С Анной Васильевной27 я познакомился в столовой. Через кухонное окошечко, у которого нетерпеливо теснилась очередь, я получил в свой умывальник черпак синей похлебки – из здешнего черного ячменя – и стал искать глазами свободное место за столом. Сколоченный из голых досок, длинный, грязный, залитый супными лужицами стол весь был занят тесно сидящими обедающими лагерниками.
– Тут свободное место. Пожалуйста, садитесь, – услышал приятный женский, несомненно интеллигентный голос. Приветливо улыбаясь, глядела на меня из-за стола сухощавая женщина, уже в годах, с умным, каленым от загара лицом. Седые волосы повязаны, на манер чалмы, вылинявшей голубой тряпицей. Рваная мужская телогрейка, ветхая юбчонка. Я уселся рядом с незнакомкой на лавке, на оказавшееся свободным место и принялся за еду. Обедали и перебрасывались малозначащими словами. В том, как говорила и держалась моя соседка, в самой интонации речи чувствовалось старое, ничем не истребимое воспитание. Эти манеры женщины из общества, из культурной дореволюционной среды резко и странно контрастировали с лохмотьями, в которые она была одета, со всей обстановкой грязной и нищей лагерной столовки, наполненной голодными, обозленными, рычащими друг на друга оборванцами.
Кончив обедать, она так же приветливо простилась со мной, поднялась и пошла широким мужским шагом, шаркая громадными разбитыми бутсами, с котелком в руке.
Анна Васильевна работала на огородах, где меня к тому времени определили в сторожа. Не раз мы с ней встречались. Начались беседы о лагерных порядках, о Москве, которую она хорошо знала, о литературе. Часто вместе обедали. Я нашел в ней интересную, высококультурную собеседницу, с юмором, острую на язык, с умом иронического склада.
– А знаете, кто такая Анна Васильевна? – как-то спросила меня с лукавой улыбкой одна из знакомых огородниц.
– Кто?
– Жена Колчака28.
Я поглядел непонимающими глазами.
– Какого Колчака?
– Того самого.
– Адмирала Колчака?
– Да.
В свое время я собирался написать роман, одним из персонажей которого должен был стать адмирал Колчак, среди белых военачальников самая интересная фигура, и, знакомясь с материалами, узнал из воспоминаний эмигрантов романтическую историю Анны Васильевны Книппер-Тимиревой.
Молодая, когда-то очень красивая женщина (мне довелось видеть ее фотокарточку в молодости), она стала женой Колчака накануне революции, бросив первого своего мужа, морского офицера. Адмирал в то время был командующим Черноморским флотом. Летом бурного семнадцатого года, поссорившись с Керенским, Колчак уехал в Америку. Американцы пригласили его как прославленного специалиста по минному делу, закупорившему во время войны выход турецкому флоту из Босфора. Через год адмирал появился в белой, захваченной чехословаками Сибири уже в качестве верховного правителя государства Российского.
Правителем, как известно, он оказался бездарным и потому недолговечным. Зимой двадцатого года, когда деморализованная белая армия, под натиском Тухачевского, все дальше и дальше откатывалась в глубь Сибири, поезд верховного правителя с золотым запасом, двигаясь в потоке общего панического отступления, достиг Иркутска. Но дальнейший путь был перерезан. Иркутск был захвачен красными партизанами, действовавшими в колчаковском тылу. Командование их предложило конвою, охранявшему поезд, выдать Колчака, обещая за это беспрепятственно пропустить их во Владивосток, где они должны были грузиться на суда. Чехи выдали Колчака партизанам. Марионетка сыграла свою роль, причем сыграла неудачно, и больше уже не была нужна никому из высоких покровителей – ни Соединенным Штатам, ни Англии, ни Франции.
Случилось так, что Анна Васильевна ехала отдельно от мужа. Когда он был арестован, она сама пришла в иркутскую Чека и заявила, что она жена верховного правителя и желает разделить его судьбу. Ее посадили в камеру смертников.
Так рассказывают о ней белые мемуаристы.
Морозной январской ночью Колчак был расстрелян на пустынном берегу Ангары, тело бросили в прорубь. И на суде, и перед казнью он держался мужественно, как солдат. Анне Васильевне расстрел был заменен тюремным заключением. В дальнейшем ее то выпускали на свободу, то вновь сажали, теперь уже в лагерь. В общей сложности – забегаю вперед – просидела она свыше двадцати лет.
Так вот, оказывается, с кем пришлось мне сидеть в столовке, за нечистым дощатым столом, бок о бок и хлебать лагерную баланду, она из котелочка, я – из своего рукомойника.
Встречаясь на работе, часто мы с Анной Васильевной вместе обедали, облюбовав для этого самый живописный в лысой Бурме уголок на огородах, на берегу маленького пруда. Над прудом, бутылочно-зеленым в тени, нависали ветлы, и за спиной у нас, под беленой стеной какой-то мазанки, торчали копья желтых и розовых мальв.
Огороды имели собственную кухню. На грядках к тому времени поднялись зеленые стрелки лука. Они служили существенным подспорьем к скромному нашему обеду. Витамины! Мелко нарезанным луком я густо засыпал свой суп.
Беседы у нас проходили самые разнообразные. О том, что творилось в стране, Анна Васильевна отзывалась очень сдержанно, но в такой сдержанности чувствовалась спокойная ирония думающего и много претерпевшего человека.
– Ассиро-вавилонская монархия, – как-то определила она сталинский режим.
Мне хотелось убедиться, правда ли то, что сообщили о ней огородницы. Спросить прямиком, в лоб, было неудобно. При ближайшей встрече с Анной Васильевной я, будто случайно, завел речь о Колчаке, сказав, что перед войной собирался писать о нем роман.
– А в каком духе вы собирались писать? – спросила она, не поднимая глаз, сразу насторожилась, я заметил. Учитывая, кто моя собеседница, и подбирая выражения, я осторожно высказал собственное мнение об этой исторической фигуре. Мне вспомнились рассказы очевидцев о вспышках бешеного гнева адмирала, когда он бил о пол стакан, ломал карандаши.
– Кажется, у него был вспыльчивый характер?
Анна Васильевна улыбнулась в ответ. На сухом, бронзовом от степного солнца, обветренном лице легло мягкое задумчивое выражение – вспоминала.
– Да, он был горяч, – сказала она.
Последние сомнения, какие были, исчезли. Передо мной был живой и трагический кусок русской истории.
Она была не только изобретательной художницей, о чем речь впереди. Она была поэтессой. Мне хочется привести некоторые ее стихи, написанные в тюрьмах и лагерях.
И опять белесая ширь
Расстилается предо мной:
Казахстанский пустынный мир,
Огражденный незримой стеной.
На родной моей стороне
Все деревья теперь в цвету.
Здесь не радо сердце весне,
Что мы знаем, что видим тут?
Притаилась сопок гряда,
И в морщинах снега залегли…
Неужели мы никогда
Не уйдем из этой земли?
1940 год
Вот стихи, посвященные ее мужу:
Ты ласковым стал мне сниться,
Веселым, как в лучшие дни…
Любви золотые страницы
Листают легкие сны.
Конца ли это виденье,
Иль ты зовешь – не пойму…
Спасибо, что ты хоть тенью
Приходишь ко мне в тюрьму.
1939 год
Так глубоко ты в сердце врезан мне,
Что даже время потеряло силу,
Что четверть века из своей могилы
Живьем ты мне являешься во сне,
Любовь моя!
И у подножья склона,
И в сумерках – все не могу забыть,
Что в этот страшный мир,
Как Антигона,
Пришла не ненавидеть, но любить.
1946 год
Вот ее стихи, посвященные сыну28, судьба которого ей была неизвестна:
За годами идут года,
Предназначенные судьбой.
Я не знаю, где и когда,
Но я все-таки встречусь с тобой!
Лишь боюсь – в этот сладкий час
(Жду его наяву и во сне),
Я боюсь твоих синих глаз:
Что прочту я в их глубине?
Ох, как страшно будет прочесть
Про скитанья в чужом краю,
Про твою оскорбленную честь
И про юную гордость твою.
Где твой громкий ребячий смех?
Все мне снится: в глухом лесу
Люди топчут глубокий снег
И тяжелые бревна несут.
И в свинцовой дымке утра,
Сквозь покров уходящей мглы
От багрового блеска костра
Розовеют сосен стволы.
Ты идешь, и упорный взгляд
Устремлен на снег и огни…
На плечах – арестантский бушлат,
За плечами – черные дни.
А за днями идут года,
Нам отмеренные судьбой…
Я не знаю – где и когда —
Но я все-таки встречусь с тобой!
1940 год
Нет, не дождалась Анна Васильевна от пропавшего сына весточки.
А вот ее стихи о Сталине.
Передо мной, не в маршальском мундире,
Каким для всех запечатлен навек,
А в чем-нибудь помягче и пошире
По вечерам, один в своей квартире,
Такой усталый старый человек.
Весь день он был натянут, как струна,
И каждый шаг ему давался с боем,
И вот теперь настала тишина,
Но нет ему отрады и покоя.
Походит он, из тайников стола
Достанет сверток, с рамками рентгена,
И смотрит, как на них густеет мгла
В растущих пятнах гибельного тлена.
И знает, что ничем нельзя помочь —
Ни золотом, ни знанием, ни славой —
Что он совсем один с своей державой
И что идет ему навстречу ночь.
Это написано в 1947 году, в пору наибольшей славы и наибольшего могущества диктатора.