Двужильная Россия — страница 74 из 97

Обычно юнцы его лет, попадая в исправительно-трудовые лагеря, сразу сходятся с блатными и превращаются в настоящих преступников. Юрка при первой возможности попытался бежать. Его поймали, как полагается, жестоко избили, и лагерный суд прибавил срок заключения. Выбрав подходящий момент, он снова бежал. Его снова поймали, поколотили еще крепче, вновь судили и добавили еще несколько лет. Каждый на его месте утихомирился бы, смирился – плетью обуха не перешибешь, – и стал приспосабливаться к лагерному житью-бытью. Но в этом бледном мальчике жила гордая орлиная душа, никак не мирившаяся с неволей. Он сделал третью попытку побега, после чего, с отбитыми легкими и почками, очутился в полустационаре.

Вскоре здесь и умер.

31

Но среди десятков трагических фигур, из которых почти о каждой можно написать роман, выделялась, резко отличающаяся от них, своеобразная фигура старожила полустационара Максимова, в прошлом фотографа. О нет, он не был доходягой, как окружающие. Наоборот, он чувствовал себя здесь неплохо. Он преуспевал здесь – юркий, подвижный, энергичный, хитренький, с желтым ястребиным лицом. Был это лагерный коммерсант.

В качестве туберкулезника-хроника Максимов жил в полустационаре и из зоны не выходил, но тем не менее всегда у него можно было купить и хлебную пайку, и махорку, и дыню с огородов. Вечно он был занят темными коммерческими махинациями, то и дело, зябко кутаясь в бушлат, исчезал из барака, вел какие-то таинственные переговоры с работягами, когда те возвращались после трудового дня в зону, что-то потом приносил на свое место, пряча под полой. Для меня было загадкой, как ухитрялись проносить работяги хотя бы те же дыни – ведь у ворот каждый из них подвергался обыску, однако факт остается фактом: Максимов торговал и дынями.

Вместе с дневальным он представлял собою аристократию барака, даже спал с ним рядом. О политике – человек смышленый – никогда не заводил речь, хоть и сидел по пятьдесят восьмой. Разговоры на такие темы не рекомендовались даже в лагере. Многие из «политиков», очутившись в заключении, полагали в простоте душевной, что хуже быть уже не может, и позволяли себе иной раз высказать свое мнение о лагерной жизни, о войне, о советских порядках. Роковое заблужденье. Могло быть хуже – добавочный срок. Лагерь кишел стукачами. Оппозиционные настроения Максимова выражались только в том, что он делал вид, хихикая, будто никак не может выговорить слово «генералиссимус». Незадолго перед тем Сталину было поднесено звание, которым обладал один только Суворов.

От Максимова я узнал, какая интересная и прибыльная работа фотографа, особенно в летнюю пору. Выбирай себе курортное место по вкусу, хочешь – Крым, хочешь – Черноморское побережье, и поезжай. Броди по пляжу с аппаратом и снимай весь день – от желающих сняться на фоне моря и гор отбоя не будет.

Слушал я сладкопевца Максимова и думал: если доживу до конца срока и выйду на волю, займусь, пожалуй, фотографией. Для куска хлеба. На литературной работе, которой занимался всю жизнь, придется поставить крест. Писать, конечно, никто мне запретить не может, и писать я буду, но в стол. Ни один журнал, ни одно издательство больше уж меня не напечатает. Как же, сидел по 58-й! Политический преступник Достоевский, думал я, отбыв каторгу и с точки зрения правительства вовсе не реабилитированный, тем не менее печатал после того лучшие свои вещи. Но то было в проклятое царское время.

Ловкий, оборотистый, жизнерадостный стяжатель Максимов не дождался воли, умер в полустационаре, и все нажитые грошовой спекуляцией деньги, которые, наверно, хранил он на себе, достались тем, кто раздевал и убирал мертвое его тело.

Лежа на своих дерюжных матрацах, мы коротали время рассказами. Все рассказы, все наши беседы вертелись вокруг одной и той же темы – пищи. Один мечтательно вспоминал вслух, какие в детстве пекла у него мать сочни и как их в деревне пекут; другой говорил о ресторанных блюдах, какие случалось ему едать; третий подробнейшим образом рассказывал, как лучше откармливать гусей и кабанчиков, причем иные вступали слабыми голосами с ним в спор; четвертый пускался в научную беседу о необходимых человеку белках, жирах, углеводах и калориях.

И все вокруг слушали, как слушают детективный роман.

Впрочем, я вносил некоторое разнообразие в подобные беседы. Я передавал содержание лермонтовского «Фаталиста», «Дубровского», «Пиковой дамы», «Тараса Бульбы», «Ночи под Рождество». Рассказы пользовались успехом. Для большинства слушателей все это было совершенно неизвестно. На блатных ребят, страстных картежников – было их несколько человек, – особенное впечатление производила «Пиковая дама» – магические беспроигрышные три карты.

Вспоминаются темные глухие зимние вечера в полустационаре. Только у входной двери, где находятся места дневального и Максимова, слабо брезжит самодельная коптилка, готовая погаснуть от малейшего движения. Да в ближайшее замерзшее окошко пробивается сквозь наледь золотистый мерцающий свет фонаря на дворе.

Я лежу на верхней полке, натянув одеяло до подбородка, и вполголоса веду рассказ о Германе или Вуличе. Слушателей в темноте не видно. Тишина, шорохи, иногда чей-нибудь слабый голос. Кто-то уже заснул – легкое похрапывание в потемках… Кто-то кашляет…

После Цивковский – длинный железнодорожник с добродушным подвижным лицом (мы лежали на верхнем ярусе макушка к макушке) – говорил мне с умиленьем:

– Ты очень хорошо рассказываешь, Фибих. Я так люблю тебя слушать. Слушаешь, слушаешь – и незаметно заснешь.

Комплимент был несколько двусмысленный, но зато шел от чистого сердца.

Другие мне говорили, что если я попаду в среду ýрок, то, как рассказчик, буду пользоваться у них почетом.

– Уж табачком всегда будете обеспечены, можете не сомневаться.

Действительно, блатари, благодарные, детски непосредственные слушатели и очень любят рассказывать всевозможные «романá», неизвестно кем сочиненные. Вот, к примеру, начало такого «ро́мана», случайно подслушанного на Карабасе.

«Недалеко от города Парижа, в окрестностях Франции, жил бедный столяр. Были у него сын Сергей и дочь Маруся, собою красавица…»

Дальше повествуется о том, как буржуйский сынок соблазнил и бросил красавицу Марусю. Сергей вступается за честь сестры. Он становится честным, правильным вором, начинает грабить буржуев и таким образом мстит за нанесенную его сестре тяжелую обиду. И так далее.

Преступный мир стремится, по-видимому, не только к романтизации своего ремесла, но и к моральному его оправданию.

В один из обходов полустационара начальник санчасти, вопреки обыкновению, остановился у моей койки и сказал несколько слов. Две фразы мне запомнились:

– Вам недостаточно больничного питания. Для того чтобы поставить вас на ноги, требуется еще дополнительное питание.

Сказал и пошел дальше, опытный человек.

Вот этим-то дополнительным питанием, этим довеском, благодаря которому чаши весов моей жизни и смерти, стоящие на одном уровне, заколебались и чаша жизни стала перетягивать, – оказались ежемесячные мамины, совсем не роскошные, но спасительные посылки. Дело было не только в тех пищевых продуктах, которые она присылала, – белых, насушенных ею сухариках, куске шпика или банке американской тушенки, сахаре, печенье и прочем. Дело было и в присылаемых ею вещах, которые я утилизировал с наибольшей для себя выгодой. Взять хотя бы московские газеты – их можно было посылать. Прочитав их с большим интересом от корки до корки, после того я разрезал газеты самодельным ножичком на мелкие квадратики для самокруток. Такие бумажки продавал курильщикам по здешней таксе: двадцать копеек каждая. А на вырученные деньги покупал у Максимова хлеб и дыни.

Но как сложно, как мучительно было всякий раз получать посылку из Москвы! Радость, нежная благодарность маме, боль за нее вскоре сменялись озабоченностью: как лучше распределить полученное? Что съесть самому, а чем поделиться с соседями, с Чижом, с Цивковским? Ведь невозможно все сожрать самому и ни крошки не уделить изголодавшимся товарищам, которые лежат бок о бок. И так со всех сторон устремлены на тебя горящие глаза: смотрят, что получил, наблюдают за каждым твоим движением, следят, как разбираешь присланное, что именно ешь. Кусок застревал в горле.

А с другой стороны, не может моя бедная мама кормить десятки голодных людей в ущерб мне, ее сыну. Ведь последнее от себя отрывает.

Распакованную продуктовую посылку приходилось хранить у себя под головой, на глазах у всех. Новые тревоги и опасения: как бы ночью, когда спишь, не забралась туда чужая рука.

С чувством нравственного удовлетворения вспоминаю лагерную свою характеристику, данную одним уркой, с которым, уже позже, пришлось лежать в бурминском стационаре:

– Вы артельный мужик. Вас везде уважать будут, – сказал он.

Что ж, как будто уважали…

Регулярные мамины посылки все-таки сделали свое дело. Всю суровую казахстанскую зиму, с сорокаградусными морозами, с бешеными буранами, когда, выйдя из барака, сразу же попадаешь в кипящее ледяное молоко, где за пять шагов человека не видно, нечем дышать, – всю эту зиму пролежал я в полустационаре, в зоне, а весной врачи сочли меня, видимо, достаточно уже окрепшим и выписали.

После, несколько месяцев спустя, когда я был переброшен на расконвоированный участок Дарью́, приехавший туда начальник санчасти сказал, как мне передали товарищи:

– Мы никак не думали, что Фибих выживет.

32

Сразу после выхода из зоны меня послали на работу – скалывать лед перед квартирой начальника отделения лейтенанта Завадского. Была весна, оттепель, светило яркое солнце, снег почти весь стаял.

С трудом мог я поднять тяжелый лом, который мне дали. Стукну раза два и стою, дышу, собираюсь с мыслями. Тем не менее минут через десять я уже набил себе водяные пузыри. Рукавиц мне не дали. Еще через несколько минут пузыри были сорваны. Холодное железо лома липло к окровавленным ладоням.