Двужильная Россия — страница 77 из 97

Доверчивые люди – а таких было немало – поверили и пришли на пункты явки. И очутились за решеткой. «Но ведь вы же писали, что Родина нас простила?» – «Да, Родина вас простила, – отвечали им на это. – Но народ вас не простил». Все белые эмигранты, ныне большей частью уже старики, осевшие когда-то в Болгарии, Румынии, Чехословакии и не успевшие вовремя оттуда бежать, теперь были схвачены и сосланы в концлагеря Сибири и Казахстана.

У органов сталинской поры был достаточный опыт насильственных массовых переселений. Целые народы, целые республики загонялись в Сибирь, в тайгу и степи – немцы Поволжья, крымские татары, калмыки, Чечня, Ингушетия.

Рассказывал Василий Петрович, как в его присутствии советский майор заявил болгарскому полковнику: «Ваша столица теперь не София, а Москва».

Рассказывал, как допрашивал его следователь.

– Он таскал меня за усы, – очищая худыми грязными пальцами горячую картофелину, незлобно повествовал маленький врангелевский полковник. – Но я его перехитрил. Я попросил надзирателя сбрить мне усы и на следующий допрос явился в таком виде. Он был обескуражен.

(Я вспомнил, как в свое время тоже перехитрил Коваленку, надев под гимнастерку свой шерстяной свитер.)

Кухонные котлы, где варилась убогая наша пища, Василий Петрович разогревал не сеном, а караганником – аккуратно порубленное и сложенное в штабелек древесное топливо колюче щетинилось вдоль бугристой облезлой стены. Топить старику было легче, чем мне когда-то. Спал он тут же, возле печей, на плетеной из лозняка койке. Ночи уже наступали по-осеннему холодные, и старик, наверно, сильно зяб в своей грязной конуре с плетеными стенками, кое-как обмазанными глиной.

Но пользовался он уважением, сам Ситько величал его по имени-отчеству. Начальники участков были хозяйственниками-рабовладельцами, а не тюремщиками и, наверно, потому допускали элемент некоторой патриархальности в своих взаимоотношениях с заключенными. Одна только наша стряпуха, жесткого нрава немка из колонисток, не жаловала почему-то Василия Петровича, и полковник частенько сетовал на нее.

– Понимаете, не хочет давать мне добавки, – говорил он детски-обиженным тоном. – Я топлю ей печки, а она хотя бы раз дала лишнюю ложку.

На работу будил по утрам Вася Качурин, одноногий завхоз.

– Директорá! – громко возглашал он, появившись в барачных дверях и подпирая костылем свое неустойчивое, высокое, стройное тело. – Пора за дело приниматься.

Иногда обращение «директорá» заменялось другим:

– Деятели! – говорил он, подпираясь костылем, на пороге.

У него было красивое худое тридцатилетнее лицо. Мягкого спокойного характера, был он демократичен, не строил из себя начальство, что другие, несомненно, делали бы на его месте. Ногу, ампутированную по самое бедро, потерял он, по его словам, в результате хоккейного матча, однако поговаривали, не хоккей был тому причиной, а какой-то неудачный налет. Темное прошлое было у Васи Качурина, прошлое, о котором не любил он говорить. Но теперь числился он в категории перековавшихся блатарей – существовала такая категория.

Как-то в разговоре употребил он слово «депарламент». Выждав, когда мы остались наедине – щадя его самолюбие, – я сказал Васе, что он смешал два слова в одно – «департамент» и «парламент», и объяснил значение каждого. После этого Качурин стал обращаться ко мне за разъяснением встречавшихся ему непонятных слов.

Пришлось мне как-то рассказывать – не называя автора – содержание своего романа, вышедшего в двадцатых еще годах. Речь идет там о юноше, в бурные первые годы революции потерявшем родителей и выросшем в преступной среде. Он пытается вырваться оттуда, но старые дружки крепко его держат и вынуждают принять участие в налете на богатую квартиру. Качурин слушал с особым (?) вниманием. Какая-то личная заинтересованность почудилась мне в этом внимании.

– Хороший ро́ман! – вздохнул он ото всей души, когда я умолк. – Кто написал?

– Я, – последовал мой ответ. Качурин поглядел недоверчиво, однако ж, деликатный человек, ничего не сказал. Мало я походил на писателя.

Лишенный ноги, тем не менее Вася мог быстро передвигаться на своем костыле и даже, если требовалось, ловко и споро работать. Никогда не забуду, как однажды помогал он мне скидывать сено с небольшого стога. Взял вилы, мигом взобрался на рыхлый, подающийся под ногами стог и, стоя на одном костыле (как только не провалился у него костыль!), начал вилами проворно сбрасывать охапки сена в стоящую внизу грабарку.

Все же, писатель я или не писатель, написал такой ро́ман или не написал, но человек я был безусловно образованный и мог сочинить письмо тонкого содержания. С такой просьбой и обратился как-то ко мне Вася Качурин.

У него был сложный роман с зоотехником соседнего участка Аней, вольняшкой, молодой недурненькой женщиной, которая иногда приезжала по делам в Дарью́. Парень красивый, с мягким характером, Вася мог нравиться женщинам, которые, очевидно, прощали ему отсутствие одной ноги. Впрочем, быть очень разборчивой в этом отношении не приходилось – двуногие мужчины все почти были на войне.

Приревновав Аню к кому-то, Качурин собирался написать ей, что он не может простить такой измены и что между ними все кончено. Письмо должно было заставить Аню вновь проситься в его, Васины, объятия.

Я составил черновик такого письма, Вася прочел, одобрил и переписал своей рукой.

– Я там еще добавил: «До свиданья, Аня!» – сообщил он мне самодовольно.

– Так ты же испортил все письмо! Весь смысл его пропал! – воскликнул я. Вася поглядел с недоумением, совершенно не понимая, чем я возмущен.

– Ты понимаешь, что значит «до свидания», чудак? До нового свидания, до новой встречи. Пишешь, что навсегда порвешь с ней, а заканчиваешь тем, что собираешься опять ее увидеть. Все письмо насмарку.

– А что я должен был написать?

– «Прощай», а не «до свидания».

Но, как бы там ни было, примирение, кажется, все-таки состоялось, и любящие сердца воссоединились. По-видимому, не без некоторого моего участия.

Мы работали день за днем по двенадцать часов, не зная выходных. У меня уже не было четвертой категории, была третья – индивидуальный труд, но я фактически работал как вторая категория, хотя это и противоречило правилам. Но наивно было бы добиваться соблюдения каких-то правил в лагере. Подошла такая минута, когда я почувствовал, что мне просто необходимо немного передохнуть физически. Решил сделать себе выходной день. Утром Ситько, зайдя, как обычно, в барак проверить, все ли мы вышли на работу, увидел меня преспокойно лежащим на койке.

– Почему не на работе?

– Заболел, гражданин начальник.

– Что у тебя?

– Воспаление седалищного нерва. Шевельнуться не могу. («Ишиас» – Ситько бы не понял.)

– Принесу сейчас термометр, и смерим температуру.

– Воспаление седалищного нерва температуру не дает.

Ситько хмуро поглядел на меня, недовольно покрутил носом, ушел.

Я решил продлить свой отдых и на следующий день, хотя и предвидел, что придется выдержать жестокий натиск. И действительно натиск был, и выдержал я его с честью. Диалог у нас произошел примерно такой.

– Сейчас же вставайте – и на работу! – кричал разъяренный Ситько, перейдя на официальное «вы».

– Не в состоянии, гражданин начальник.

– А я приказываю! Слышите?

– Я шевельнуться не могу, не только что работать.

– Знать ничего не знаю! Нечего филонить. На работу!

– Я не филоню, а действительно болен.

В сущности, Ситько совершенно был бессилен что-либо сделать со мной, и я этим пользовался. Не за ноги же он потащит меня на работу. Палкой погонит? Палки были отменены. Карцер? Карцер, или БУР (барак усиленного режима), находился далеко отсюда, в Бурме. Отчасти я мстил Ситько за общие работы.

Покричал начальник участка, попрыгал перед моей койкой и так и ушел ни с чем, а я остался долеживать намеченный двухдневный отдых.

– Твердый у вас характер, Даниил Владимирович, – уважительно сказал отец Павел, мой сосед, во время этой бурной сцены сидел у себя на коечке ни жив ни мертв. – Вот что значит военный человек! Я бы так не мог.

35

На Дарьé довелось мне встретиться с Мэри Капнист, которая прекрасно провела в «Забавном случае» роль Констанции, бойкой, остроумной девушки.

Прадед Мэри, граф Капнист, был известным по школьным хрестоматиям писателем конца XVIII, начала XIX века,

автором сатирической комедии «Ябеда». Жила его правнучка в Батуми, работала в советском учреждении, кажется, машинисткой. Знакомство ее с местным итальянским консулом было, конечно, вполне достаточным поводом для того, чтобы пришить ей шпионаж.

Итальянская кровь текла в жилах молодой, своеобразной, интересной женщины. Может быть, этим объяснялась ее живость, некоторая экзальтированность, способность на неожиданные поступки. Да и в ее внешности, в удлиненном овале смугловатого лица, напоминающего женщин Модильяни, в миндалевидном разрезе карих глаз сквозило что-то нерусское. Она походила на портрет знаменитого своего прадеда.

В Бурме она работала нянькой в детсаде для вольных – прекрасное, сытное, привилегированное положение. Но гордая, решительная, режущая правду-матку, Мэри не поладила с Завадской, женой начальника отделения (высшая власть в Бурме!), что-то сказала ей в глаза – и очутилась на Дарьé, на тяжелых общих работах.

Мы быстро подружились. Мэри была внимательна и ласкова ко мне. Быть может, наша дружба, при некоторой инициативе с моей стороны, перешла бы в иное, более теплое чувство. Физическая возможность такой инициативы теперь существовала. Но у молодой женщины был уже близкий человек, работавший тут же на участке бухгалтер-заключенный.

Однако у меня появился иной, так сказать, соперник, претендент на чувства Мэри. Был это дарьинский агроном Бондарь, непосредственное наше начальство, руководившее всеми огородными работами, тоже заключенный. Сухощавый старик, одетый в опрятную темную телогрейку, ходил он тяжелыми размеренными шагами, опираясь на толстую палку. Впалые щеки покрывала колючая седая щетинка. В лагерь он попал с оккупированной немцами территории и всячески выслуживался перед начальством.