Двужильная Россия — страница 78 из 97

Дарьинские огороды раскинулись на широком скате горы, вокруг них теснились пологие хребты пустынных невысоких сопок. Места глухие, безлюдные. Кормовая свекла была уже выкопана и ссыпана в бурты, которые высились среди огородных полей багровыми курганами. Подставляя плечи и спины еще горячему солнцу, мы по нескольку человек сидели вокруг каждого такого бурта и, коротая время болтовней, проворно обрезали свеклу. По правилам заключенным не полагается иметь при себе ничего режущего и колющего, даже иголок, но тут – делать нечего! – начальству пришлось вооружить всех нас кривыми садовыми ножами.

Я всегда усаживался рядышком с Мэри, самой интересной и приятной собеседницей, и всякий раз, заметив издали, что мы сидим вместе, подходил к нам Бондарь, медленно шагая по полю сухими ногами в широких сапогах, и приказывал мне пересесть к другому бурту, где шла такая же работа. Я пересаживался. И всякий раз через несколько минут Мэри, на глазах ревнивого агронома, перебегала ко мне на новое место и опять садилась работать рядышком со мной.

Наконец, совсем уж обозлясь, Бондарь при очередной пересадке ни с того ни с сего обозвал меня болваном. Ну уж этого я не мог спустить. Я выхватил палку у него из рук и замахнулся.

– Ну бей, бей! – с какой-то подлой готовностью изогнулся Бондарь, желтые зубы его были оскалены. Он явно провоцировал меня на удар, однако удара не последовало. Опустив палку, я лишь на лагерном диалекте сказал ему свое мнение о нем.

Тут показалась вдали долговязая фигура Ситько – спускался с горы, шел проверить, как тут идут работы. Завидев начальника, агроном бросился к нему навстречу и стал жаловаться: я хотел его избить его же палкой.

– Что же вы хулиганите? – строго воззрился на меня Ситько. Я ответил, что никакого хулиганства с моей стороны не было, но меня незаслуженно оскорбили, и я, как человек нервный, контуженный на фронте, лишь замахнулся палкой. Добавил:

– Я хоть в лагере, но оскорблять себя не позволю.

– Мы все нервные, – сказал Ситько более миролюбиво. – Сегодня вы на агронома с палкой, а завтра и на меня?

– На вас с палкой я не брошусь, – ответил я. – Вы меня не оскорбляете.

Ситько промолчал, пошел дальше. Инцидент был исчерпан.

Мэри, на глазах которой разыгралась вся эта сцена, вскочила на ноги, в полном восторге бросилась мне на шею и при всем честном народе наградила меня пылким поцелуем.

– Данилушка, вы молодец!

Затем гневно накинулась на Бондаря, стоявшего тут же.

– Вся ваша подлая душа глядит из ваших глаз! – кричала она в запальчивости. И верно, глядя в светлые, наглые, насквозь бесстыжие глаза Бондаря, можно было с уверенностью сказать: на любую подлость способен человек. В лагере я встречал такие глаза. Впрочем, не только в лагере…

Неделю спустя мы – несколько человек, мужчины и женщины, – сидели с кривыми ножами вокруг сваленной в кошаре большой груды розово-оранжевой моркови и обрезали ее. Кошара – огромный длинный сарай с истлевшими стенками, одна половина которого отведена под овец, а другая под волов, – в данную минуту была пуста. Мы сидели вокруг бурта на земле и работали, проворно отбрасывая в сторону срезанную зеленую ботву. За работой наблюдала приемщица – старая латышка с седыми волосами под платком, с загорело-красным крестьянским лицом, заключенная, коммунистка.

Внезапно послышалось редкое здесь урчанье мотора. К широко раскрытым воротам кошары подъехала грузовая машина, на которой стояло несколько человек вольных. Среди штатских кепок мелькнула голубая фуражка Ситько. Начальник участка соскочил с грузовика и, не оглядываясь, пошел к своему отдельно стоявшему домику. Приехавшие же незнакомые люди повели себя очень уверенно: отозвав в сторону приемщицу, таинственно с ней пошептались, а затем стали грузить на машину уже приготовленные, стоящие у стены огромные кули моркови. Быстро, с вороватой торопливостью взвалили несколько таких кулей, забрались опять на машину и укатили.

Мы молча переглянулись. Все было ясно. Ситько привез откуда-то своих покупателей и пошел домой – он ни при чем, его дело сторона. Остальное возлагалось на приемщицу, латышскую коммунистку, что она, человек маленький, в точности и выполнила. А товар был приготовлен заранее – только погрузить на машину.

Вся операция заняла несколько минут.

Глубокой осенью, когда уже пришли холода, решили делать ремонт крыши кошары – летом об этом не думали. Мы на пару с Мэри – я впереди, она сзади – таскали на носилках тяжелую сырую глину. Дул ветер, косо летал мокрый снег, превращался на земле в слякоть. Было очень трудно, да и опасно выбираться с носилками на крышу по скользким сходням с налипшей на рейках грязью. Дрожали слабые ноги – того и гляди, оскользнешься, загремишь вниз с тяжелыми носилками, все кости себе переломаешь.

Мэри – хрупкой женщине – было, конечно, еще тяжелее, чем мне, таскать носилки, но она работала, молча и безропотно, стиснув зубы, с окаменевшим лицом. Ни вздоха, ни жалобы… Так мы таскали и таскали глину наверх, где ею латали прохудившуюся крышу кошары.

Не помню уж, сколько раз пришлось подниматься.

Преклоняюсь перед безмолвным мужеством женщин старой русской интеллигенции, начиная с покойной моей матери. И в будничной каждодневной борьбе с непривычными лишениями, и под тяжелыми ударами, которые обрушивала на них жестокая и трагическая эпоха, неизменно оставались они стойки, терпеливы, безропотны и душой прекрасны. Вечная слава женщинам старой интеллигенции!

Мэри отлично гадала на картах. Несколько раз я заходил к ней в женский барак – «Погадайте, Мэри», – и она, сидя у себя на койке, спиной к окружающим, чтобы не видели, быстренько раскидывала старые засаленные карты, чудом уцелевшие после обысков-шмонов. Все сбывалось до мелочей: предсказание ею конфликта с начальством, болезни, переброски с места на место, исход какого-нибудь задуманного дела… «Я ведьма», – в шутку говорила она про себя. В Средние века ее, наверно, сожгли бы на площади. В будущем карты сулили мне жизнь в Москве, благополучие, душевный покой. Что ж, как будто сбылось…

На следующий год меня вырвали из Бурминского отделения. Вновь пришлось, в ожидании этапа, очутиться на Карабасе. Как-то, стоя среди зевак у проволочного забора, разделявшего мужскую и женскую зоны, увидел я мелькнувшее на той стороне в толпе женщин знакомое лицо.

– Мэри!

Услышала, оглянулась на меня.

– Куда вас везут?

– В спецлагерь! – донеслось из-за колючей проволоки.

Это было самое худшее, что могло быть. Каторга. Тяжелый изнурительный труд, жизнь только на голодном пайке, ни шагу без конвоя, тюремный режим в зоне. Привели с работы, покормили и запирают до следующего утра в бараке. А утром снова на каторжную работу. Люди ходили разнумерованные, обезображенные нашитыми на одежде номерами: номер на шапке, номер на груди, номер на рукаве, номер на колене, номер на спине. (Хорошо еще, что не накалывали на коже, как в гитлеровских лагерях смерти.) Никакой переписки с родными. Заживо погребенные.

Вот куда эпатировали заключенную Капнист, итальянскую шпионку.

А в шестидесятых годах, двадцать лет спустя, уже в Москве, меня однажды оторвал от работы за письменным столом телефонный звонок.

– Данилушка, здравствуй, мой дорогой! Узнаете? – услышал я знакомый, но уже полузабытый, какой-то нездешний женский голос. – Это я, ваша ведьма!

– Мэри!.. Вы в Москве? Какими судьбами?

– После, после расскажу. Если хотите меня видеть, приезжайте в гостиницу «Пекин» (назвала номер комнаты).

Реабилитирована! В Москве!

И я тотчас же, разумеется, поехал, тем более от меня было недалеко. И увидел Мэри в роскошном номере люкс – неузнаваемой, изящно одетой дамой. Не в грязных стеганых штанах, не в грубых мужских ботинках, в чем привык видеть…

И потом мы сидели за столиком в ресторане при гостинице «Пекин», и я заказывал официанту в белой куртке с черной бабочкой экзотические трепанги. И официант, приложив пальцы к углу рта, сказал на это конфиденциальным полушепотом:

– Не советую.

И тогда я заказал утку по-пекински, и еще что-то, и бутылку вина – спрыснуть такую необыкновенную встречу, – и, все еще не веря, что передо мной живая Мэри Капнист, слушал ее рассказы, как всегда эмоциональные и невероятно сумбурные.

И рассказала она, что приехала в Москву организовать чествование памяти ее прадеда, в связи с какой-то огромной годовщиной, не помню, рождения его или смерти, что получила поддержку Союза писателей, заказала специальные статьи в газетах, устраивает в честь его литературный вечер, а до того ездила в родовое поместье Капнистов, где теперь колхоз, и добилась того, что будет там поставлен ему памятник. А сама она живет теперь в Киеве, работает на киностудии Довженко, снимается.

Мы сидели в ресторане под круглыми бумажными китайскими фонарями, я слушал, смотрел на смугловатое, уже немолодое лицо с миндалевидными глазами и острым подбородком, и радовался в душе, и дивился неиссякаемой жизненной силе и энергии этой женщины из графского рода.

Лагерь отнял у нее молодые годы, когда она с блеском могла играть на сцене такие роли, как роль Констанции. Теперь ей оставалось изображать в кино лишь демонических старух вроде колдуньи из купринской «Олеси» или зловещей Наины из «Руслана и Людмилы».

– Я сильно постарела, да? – спрашивала Мэри. – А помните, Данилушка, как ведьма вам гадала? Ведь все сбылось, да?.. А помните, как мы с вами на крышу глину на носилках таскали?..

Да, я помнил. Я все помнил, хотя прошло уже немало лет. «Что пройдет, то будет мило»… О нет, никогда я не соглашусь с Пушкиным. Никогда не будет мило то, что пережили мы с Марией Ростиславовной Капнист. Никогда.

36

Зимой начальство, по каким-то недоступным для зеков соображениям, перебросило меня на соседний скотоводческий участок Марью́. От дарьинского был он расположен километрах в шести-семи. Прощаясь со мной, Вася Качурин сказал:

– Эх, один был человек, с которым можно было поговорить по-человечески, так и того забирают! – Искреннее сожаление, звучавшее в его словах, тронуло меня.