Двужильная Россия — страница 81 из 97

– Чиж! – сказал я, когда получил возможность перекинуться наедине с ним словом. – Я не узнаю вас. С какого курорта вы приехали?

– С огородов, – ответил Чиж. Кажется, он тоже был рад неожиданной нашей встрече.

– Чем же вы там питались, что так поправились?

– Картошкой и горохом, – ответил Чиж. По-русски он говорил заметно уверенней, да и акцент стал не такой резкий. – Из полустационара меня выписали совсем доходягой и отправили на участок. Был уже конец лета, и все созрело. И я стал есть. Каждый день я варил и съедал котелок картошки и котелок гороха. Я целый день ел картошку и горох. И вот видите, – улыбнулся он со скромно-довольным видом. – Без всяких жиров.

– Понятно, – сказал я. – Горох – это белки. Картошка – углеводы. Белки и углеводы. Понятно.

Вскоре его перевели с участка к нам в отделение. Из учетчика он превратился в нарядчика, распределяющего всю наличную рабочую силу по объектам – должность могучая. Определенно Чиж делал в лагере карьеру.

Несколько времени спустя, при случайной встрече, он спросил меня:

– Вы довольны своей работой?

– Конечно, – ответил я.

– А что бы вы сказали о работе на маслозаводе?

– На маслозаводе?

Я задумался. Работа на маслозаводе для многих и многих была хрустальной мечтой. Даже конторщики говорили с завистью о тех, кто там работал.

– Подумайте, – продолжал мой змий-искуситель.

Велик был соблазн. В конце концов, придурки-конторщики сидели на той же скудной баланде, что и все. Правда, на маслозаводе придется работать руками, а не головой, и уже не сидеть за бумагами. Но быть около молока и масла!.. Долго раздумывать в таких случаях я не привык и после некоторого колебания дал согласие на свой перевод из конторы.

В первый же день работы на новом месте пришлось мне пожалеть о своем решении. Маслозавод представлял собой маленькое, кустарного типа предприятие со штатом рабочих в пять-шесть человек. Все делалось вручную, без какой-либо механизации. На мою долю выпало взбивать, вместе с напарником, масло. Целыми часами мы вдвоем крутили и крутили кувыркающийся, укрепленный на оси, закрытый бачок, крутили до тех пор, пока налитые там сливки не начинали оседать изнутри на стеклянном окошечке, проделанном в бочонке, белыми крупицами масла. Это был такой же тяжелый, непрерывный, изнурительный физический труд, как и в кочегарке вольной столовой, с тою только разницей, что теперь сил у меня было немного больше.

Мы без устали крутили бочонок со сливками, а в ушах стоял непрерывный гром и звон огромных бидонов под молоко, называвшихся флягами, и шипение пущенной воды, смывавшей с цементного пола пролитое молоко. Вода заливала ноги, на полу стояли лужи, мы ходили целый день в мокрой обуви. Резиновые сапоги, необходимые в таком производстве, считались излишней роскошью.

Но когда в конце рабочего дня директор завода, вольный, выдал каждому из нас по маленькому кусочку свежего сливочного масла, завернутого в пергаментную бумагу, настроение у меня несколько поднялось.

– В бараке не ешьте, – предупредил директор.

Я понял, почему работающие на маслозаводе никогда не говорили в бараке о своей работе и вообще держались замкнуто, обособленно от окружающих, будто члены тайного общества.

Мы приходили на работу, когда было еще темно, и уходили, когда уже давно было темно, вкалывая по двенадцать, а то и больше, часов. И всякий раз, уходя, уносили с собой выданное добрым директором масло. Сегодня я сам съедал такой кусочек, а на следующий день, по безмолвной взаимной договоренности, отдавал Чижу. Практичная еврейская голова Чижа сработала: знал, что, устроив меня на такое место, и сам не останется внакладе.

Зато в обрате – обезжиренном молоке – мы, работяги, просто купались. Мы пили его кружками вместо воды. Получив обед, выливали из ячменной баланды водянистую юшку и заменяли обратом. То же самое делали с кашей.

Постепенно я начал втягиваться в работу, и она уже не казалась такой изнуряющей, как в первые дни. Видимо, сил прибавилось.

Но мне определенно не везло с хорошими местами. Скоро я вынужден был покинуть маслозавод, совсем не по своему желанию. Случилось так, что истопник, подогревавший котлы для стерилизации молока, неожиданно заболел, и директор заменил его мною. Однако мой опыт истопника в данном случае оказался совершенно бесполезным. Печи здесь топились караганником – топливом, совсем для меня незнакомым. Как я ни бился, огонь в печах, набитых рубленым кустарником, упорно не желал разгораться. Проклятый Казахстан! Здесь даже дерево не горело.

Это не были плотно, один к одному, уложенные сухие русские дрова – сосновые, осиновые, березовые, – которые сразу охватывает жаркое золотое пламя, и они начинают весело гудеть да потрескивать. Это были тонкие, сырые, искореженные сучья, похожие на мерзлых, с шипением оттаивавших змей, в пустых прогалах между ними бродили и печально гасли бледные хилые огоньки. Я подкладывал новые и новые сучья, я сидел на корточках перед раскрытой печью и дул до того, что голова готова была лопнуть и из глаз текли слезы, но все было напрасно. Огонь не собирался разгораться. Все производство остановилось. Я был в отчаянии.

Кочегарка не имела двери, которую можно было закрыть, и у печей стоял такой же мороз, что и на улице, а разбитые мои ботинки совсем промокли, шлепая по лужам. Сначала ноги у меня мерзли и болели от холода, но вскоре я перестал их чувствовать.

Несколько раз директор присылал узнать, почему не топят печи, присланные люди тоже начинали в помощь мне раздувать огонь, однако ничего не выходило. Наконец меня совсем отстранили от печей и кое-как, соединенными усилиями, разожгли пламя. Маслозавод наконец заработал.

К этому времени ступни у меня совсем одеревенели, и я ходил по земле как на ходулях. В таком состоянии и в барак вернулся. Лег спать. Ночью проснулся от дикой режущей боли в ногах. Они оттаяли в тепле и дали себя знать. Оказалось, до такой степени я обморозил ноги, что не только идти на работу – пришлось на следующий день лечь в больницу. Смешно, не правда ли? Истопник, работая у печей, до того поморозился, что в больницу положили.

Несколько месяцев вновь провел я в белом раю Фанни Борисовны. Ноги мне, к счастью, не пришлось ампутировать, уцелели, обошлось только сухой гангреной. Кончики трех пальцев на ногах почернели, как уголь, и в конце концов сами собой отвалились, тихо и безболезненно.

Весной из стационара взяли меня в этап, и я попал в другое отделение Карлага. Бурминский период закончился.

40

Немало лет прошло с того времени, и многое уже выветрилось из памяти. Забылись некоторые имена и фамилии, отдельные даты, хронология тех или иных событий. Так, например, не могу сказать точно, к какому именно периоду пребывания на Карабасе относится случай, когда меня едва не убили в бараке. Но самый этот случай помню хорошо. Помню и дневального в бараке Женьку – рыжего розовощекого парня из блатных, в солдатской гимнастерке, ходившего всегда с толстой палкой.

Видимо, пленившись моим подходящим для роли вышибалы ростом и остатками на мне военной формы, он предложил работать на смену ему ночным дневальным. Я согласился – все лишний черпак баланды. Узнав, что я пятьдесят восьмая, Женька подмигнул мне и добродушно осведомился: «Что, Абрам стукнул?» Очевидно, полагал, что стукачами могут быть только евреи.

Заканчивая дневное свое дежурство, он сообщил мне только что полученное распоряжение администрации: ночью выпускать из барака на оправку только лишь по одному человеку. Приказ объяснялся тем, что была якобы обнаружена попытка к побегу. И вот началась веселенькая для меня ночь. Огромный, едва освещенный арестантский барак – сарай, нары в четыре ряда, двухъярусные, люди спят, лежа на голых, редко положенных досках. В полумраке то и дело и там и тут поднимаются темные фигуры, слезают с нар и плетутся, шаркая ногами, к выходной двери. От водянистой пищи, от физической слабости всех тянет в уборную. А в уборную на дворе не пускают. У двери стою я, новый ночной дневальный, и выпускаю только по одному человеку, да и то выждав, когда вернется предыдущий. Скапливается целая очередь, люди нетерпеливо ждут, переминаясь на месте, конечно, ворчат. Ворчанье переходит в озлобленную ругань, на мою разнесчастную голову выплюются лагерные проклятья. А чем виноват я, вынужденный, скрепя сердце, выполнять идиотский приказ?

Слез с нар здоровенный верзила, по всем замашкам блатарь, и, бесцеремонно расталкивая собравшихся людей, пробился к самой двери. Я преградил ему дорогу. Начавшееся у нас пререканье кончилось тем, что я схватил его за шиворот, вытолкал и закрыл за ним дверь…

Прошло с четверть часа. Очередь у двери постепенно рассосалась – я уже не стал так строго следовать приказу, – наступила пауза, и я начал прохаживаться по пустынному проходу между нар, на которых в два яруса спали сотни людей. Подвешенная под потолком коптилка еле брезжила в полутьме. Было совсем тихо. Барак спал.

Внезапно на голову мне обрушился сзади оглушающий удар. Точно горячий песок просыпался по спине, между лопаток, к горлу подступила дурнота, стало томно, колени подогнулись, и я повалился на землю. Смутно различил чей-то тревожный возглас на нарах:

– Дневального убили!

А произошло вот что. Верзила, которого я вытолкал из барака, мстительно подобрал на дворе камень, затем, улучив минуту, когда я повернулся к двери спиной, вернулся и, беззвучно подкравшись сзади, хватил меня по голове. Счастье, что на мне была присланная мамой старая шапка-финка, из кожи и ваты. Она спасла. Череп у меня не был проломлен, и сознание сохранилось. Я недвижимо лежал на грязном земляном полу в полузабытьи, но слышал поднявшийся переполох, слышал, как поднятый с постели Женька расправляется с тем, кто пытался меня убить. Бил он его страшно, как умеют бить блатари, он свалил верзилу на землю и в ярости топтал ногами, я слышал только тупые удары и сдавленное кряхтенье:

– Ох, Женька!.. Ох, не надо!..