Двужильная Россия — страница 83 из 97

– И вы думаете, Гитлер позволил бы вам создать такую Россию?

Косинов ничего не ответил.

В другой раз заговорили о причинах поражения и разгрома нацистской Германии. Косинов сказал:

– Главную роль сыграли наши русские морозы.

– Как вам не совестно повторять глупую брехню германского генерального штаба! – вознегодовал я. Косинов как будто смутился и промолчал.

И все же, по-видимому, он испытывал ко мне некоторую симпатию. Однажды сказал:

– Если бы нам теперь пришлось встретиться на фронте, я думаю, мы не стали бы стрелять друг в друга. – И темные недобрые глаза его потеплели.

Первые послевоенные годы власовцы, с которыми приходилось мне встречаться, были уверены, что не сегодня завтра вспыхнет новая война – с Америкой. Один из них, знакомый по бурминской больнице, в прошлом судовой механик и член партии, говорил уверенным тоном:

– Осенью мои товарищи привезут мне мой капитанский мундир.

Говорилось это весной 1946 года. Мундира с власовскими погонами он не дождался – умер в больнице от туберкулеза.

Я запамятовал фамилию Сергея Сергеевича. Был это высокий, сухого склада, молчаливый старик в сером кепи с большим козырьком, какие носили немцы, и в резиновых сапогах. Лицо розовое, кожа гладкая, молодая. Белые подкрученные усы и повисшая на подбородке маленькая белая бородка производили впечатление сделанных из ваты и приклеенных – хотелось их снять. Сергей Сергеевич не расставался, куда бы ни шел, с серым мешочком, где хранилась половина сегодняшней пайки. Ни его внешность старого русского барина (хоть и в немецком кепи), ни суховатая манера держаться никак не располагали к расспросам. За что он сидел и что представлял собой до лагеря, мне было неизвестно, однако я догадывался, что передо мной человек, связанный с театральным миром, интеллигентный и культурный.

Еще более замкнутым, внутренне отгороженным от окружающих был Чернин Александр Варфоломеевич. О себе он никогда ничего не говорил, неизвестно было даже, откуда его, белого эмигранта, сюда привезли – из Болгарии, из Чехословакии, из Румынии, из Югославии? Сухой, смугловатый брюнет южного типа, смахивал он на грека. Как-то в разговоре я добродушно назвал его просто по отчеству Варфоломеичем. Ершистый тон ответа сразу же дал понять, что Чернину совершенно не по душе такое непочтительно-фамильярное обращение к нему. Хоть он и в лагере.

Двое наших иностранцев, аккордеонист Вили Хертлейн и скрипач Катрель, держались особняком ото всех, всегда вместе, что было вполне естественно. Вили – коренастый белокурый молодой немчик – выглядел типичным гитлеровским солдатом. Так и представлялись при взгляде на него: мундир болотного цвета с белым плоскокрылым орлом на груди, лихо заломленная набекрень двойная пилотка, засученные рукава, автомат в руках. За все время пребывания в культбригаде я ни словом с ним не перемолвился. О чем было беседовать мне с фашистским солдатом? Да, наверно, и русским он плохо владел.

Хертлейн был, похоже, хоть и смекалистым, но серым парнем, чего нельзя было сказать о его товарище. Катрель выглядел западноевропейским интеллигентом. Молодой, темноволосый, с тонким, слегка насмешливым лицом, всегда спокойный и ровный, он относился ко всему окружающему с тем характерным для европейца ироническим, слегка презрительным любопытством, о котором я уже говорил. Русским языком владел свободно. Он был неплохой музыкант, интеллигент, но не знал ни Чайковского, ни Пушкина. По крайней мере, когда я ему однажды рассказал содержание оперы «Евгений Онегин», это было для него открытием и, кажется, произвело впечатление. Выслушал с большим вниманием, призадумался, потом с искренним недоумением спросил:

– Но почему же Татьяна отказала Онегину?

Для него, западного европейца, непонятна была психология русской женщины прошлого века: «Я другому отдана и буду век ему верна». Нельзя винить Катреля в невежестве. В фашистской Венгрии, где он вырос, вряд ли была известна русская культура.

Валя – наша певица – была очень хороша собой. Высокая, прекрасно сложенная, длинноногая, правильные черты лица, густые волосы цвета старого меда. Только выражение красивых глаз – сладкое и лживое – портило впечатление. Говорили про Валю, будто работала она хипесницей. Заманивала мужчин к себе на квартиру, а там ее дружки обдирали их как липку. Так ли это или не так – кто знает…

У красотки Вали был роман с начальником КВЧ (культурно-воспитательной части), молодым, черным, смазливым лейтенантом армянского типа. Малый был он невредный, добродушный, держался с нами просто, почти что товарищески. Ходили слухи, что он бывший фронтовик, перешел служить в ГУЛАГ из армии, чем и объяснялись его демократические замашки. Жена лейтенанта жила с ним тут же, в ЦПО. Вся культурно-воспитательная работа нашего начальника заключалась в том, что он жил с заключенной певицей и присутствовал иногда на репетициях культбригады.

Как-то он вызвал меня к себе и сообщил с глазу на глаз, что пишет доклад начальству о проведенных мероприятиях и в докладе упоминает мое имя.

– Вот послушайте, что я о вас пишу.

Взяв со стула мелко исписанный лист, прочел вслух. Оказывается, недавно им было проведено общее собрание заключенных, на котором он сделал большой доклад о подписке на государственный заем. (Где? Когда?) Еще с большим удивлением я услышал, что, оказывается, я – з/к Фибих, выступил на этом собрании с горячей речью, в которой призывал всех присутствующих подписаться на заем. «Мы советские люди, только временно изолированные, – обращаясь к собравшимся, оказывается, говорил я, – и мы с радостью поможем нашему советскому государству».

До сих пор я не подозревал таких ораторских способностей за собой.

– Ну как? Не возражаете? – спросил лейтенант, устремив на меня ясный, открытый взор.

– Не возражаю, – ответил я, сохраняя такой же честный вид. Попробовал бы я возразить!

«Вот это туфта так туфта! – думал я, возвращаясь к товарищам в клуб. – Что там наша!»

Но если этот начальник КВЧ все-таки общался с нами и создавал видимость какой-то работы, то совершенно неизвестно, чем вообще занимался другой КВЧ, сменивший его после ликвидации культбригады. Серой бесцветной фигурой был этот малограмотный лейтенантик. Как-то он спросил меня, что значит слово «интимный». В другой раз попросил объяснить смысл еще какого-то слова, тоже общеупотребительного, кажется, «пессимист».

Такие вот борцы за культуру должны были нас воспитывать. И перевоспитывать.

42

Выступления культбригады хорошо принимались невзыскательными зрителями.

Когда давали концерт, Катрель играл на скрипке немудреные музыкальные вещицы. Буданов с успехом читал юмористические рассказы.

Сердцу хо-очется лас-ковой пе-есни

И хо-ро-шей большой любви-и, —

пела со сцены своим маленьким писклявым голоском медоволосая проститутка-хипесница. Хертлейн играл на аккордеоне. Чернин – на мандолине.

Я глядел на его темное сухое лицо и представлял себе Чернина молодым на разгульной офицерской пирушке, в расстегнутом френче с погонами дроздовца или марковца, и вот так же – с мандолиной в загорелых нервных руках. Мог ли он предполагать, что придется ему, много лет спустя, развлекать своей мандолиной чекистов в советском концлагере?

Программа заканчивалась хоровым пением всей культбригады.

– Улыбайтесь! Все улыбайтесь! – командовал Кузнецов, выстраивая нас на подмостках в две шеренги. Мы улыбались и с воодушевлением пели дружным горластым хором:

Ро-одина моя!

Си-ильная, мо-гу-чая…

Стоя в заднем ряду, подпевал и я баском.

Все пели про сильную, могучую советскую Родину, ставшую для нас жестокой мачехой. Пели воры, убийцы и проститутки. Пел власовец, который с гитлеровской армией шел на эту Родину. Пел белый эмигрант, в свое время воевавший против нее, а затем бежавший за ее пределы.

И маленький немчик, фашистский солдат, аккомпанировал этой торжественной песне на большом белом аккордеоне.

Кузнецов решил блеснуть: поставить патриотическую пьесу «Константин Заслонов», об известном белорусском подпольщике-инженере, работавшем в оккупированном немцами Минске.

Сценическое оформление этой постановки нисколько не напоминало ту импровизированную самодеятельность, какой отличался бурминский спектакль. Декорации были настоящие, костюмы тоже. Среди заключенных нашелся молодой художник с большим сроком, его расконвоировали, и он принялся за работу. Не все написанные им декорации оказались вполне удачными. Железнодорожное депо, например, неправдоподобно чистенькое, было рассчитано на большую сцену, а не на такую крошечную, как наша. Но остальные декорации были неплохими.

Трофейные немецкие мундиры и шапки достали в каптерке – после войны их в большом количестве прислали в лагеря в качестве одежды для заключенных. Были специально изготовлены форменные немецкие фуражки для гестаповца, которого играл Косинов, и для советника Хирта (Сергей Сергеевич). Штатские костюмы одолжили исполнителям вольные. Главную роль, Заслонова, исполнял сам Кузнецов.

Впервые в жизни стал актером и я. Мне досталась роль Ганса, денщика советника Хирта, тупого немецкого солдата-палача. Ирония судьбы!.. Немецкий мундир (не знаю, какой гитлеровец носил его до меня) я украсил вырезанными из картона погонами и соответствующими значками. Жженой пробкой подрисовал себе гитлеровские усы. Получился фриц хоть куда! Маленькую свою роль я как мог расцветил. Когда поднимается занавес, зритель видит комнату Хирта, в которой, накрывая на стол, хлопочет Ганс. Сергей Сергеевич научил меня немецкой песенке, которую я в эти минуты и напевал.

В одной из картин я применял следующий трюк.

Напряженная сцена допроса у Хирта арестованного подпольщика-коммуниста. Допрашивает гестаповец (Косинов), холодный, жестокий, изящный в офицерской немецкой форме. Таким он, наверно, и выглядел, когда служил в армии Власова. Тут же Хирт. Я стою сзади – руки по швам, морда тупая. Хирт обращается к арестованному с увещевающей речью, и тут что-то им сказанное кажется мне настолько смешным, что не могу удержаться, издаю короткий, совершенно дурацкий смешок, но, сразу же спохватившис