– Нет никакого сомнения в том, что Горький был одной из жертв Сталина. Он любил хоронить тех, кого убивал. Умиляя всех, он стоял в почетном карауле у гроба Максима Горького. Он шел за гробом Кирова, вытирая слезы, он следовал за гробом Аллилуевой. Не знаю, провожал ли он гроб Фрунзе.
Второй раз слышал я вождя в тревожные дни 1941 года, слышал вместе со всей страной, когда он выступал по радио с обращением к советскому народу. Война только началась, германские танковые армии проламывали путь к Москве, прорывали фронты один за другим. То была очередная «историческая» речь. Каждая речь Сталина объявлялась газетами исторической.
Я слышал совершенно неузнаваемый прерывающийся, жалкий голос, выдававший полную растерянность и панический страх, охвативший человека.
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!» – звучал из репродуктора дрожащий плачущий голос, то и дело прерываемый бульканьем наливаемой в стакан воды и судорожными глотками. Это был вопль, зов на помощь, крик человека, который вдруг почувствовал, что у него из-под ног уходит земля. «Братья и сестры. Друзья мои!» Никогда еще не обращался так Сталин к народу.
И, растроганный таким обращением к нему, советский народ поднялся на защиту вождя.
Чем же потом отблагодарил диктатор Советскую Россию за все перенесенные ею муки и лишения, за потоки крови, пролитой во имя его спасения?
Террором 1947–1948 годов. Немногим отличался он от свирепствовавшего десять лет назад ежовского.
Неизвестно, по какой причине летом кировская бригада была законвоирована, и наше вольное хождение кончилось. Теперь, отправляясь утром на работу, мы выходили из ворот зоны в общей колонне, человек на полтораста, под конвоем вооруженных солдат не в синих, как раньше, а в темно-красных погонах. Очевидно, МВД меняло форму.
– Разберись по пятеркам!.. Первая пятерка, три шага вперед! Вторая! Третья! Четвертая!..
Затем следовало привычное напутствие – «утренняя молитва», как говорили зеки:
– …шаг вправо, шаг влево… – скучно бубнил, точно дьячок молитву, старший конвоир.
– …прыжок вверх, – тихо вставлял какой-нибудь остряк в колонне.
– …считается попыткой к побегу. Конвой без предупреждения применяет оружие. Ясно?
– Ясно! – жизнерадостно отзывались урки.
Трогались. Шли медленно, вяло – куда спешить? Да и немало было в колонне увечных, хромых, а то и одноногих на костылях. Фронт и тяжелые лагеря забирали здоровых мужчин, они требовались для войны, для заполярных шахт и таежных строительств, а в Карлаг поступала главным образом всякая калечь и немощь. Рисунки Гойи напоминала наша плетущаяся по дороге колонна.
Бригады занимались сейчас прополкой на «квадратах». Так именовались разбитые на большие квадраты огороды, где росли капуста, морковь, кормовая свекла и другие овощи. Каждый такой квадрат с трех сторон был огорожен стеной высоких пирамидальных тополей, посаженных, наверное, заключенными лет двадцать назад.
Освещенная оранжевым утренним солнцем дорога на «квадраты» была пустынна, тиха и прохладна, только порой встречалась медленно ехавшая скрипучая телега. Старый казах в островерхом лисьем малахае окидывал нас равнодушным взглядом узких глаз. Привычное было ему зрелище.
Придя на место, конвоиры первым делом определяли зону, втыкая в землю по широкой окружности специально захваченные с собой деревянные колышки с поперечиной. Их нес кто-нибудь из заключенных. По мере продвижения работающих передвигалась и определяемая колышками зона. Всякий шагнувший за незримую черту тут же получал пулю, без предупреждения.
Работа сама по себе считалась нетрудной, однако часами приходилось гнуться в три погибели, подставляя затылок и спину солнечному пеклу. Спина затекала и ныла, в горле пересыхало, томила мучительная жажда. С двенадцати до двух, в самый накал, полагался двухчасовой обеденный перерыв – ждали его с нетерпением. Усталые люди отдыхали в жиденькой тени тополей, кто сидя, кто лежа на земле. На волах привозили громадную деревянную бадью, наполненную водой, общими силами сгружали с телеги, все бросались, толкая друг друга, к воде, черпали кружками, котелками, с жадностью пили. Затем привозили горячую пищу, раздавали, и мы обедали, рассевшись на земле с котелками в руках.
В тот день прополкой свеклы занимались несколько бригад. В полдень, как обычно, привезли воду, и все жадной нетерпеливой толпой собрались вокруг сгруженной на землю большой бочки. Начался беспорядочный водопой.
Кроме котелка и, по-солдатски, ложки за голенищем, я всегда носил с собой на работу присланную мамой алюминиевую кружку. Пробившись сквозь сгрудившуюся толпу к бочке, я только что хотел зачерпнуть воды, как кто-то рядом попросил:
– Дай кружку!
Я дал. Парень напился, вернул кружку – и тут с другой стороны:
– Дай кружку!
Дал и этому. Однако только что собирался сам напиться, как снова услышал:
– Дай кружку!
Просил мужик из чужой бригады, которого я немного знал, крепкий черноусый немец-колонист, прекрасно говоривший по-русски.
– Но я сам еще не пил, – ответил я, и тут же в руке у меня осталась только алюминиевая ручка. Немец молча и грубо вырвал кружку. Реакция моя была мгновенной: прямой удар в зубы, отбросивший наглеца назад. И тут, к великому удовольствию зрителей, восхищенных неожиданным развлечением, начался у нас свирепый и безмолвный кулачный бой. Все расступились, мигом образовалась площадка, на которой мы могли бы драться досыта. Изнывающие целый день от скуки «пойки» – конвойные солдаты тоже оживились и с интересом стали следить издали, опираясь на винтовки, за нашим раундом.
С первых же минут схватки мне стало ясно, что рассвирепевший противник, несмотря на тупую ярость, с какой он набрасывался, не умеет драться по-настоящему. Снисходя к его дилетантству, я ограничился активной обороной и только отражал наскоки, не давая возможность подойти вплотную. Глядя на черноусое лицо с остановившимся на мне злобно-растерянным взглядом, я предугадывал готовящийся удар, вовремя увертывался и отвечал косым ударом в челюсть, от которого противника отбрасывало на несколько шагов назад. Только раз задел он меня, скользнув кулаком по скуле.
Затем я сделал хук левой. Немец тяжело плюхнулся задом на землю и остался сидеть.
– Ну что, довольно? – спросил я.
– Нет, не довольно!
Однако же, все-таки с трудом поднявшись, поплелся к бочке отмывать разбитую морду. Бой окончился. Правая рука у меня, с закатанным до локтя рукавом, была вымазана вражеской кровью, в крови была и грязная рубашка. Я подобрал валявшуюся на траве изуродованную, без ручки, алюминиевую кружку, досыта напился наконец воды из бочки и пошел к своей бригаде, потрясенной и восхищенной разыгравшейся у них на глазах сценой. Я шел, как триумфатор, неожиданно для всех раскрывшийся в новом качестве и одновременно поддержавший коллективную честь бригады. Приветственные возгласы встретили меня:
– Ай да Фибих!
– Вот это вложил!
– Вот это да!
Рыжий орловец, работавший, кажется, лесником при немцах, хлопал по плечу:
– Здорово ты его, Владимирыч!.. Вот и я тоже!.. – И, воодушевившись, стал рассказывать, как и он в молодые годы лихо дрался на кулачки.
Но тут привезли обед, все бросились к подводе, окружили, бренча котелками, началась раздача.
– Вы, наверное, боксер? – стоя со мной в очереди и нетерпеливо приплясывая, спросил паренек явно блатного вида.
– Боксер, – сказал я. Пусть уж такая братия считает меня боксером.
– И выступать приходилось?
– Приходилось, – скромно признался я.
С этой минуты отношение бригады ко мне резко изменилось. Меня не только приняли, но и окружили почетом. Я уже не был больше гнилой интеллигенцией. Недавнее отчужденно-вежливое «вы» сменилось простецким «ты», ко мне теперь обращались уважительно-фамильярно по отчеству – Владимирыч. Я стал свой, свой в доску, мало того, сделался гордостью коллектива. Теперь в случае столкновения с кем-нибудь из чужой бригады мои товарищи грозились, то ли в шутку, то ли всерьез:
– А вот мы Фибиха на вас напустим. Он вам даст жизни.
Один только мой недруг Кузнецов, неизвестно по какой причине невзлюбивший меня с первой минуты, говорил, что я вовсе не такой уж хороший кулачный боец и что он, Кузнецов, если понадобится, наваляет мне будь здоров.
– Ну что ж, давай проверим, кто кому наваляет, – предложил я, когда услышал, и встал в боксерскую позу. Однако Кузнецов почему-то уклонился от моего предложения.
Прошел год. Вновь наступило жаркое лето. Меня, опять расконвоированного, бросили на сенокос, в составе другой бригады, работавшей без конвоя. Жесткие степные травы были уже скошены, лежали валками. Валки сгребали вилами в копны, которые требовалось отвозить в одно место и складывать в скирду. Дни стояли знойные, с белесоватого неба лились потоки жгучего света, солнце палило. На зеленой щетине стерни повсюду виднелись, стоящие правильными рядами, круглые шапки копен, свежескошенных, пахучих. К ним медлительно подъезжали громадные, запряженные парой волов арбы, подбирали копны и отвозили туда, где опытные скирдовщики, работая вилами, проворно складывали из сена длинную гигантскую скирду, размером с трехэтажный дом. Каждую такую арбу обслуживали два человека. Один вел волов, другой, с вилами на плече, шел рядом. Останавливались у каждой копны, в два-три взмаха перекладывали ее на арбу и шли к следующей.
И надо же было случиться, что моим напарником оказался тот самый прошлогодний немец! Он вел волов, а я шел с вилами.
Каждая физическая работа требует сноровки и опыта. Опытный копнильщик-профессионал складывает на арбу копну сена в два счета. Раз! – и половина копны, очутившись на вилах, плавным полукругом переносится на арбу. Два! – таким же манером подбирается оставшаяся половина. Копна, стоявшая у дороги, исчезала, будто и не было ее. Трогай дальше, к следующей. Так работает опытный копнильщик.