Двужильная Россия — страница 91 из 97

Если высокое начальство, в лице начальника отделения, ограничивалось лишь тем, что благосклонно принимало краденое зерно и считало, что я, заключенный, должен подносить ему такие дары, то начальство низшее, люди простые, очевидно, считало себя обязанным как-то меня за это отблагодарить. Всякий раз, получив мешочек проса, жены надзирателя и стрелка просили зайти к ним. Я заходил на дом и уносил с собой литр молока либо пару яичек, а то и кусочек свиного сала! Не скупились бабоньки, дай им Бог здоровья!

Подошла зима, пали и залегли глубокие снега, начали бесчинствовать бураны. В один из серебряно-светлых, тихих и звонких морозных дней, только что отпустив какого-то приехавшего за овсом возчика, грелся я в теплой, хорошо натопленной каморке Буткевича. Донесся шум подъезжающих к складу саней. Подъехали, остановились. Ну, опять возчик с какого-то участка приехал – надо идти выдавать. Но то был не возчик. В сенях затопали, в каморку Буткевича вошли, обдав холодом не только физически, сразу несколько человек – надзиратель с Поливного, бухгалтер-ревизор, еще и еще кто-то. Короткой была беседа с незваными гостями. Без объяснения причины мне предложено было сдать ключи. Отобрали ключи, наложили на дверь склада красные сургучные печати. Затем велели собраться с вещами и отвезли нас обоих, меня и Буткевича, на Поливной, в зону, за проволоку. Вновь произошла неожиданная перемена в прихотливой лагерной моей судьбе, да еще какая! Надо мной, оказывается, нависла грозная опасность.

Только спустя некоторое время, уже находясь опять в зоне, узнал я, что случилось и чем были вызваны такие действия администрации. Оказалось, в одном из ближайших степных поселков милиция задержала двух казахов, продававших на базаре зерно. На санях у них нашли шесть мешков ячменя и шесть овса. Началось следствие. Казахи показали, что купили будто бы это зерно у сторожа, охранявшего полузаброшенные в степи склады недалеко от Лиманного. Пока суд да дело, решили и меня заодно снять с работы и запереть в зону. Мне теперь грозило обвинение уже не в политическом, а в уголовном преступлении.

Казахов посадили, сторожа-заключенного – тоже. Мы с Буткевичем пока свободно разгуливали по зоне, но в любой момент тоже могли угодить за решетку. Дело вызвало большой интерес среди населения Поливного. Передавали, что арестованный сторож яростно отрицает возведенное на него обвинение, говорит, что казахи клевещут, сводя с ним какие-то старые счеты. А у меня началась генеральная проверка склада. Каждое утро надзиратели и ревизоры везли меня на Лиманный; снимались с замков печати, раскрывались тяжелые двери склада, и начинали перевешивать зерна в закромах. Работала специальная бригада – насыпали мешки, таскали на весы, здесь мы с ревизором взвешивали и записывали вес, каждый отдельно. Под конец дня сверяли записи, закрывали склад, накладывали вновь печати и ехали обратно в зону. Так продолжалось недели, вероятно, полторы.

Когда ревизия закончилась и все находившееся в закромах было перевешено до последнего зернышка и сверено со всеми записями, оказалось, как и следовало предполагать, что никакой недостачи нет и у меня полный порядок на складе. Единственно, в одном из закромов был обнаружен овес, смешанный с небольшим количеством ячменя. Я объяснил, что во время приемки нового урожая рабочие по ошибке высыпали два-три мешка не в тот закром. Синеок подтвердил мои слова.

Следствие над казахами и сторожем продолжалось с месяц и кончилось ничем – дело было прекращено за отсутствием состава преступления. Так и осталось неясным, откуда у казахов взялись двенадцать мешков зерна. Ни меня, ни Буткевича следователь ни разу даже не вызывал. Я вышел чист, но на зерносклад, где к тому времени был уже новый заведующий, больше не вернулся. Болтался без дела в зоне.

Прибежал в барак запыхавшийся Синеок. Я лежал, покуривая, на нарах.

– Поедешь на Лиманный сдавать дела. Там у тебя недостача тары.

– Сколько?

– Двадцать восемь мешков не хватает.

Нехватка мешков, о которой я знал, давно уже меня не беспокоила. После одной из выдач зерна обнаружилась пропажа целой кипы пустых мешков, лежавших внутри склада, на низкой стенке. Стащил мимоходом возчик – все это было уголовное ворье. Как бы ухитриться сактировать недостачу этих злополучных мешков – ломал я себе голову. Не хотелось платить своим карманом, и без того весьма тощим.

– Никуда я не поеду, – сказал я, продолжая лежать с заложенными за голову руками. Синеок дико на меня посмотрел, взвизгнул:

– Как не поедешь?

– Так. Уже две недели держат меня в зоне, дела я никому не сдавал, зерносклад фактически брошен на произвол судьбы. Я не могу отвечать за то, что произошло за эти две недели.

Синеок, потрясенный, побежал докладывать начальнику отделения о моем дерзком отказе ехать сдавать дела. Начальник – тот самый, что регулярно присылал ко мне кучера за просом, – был коренастый, мрачноватого вида мужчина в штатском, с украинской, не помню точно, фамилией на «ко». Вскоре я был вызван на расправу. И тут, стоя перед целым судилищем, состоящим из надзирателей во главе с начальником отделения, я выдержал – с гордостью могу это сказать, – выдержал жесточайший натиск.

– Немедленно собирайтесь и поезжайте на Лиманный! – кричал, перейдя на «вы», начальник отделения. Я отвечал спокойно:

– Никуда я не поеду, гражданин начальник. Меня неожиданно сняли с работы и две недели держат в зоне, склада я никому не передавал, а теперь с меня требуют какие-то мешки. Я не могу сейчас отвечать за наличие материальных ценностей. За это время могли все растащить, не только мешки.

– А я приказываю вам ехать! Слышите? – кричал, багровея, начальник. Он понимал, что допустил оплошность, которой я не замедлил воспользоваться. Прежде чем отправлять в зону, нужно было предложить мне тут же сдать кому-то дела – тогда и взыскивать с меня недостачу, если таковая обнаружится. А сейчас юридически я был совершенно прав.

– Не поеду, гражданин начальник, – отвечал я, собрав все присутствие духа. Это было тоже самоутверждением. – Заставить меня вы не можете. Это незаконно. И никаких актов подписывать я не буду.

Надзиратели хранили дипломатическое молчание. Понимали: я прав, не придерешься.

Так и не поехал на Лиманный. Как уж там списывали недостающие мешки и как оформляли нового заведующего зерноскладом – ей-богу, меня мало интересовало.

50

Я заканчивал срок в последние годы правления Сталина и вышел на свободу в 1953 году, вскоре после его смерти, когда в стране явственно потянуло свежим живительным ветром. Можно было оглянуться на пройденное десятилетие. Не думал я, что выйду отсюда живым, ох не думал. А все-таки выжил. Да, выжил, благодаря самоотверженной помощи моей дорогой матери, ныне покойной. Только благодаря ей.

Почти в каждой с заботой и любовью собранной посылке присылала она мне пачку газет. Вообще газеты проникали в лагерь. Я имел возможность следить за тем, что происходило во внешнем мире и во внутренней жизни моей страны. А происходило что-то странное и не совсем понятное.

Казалось бы, фашизм был навсегда уничтожен. Ценой нечеловеческих усилий истекающего кровью народа, ценой двадцати миллионов жертв, ценой половины европейской России, превращенной в развалины и пепелища, Сталин вышел победителем из титанического поединка с Гитлером. Но прошло немного времени – и во внутренней политике диктатора стали проявляться некие зловеще-знакомые тенденции. Прежнее раболепное преклонение перед вождем под усердным воздействием печати и радио все больше принимало характер обожествления его. Марксисты, яростно отрицающие роль личности в истории, превратили генерального секретаря партии в нового фюрера, окруженного почти мистическим ореолом. Леонид Леонов40 не постыдился даже предложить начать летоисчисление человечества не с Рождества Христова, а со дня рождения Сталина. Вспыхнувший во время войны и вполне естественный патриотизм ныне перерождался в оголтелый ультранационализм, порой принимающий анекдотичные формы.

Появилось новое жутковатое словечко «космополитизм». Всякий сомневающийся в приоритете русского народа буквально во всех областях человеческой мысли, немедленно объявлялся космополитом, и с ним расправлялись по всем испытанным правилам.

Печать открыто заявила о евреях-вредителях, был создан клеветнический процесс, при таинственных обстоятельствах погиб известный артист Михоэлс. Шептались о том, что якобы по примеру сосланных в Азию немцах Поволжья, крымских татар, калмыков, чеченцев, ингушей готовится массовая высылка и всех евреев. Новое гетто?

Если бы не смерть диктатора, совершенно неизвестно, какую окончательную форму принял бы этот новый политический курс.

Последние оставшиеся до выхода на свободу недели я, расконвоированный, работал дежурным на канале. То была чудесная пора. Целый день сидел я в поле, греясь на солнышке, в кустах, растущих вдоль неширокого канала, и наслаждался блаженством одиночества. В лагере особенно ощущается такое блаженство. Мирно, наводя сладкую дремоту, журчала под ногами холодная вода, узкой прямой голубой лентой устремлявшаяся вдаль – орошать поля. Если уровень ее понижался, нужно было опустить тяжелую деревянную створку, преграждая таким образом течение. Если повышался – поднять створку. Только и работы.

Я сидел в кустах, где невинно посвистывала какая-то случайно залетевшая птаха, слушал шелест волнующейся под ветром молодой зеленой листвы, усыпляющее журчание бегущей воды и думал, что буду делать, когда вернусь в нормальную человеческую жизнь, из которой меня вырвали десять лет назад. Что сулит завтрашний день? Где буду жить? Как устроюсь? Чем займусь? Каким трудом буду зарабатывать кусок хлеба?.. О литературной работе, которой жил четверть века, ныне придется забыть. Ни одна редакция, ни одно издательство не будут печатать политического, десять лет просидевшего в лагере. Это только в проклятое царское время политический преступник Достоевский мог беспрепятственно печататься, даже описывать каторгу, на которой находился.