Дядя Ипат и Чайка — страница 3 из 4

Стало холодно. Худые сапоги Чайки подмерзли. Начало пощипывать ноги, но он не обращал на это внимания. Стоило ему потрогать себя за грудь, обернутую азовским знаменем, как вдруг прибавлялись в нем неведомо откуда бравшиеся силы. Он шел и шел, твердо и уверенно, уже совершенно не сомневаясь в правильности своих расчетов. Каждый шаг приближал его к австрийской границе…

IX

Густой и мокрый снег валил на холмы, когда иззябший, оборванный и голодный беглец очутился в русском лагере. Прямо с аванпостов Чайку отправили в штаб тринадцатой пехотной дивизии, а оттуда по принадлежности — в Бутырский мушкетерский полк. Шеф этого полка, толстый и веселый генерал-майор Трескин, сидя на барабане, с любопытством выслушал обстоятельный рассказ Чайки. А когда солдат доложил ему о спасенном азовском знамени, привскочил с барабана и закричал:

— Гей! Накормить молодца и в шестую дивизию препроводить! Немедля! К генералу Готовцову! Раз-два!

Не успел Чайка оглянуться, как уже оказался перед полковым шефом азовцев. Генерал Готовцов, несмотря на позднюю осень, стоял в легоньком балагане из веток и сучьев; такие балаганы звались у солдат «холодками». Здесь-то, в «холодке», и произошла их встреча. Не много недель промелькнуло после Аустерлицкого боя, но в худом и понуром генерале с совершенно седой головой, с бледным и печальным лицом, по-стариковски медлительными движениями и вялой, тихой речью невозможно было признать прежнего бравого, широкогрудого, громогласного Готовцова. Такие внезапные перемены случаются с людьми только тогда, когда падает на них грозой непоправимое несчастье Уж не считал ли себя генерал главным виновником аустерлицкой неудачи? Нет. В своем донесении императору главнокомандующий Кутузов с неоднократной похвалой упоминал Азовский полк и геройскую оборону им Працена. Этого мало: в донесении было сказано, что именно редкому бесстрашию и храброй предприимчивости генерал-майора Готовцова обязаны мужественные защитники Працена тем, что более двух часов смогли противиться непомерно сильнейшему врагу. Генерал должен был бы гордиться таким лестным отзывом о себе славного вождя, а он горевал и изводился на глазах у всех. Где же причина?

Пропало знамя Азовского полка. Ведь полк, потерявший знамя, — уже не полк, а просто толпа вооруженных людей, хотя бы и доказавших в бою свое право на честь, хотя бы и предводимых храбрым начальником. Потеря знамени — позор неизбывный. Перенести этот позор генерал Готовцов не мог.

И вот перед ним стоял грязный, мокрый, истомленный трудами и опасностями солдат. И в руках его шелестело, переливаясь складками старого шелка, потерянное знамя. Оно! Оно! Генерал схватил полковую святыню и приник к ней лицом, рыдая и захлебываясь от счастья.

— Знамя! Слава наша при нас! Вернулась! Батюшки-светы, да как пережить мне нынешний день!

К «холодку» сбегались офицеры. За ними мчались солдаты — без киверов, шинелей и амуниции: до того ли? Через несколько минут весь Азовский полк был на ногах. Музыка играла. Барабаны били «поход». Флейты запевали «Коль славен»… Генерал разложил знамя на столике и, не садясь, а только склонившись над великой находкой, наспех писал рапорт. Покончив с рапортом, он схватил Чайку за руку, вывел из «холодка» и крепко расцеловал на виду у всех собравшихся.

— Помните, господа, — сказал он, обращаясь к офицерам, — слова мои перед боем? Много впишется в историю новых славных имен. Вот, не угодно ли? Два имени навсегда вписались: одно — знаменосец Ипат Старичков, другое — рядовой Максим Чайка.

Готовцов повернулся к солдатам:

— Ребята! Слава наша вернулась к нам! Старичков да этот молодец возвратили ее в полк без ущерба. Учитесь у них, ребята, служить родине! А уж она вовек их верности не забудет!..



Секрет славы

I

Вечером 5 августа 1812 года командир легкой роты девятой артиллерийской бригады капитан Тришатный сидел в своем балагане на мешке с подковами для орудийных лошадей и курил трубку. Балаган был заплетен из не успевших еще обсохнуть и потому приятно пахнувших дубовых веток. Против капитана, в вольной позиции, под криво наброшенной на плечи солдатской шинелью, на обломке старого зеленого лафета присоседился канонир. Это был человек длинный, тощий, верткий, как вьюн, с беспокойными, точно у деревенского конокрада, глазами.

Денщик расставил закуску на ящике, заменявшем в балагане стол. Потный графинчик мутно поблескивал между пестрым табачным кисетом, медным шандалом с огарком толстой сальной свечи, резной деревянной солонкой и тарелкой с куском холодной говядины. Тришатный придвинул к себе две серебряные чарочки.

— Угощайтесь, Рычков. Полынная… Дерет сильно, но для желудка, вроде кислой капусты, прекрасна.

Капитан выпил, крякнул и понюхал воздух. Рычков тоже пригубил. Однако не выпил сразу, а сначала довольно долго полоскал водкой рот. Потом, зажмурившись и быстро крутя головой, проглотил.

— Благодарю покорнейше, господин капитан! Знаменито!

— Уж и верно, что знаменито, — усмехнулся капитан, наливая по второй и старательно разжевывая говядину. — Цельный месяц из боев не выходили, как не истрепаться? Кони без хвостов. Сбруя висит на веревочках. Счастье, что позади запасные лафеты, дроги с лесом да кузни следуют, но и при всем том из восьми трехфунтовых пушек и четырех единорогов, с коими в поход пошли, едва половина в исправности. Кажись, хуже быть не может. А, слава содетелю, превозмогли!..

Канонир живо вытянул из-под шинели худую и узловатую шею, похожую на лопушиный стебель, и сказал с угодливо-сладкой, вовсе не солдатской развязностью:

— Чему дивиться? В командире суть. С вами, господин капитан, и чорта сломаем…

Тришатный пыхнул трубкой.

— Не егозите, Рычков! За вас стыдно… Так ли, не так ли, а на петербургской дороге чистота и французы — за Двиной. Завтра погоним их дальше. Дурно только, что офицеров в роте нет. Прямо говорю: на вас, Рычков, плоха моя надежда. Леший знает, каков были вы офицер до разжалования. И уж чем с таким позором, разжалованным жить, лучше бы вам честной солдатской смертью в первом бою помереть. Ась?

— Лучше! — с суетливой готовностью согласился разжалованный. — Ей-ей, господин капитан, лучше! Одно во мне благородное желание: либо смерть, либо сызнова офицерские эполеты надеть. Впрочем, для последнего случай нужен к отличию. Доказал бы!

Капитан еще раз наклонил графинчик.

— А ну-ка скажите: зелени зазеленелись… Так! Хм! Не довольно ли? Нет?

Тришатный был кряжист, смугл, обвешан Анной, Станиславом, Владимиром и золотой саблей «За храбрость». Круто выпирали из него прочность и сила.

— Д-да! Офицеров нет… Ни единого… Горе! Быть завтра делу. Давеча командир корпуса при мне приказывал на Двине и Полоте понтоны ставить, к переправе. А уж коли переправа, артиллерии первый шанс…

Капитан несколько раз пыхнул трубкой.

— В роте овса тридцать четвертей, дней на шесть… Хм! Хм! Зелени зазеленелись… Д-да! Довольно! — Он обернулся к денщику: — Убирай, братец! Кончили! Офицеров нет… Вот что, Рычков, слушайте меня, как глас с небеси. Хотел я завтра правый расчет фельдфебелю под команду дать, а левый — канониру Коростоеву. Хорош солдат Коростоев, без бахвальства, не вам, любезный, чета. Давно был бы он унтером, а то и фельдфебелем, может и в прапорщики шагнул бы, да в грамоте ни аза. Но вас-то воевать ведь учили. А мне ученые люди нужны. В деле не вы — Коростоев вернее. Но испробую вас. Нечего делать, берите завтра левый расчет. Только, слышь, от пушек ни шагу! При пушках умереть!

— Будьте благонадежны, господин капитан! — восторженно прохрипел Рычков, живо высовывая из-под шинели и пряча назад хваткие руки. — Будьте благонадежны! Уж я…

Тришатный не слушал.

— Гляди, во-первых, чтобы на заре все орудия были картечью заряжены. Второе: часовым стоять с готовыми пальниками. Сухари на запасные лафеты отправить. И завтра… не подведете, Рычков?

II

Давно пришли с водопоя последние лошади и привезли сено. Их не отпрягали. Только у коренных опустили оглобли да оборотили их головами к дышловым. Часа через два, вдосталь налакомившись немолоченными овсяными снопами, лошади заснули. Остроухий месяц встал неподвижным дозором на самой середине глубокого темного неба. Бледный свет его разливался холодной дрожью вдоль Полоты; ветер налетал на реку и гнал перед собой блеск ночи. Лагерные костры дотлевали и горько дымились. К одному из них подошла длинная солдатская фигура, узенькой журавлиной стати, и позвала:

— Да-ни-лыч!

С другой стороны костра на зов откликнулась круглая голова в больших русо-пегих бакенбардах:

— Чего надобно? Чтой-то вы, сударь, ровно корова на сносях, нет вам спокою. Али опять где хлебнули?

— Пустое, Данилыч! Это пустое… А ты пойми, что случилось. Три года ждал. Устал, ждавши…

Солдат в бакенбардах сел и зевнул, крестя рот.

— Сколько разов совет вам давал: как ни уставши, а первое дело у костра онучи обсуши да оправься. Без того волдырь съест.

— Сам ты, Данилыч, волдырь, — возмутился Рычков, — ей-ей! Вот мы, два рядовых канонира российской армии. По названию — товарищи, но в одном душа широкая, полная, а в другом за место души — пустой голик. Эх, Данилыч, ничегошеньки ты не понимаешь!

Коростоев с сердцем посмотрел на разжалованного и подумал: «Не видать, чтобы очень пьян был, а языком молотит, ровно из ведра черпал».

— Уему на вас, сударь, нет никакого! Поехала кума неведомо куда…

Канонир Коростоев считался лучшим солдатом в легкой роте капитана Тришатного. Служил он уже восемнадцатый год и лет десять — все при одном и том же орудии. Походов отломал множество. Никогда не пил и вообще на дурном замечании не бывал. Наоборот, удивлял роту рассудительностью поведения и редкой ловкостью солдатских сноровок. Коростоев был вечно занят и всё умел: шил сапоги, поправлял конскую сбрую, лечил у лошадей подпарины от хомутов и седел, чинил оси у лафетов и зарядных ящиков, и от всех его занятий получался прямой толк. Сейчас он сердито глядел на смутно маячившую перед ним журавлиную тень и думал: «Да что ты постиг? Что умеешь?»