[93], начиненная сахарными пряниками.
Тетя Михля и бабушка Лейка повздыхали, вытерли слезы, покудахтали, пошушукались и решили: половину тортиков и всяческих сладостей пошлют отцу в Нижний, а вторую половину… ну, это же половина, не более половины, зашьют Ичейже в его байковое одеяло вместе с подушечкой и несколькими простынями. Это будет незаметно. Кто ж узнает, что внутри тортики?
После двух часов торга Ичейже согласился. И тетя Михля с бабушкой Лейкой расстелили красное байковое одеяло. Они все время боялись: вдруг Ичейже передумает. Упаковали всю кондитерскую лавку и, торопясь и горячась, зашили с трех углов белыми нитками. Тюк стал похож на заднюю часть фаршированной индейки, которую зашили, чтобы начинка не вылезла. Когда Ичейже увидел узел, зашитый белыми нитками, ему стало худо. Что это за дратва? Что за дикое шитье? И как прикажете тащить такой «красивый» тюк? За ухо или за середину?.. Не о чем говорить! — разорался Ичейже. Пусть его оставят в покое. Он этот узел не возьмет!
Тетя Михля и бабушка Лейка опять повздыхали, опять вытерли слезы и шушукались до тех пор, пока не нашли выход. Тетя Михля сбегала на рынок и купила два кожаных багажных ремня с ручкой. А старушка, папина тетя Лейка, бедненькая, топталась вокруг узла с сырой красной свеклой в руке и терла ею углы до тех пор, пока нитки не стали такого же цвета, как байковое одеяло.
Когда Ичейже увидел этот узел без малейшего признака белых ниток, да к тому же перевязанный двумя новыми кожаными ремнями с лакированной ручкой, ему сразу стало легче на душе. Его оскорбленное эстетическое чувство успокоилось. Просветлели и потемневшие, озабоченные лица матери и папиной тети. Засияли глаза под платком и под чепчиком. Слава Всевышнему и в добрый час! Единственный сын возьмет-таки с собой этот узел.
Настал великий час прощания. Вскоре должна подъехать кибитка. Ночь. Сестрички стоят и не сводят с брата воодушевленных и испуганных глаз. Тетя Михля, как обычно, пристает, чтобы сын что-нибудь взял в рот. А папина тетя Лейка просит, чтобы все сели. Перед прощанием, говорит она, надо присесть. Так положено, чтобы путь был счастливым… Все рассаживаются под подвесной лампой. Единственный сын с прикушенной губой садится между своим цемоданом и зашитым одеялом. Пусть уж старуха с волосками на носу простится с ним так, как хочет, и все это наконец закончится. Но обычно ловкая и веселая восьмидесятилетняя бабушка Лейка ослабела. Она устала и вымоталась за эти двое суток оттого, что без перерыва пекла и зашивала, торговалась со своим внучатым племянником и переживала, видя расстройство тети Михли. Старушка словно опьянела и при прощании слегка растерялась. Ее прозрачные жилистые пальчики дрожат, и голос дрожит.
— Ну, Ичейжеле, дитя мое, поезжай и будь здоров. Я тебе запаковала сахарных пряников, и подушечка у тебя тоже есть. Когда на чужбине засосет под ложечкой, ты эту подушечку съе… То есть, я хочу сказать, на этой подушечке будешь кушать… Нет, наоборот, я хочу сказать, ты будешь эти пряники класть под голову… Я хотела сказать: подушечку… Ой, голова кружится… Ты, дитя мое, эту подушечку… я хотела сказать, сласти поешь, а поду… поду… подушечку, то есть…
— Ладно, ладно, — Ичейже хочет сократить прощание, — я тортики съем, а на подушечке…
Но бабушка Лейка сердится:
— Что же ты не даешь старой тете тебя благословить? Кто знает, доживу ли я до того, чтобы увидеть тебя снова. Поэтому, говорю тебе, дитя мое, что на сахарных пряниках ты можешь спа… Я имею в виду кушать, нет, то есть на подушечке… ой, моя голова! На доброе здоровье всякие тебе… то есть булочки…
Она, наверно, не скоро выкарабкалась бы из этой путаницы и закончила бормотать, если бы не кибитка. К счастью, Сендер-извозчик подъехал с шумом и свистом, стукнул кнутовищем в закрытые ставни и весело заворчал на извозчичий манер:
— Где мой шудак?[94]
И прежде чем Ичейже успел отвязаться от бабушки Лейки и проститься с заплаканной матерью и восторженными сестрами, его чемодан и фаршированное одеяло вынесли. Сендер-извозчик вытащил их, как двух трепещущих щук, и затолкал куда-то глубоко, в темноту кибитки.
Единственный сын с бьющимся сердцем и скрежетом зубовным выбежал вслед за своим багажом. Пусть уж наконец все это кончится!.. Сендер кнутовищем показал ему, что, прощенья просим, но пора лезть в темный кузов кибитки. Длинный, костлявый Ичейже полез. Сперва он поклонился полукруглой раме кибитки, потом получил удар коленом под ложечку. И тут же нащупал чью-то женскую шаль, чью-то галошу… Чей-то тонкий голос пискнул «ой!». Единственный сын отдавил чей-то палец, сразу отшатнулся в сторону и сел на что-то мягкое…
Под ним сразу же что-то заскрипело и заскользило вниз… Он мог бы поклясться, что это его фаршированное байковое одеяло! Потрогал: ой, несчастье, ой, беда! Он своим костлявым телом раздавил все сласти… Волосы встали дыбом. Ичейже хотел было закричать, начать толкаться и требовать, чтобы ему дали место и помогли спасти его пряники, но гордость не позволила. Он вспомнил, что мама и бабушка Лейка стоят рядом с кибиткой, вспомнил, какую войну они вели с ним двое суток подряд из-за этого узла. Так что уж лучше промолчать.
— Пропади оно пропадом! — решил он твердо и остался сидеть на своем тюке, как на мягкой скамье.
Сендер щелкнул кнутом, голоса мамы, бабушки и обеих сестер слились в один плаксивый хор:
— Езжай, будь здоров, будь здоров!
Ичейже, подскакивая, сразу почувствовал, что фаршированное байковое одеяло сползает все ниже и ниже, и, пока его худые колени распрямляются и ноги вытягиваются в темноту кибитки, вся печеная, вся яичная и сахарная начинка под ним перемалывается в мелкую-мелкую крошку. Да, дорожные благословения старой-престарой бабушки Лейки уже сбываются! И, словно пророчество, в упрямой голове Ичейже вертятся ее слова:
— А на тарелочках, дитя мое… на сластях будешь ты, будешь ты спать… То есть, наоборот, подушечку будешь кушать… То есть…
Он стал человеком…Пер. М. Рольникайте и В. Дымшиц
Когда Ичейже, Зямин единственный сын, впервые уехал на чужбину, в доме стало тихо и пусто. Тетя Михля вздыхала и в ожидании почтальона проглядела все глаза. А обе сестры, Гнеся и Генка, сидели и, не разгибаясь, вышивали бордовую бархатную салфетку для мацы. Вдруг взялись за эту работу как раз в летнюю жару[95]. Видно, сердце-то ноет…
Первые письма единственного сына из Варшавы были полны похвальбы. Квартира у него, естественно, царская. И «место» он тоже получил, в табачном магазине. Правда, пока платят только десять рублей в месяц, и ему не хватает всего каких-нибудь пятнадцати-двадцати… Но это все — неважно. Главное — Варшава! На улицах здесь продают финики, которых в Шклове можно отведать только на Хамише осор[96], и арбузы, которые в Шклове нужны только для того, чтобы сказать над ними Шехейону на второй день Рош а-Шоне. Когда-нибудь, когда он начнет зарабатывать больше, пришлет с оказией прессованных фиников. А пока просит выслать ему двадцать рублей, ему их как раз не хватает. Больше не нужно… И полдюжины носков, потому что местные, варшавские носки такие, что раз наденешь и сразу выбрасываешь…
Тетя Михля таяла от удовольствия, которое ей доставляли известия об успехах единственного сына. Сразу послала ему двадцать рублей и полдюжины нитяных носков, а в письме спросила, остались ли еще сласти, что он взял с собой. Если нет, она ему пошлет посылку…
От Ичейже прибыл сердитый ответ без благодарности за носки и за деньги: зачем ему морочат голову насчет пряников? Мало, что ли, он натерпелся в пути от байкового одеяла с «начинкой»… Или, может, в Варшаве не хватает кондитерских со всяким добром, которого в Шклове никто и в глаза не видел? Здесь есть, например, пирожные со взбитыми сливками, пончики с вареньем, а еще штрудели, такие, что сначала слой пряностей в масле, а потом слой крема и слой шоколада… Может быть, его когда-нибудь оставят в покое со шкловскими сластями? Наконец он вынужден рассказать правду. Зашитые в одеяло сахарные пряники он даже не довез до Варшавы. Уже в кибитке Сендера-извозчика от них ничего не осталось. В вагоне, не доезжая Бриска[97], он распорол этот мерзкий тюк с одного бока и высыпал всю труху в окно. Сыпалась какая-то смесь из желтой муки с чем-то вроде фарфелах, похожая на толченую яичную мацу[98]. Раньше он не хотел писать, но раз ему надоедают — он вынужден сказать правду…
Тетю Михлю бросило в пот. Ее охватило острое чувство стыда. Кроме сердечной обиды за выброшенную выпечку, за напрасные старания и труды, она к тому же почувствовала себя опозоренной перед сыном, перед его городской гордостью. Выходит, что она, простая шкловская баба, хотела состязаться с варшавскими кондитерами? Нет, это с ее стороны всего лишь местечковая самонадеянность…
А Гнеся и Генка с их девичьим воображением сразу много чего вычитали в письме брата о варшавских вкусностях. И в тот же день все их шкловские подружки уже знали о том, что в Варшаве, кроме арбузов и прессованных фиников, едят штрудели с всевозможными кремами и пончики с вареньем. Распространился слух, что Ичейже в Варшаве живется хорошо, что он прямо в золоте купается. И что не сегодня-завтра от него… прибудет посылка с прессованными финиками.
Однако прошли месяцы, а прессованные финики от единственного сына так и не прибыли. Наоборот, Ичейже еще несколько раз просил выслать ему несколько рублей, еще полдюжины носков и четверть дюжины рубашек… О польских вкусностях он совсем перестал писать. Написал лишь о том, что посреди Варшавы есть сад