Все очень просто. Он обещал прийти еще раз и велел готовиться, ждать. И вот Он пришел – сейчас. Просто взял и пришел. Во‐первых, потому, что есть еще среди нас те, кто молит Его об этом. Ну а во‐вторых, просто потому, что… соскучился. Помните, когда вымокший до нитки, озлобившийся Иван начинает кричать: зачем Он пришел, зачем? Ведь им так было хорошо – с мамой, бабушкой! И тогда отец тихо отвечает: “Ваша мать просила… И я сам хотел… вас видеть”. Если тогда в Галилее и прочих святых местах проповедовал некий Мессия, окруженный толпами уверовавших и исцеленных, то теперь все иначе. Он пришел очень “адресно”, интимно, вот в эту одинокую семью, к двум пацанам, которым так всегда недоставало отца. Он и пришел как Отец, а не пророк. Пришел к тем, кто больше всего в Нем нуждался. Вне зависимости от того, ставили или нет перед собой такую задачу создатели фильма, но в столь неожиданном сюжетном ходе очень точно воплотился сам дух Евангелия, его основная идея – личного контакта с Богом и, отмечу сразу, идея индивидуального, особого пути к Нему каждого. Евангелие ведь в том, что путь к Богу – одинокий путь, который никто не может пройти за тебя, а только ступая параллельно своей одинокой тропой. Впрочем, это странное одиночество, ибо рядом с тобой всегда будет Он.
Здесь, пожалуй, стоит вернуться непосредственно к сюжету фильма и еще раз осознать, почему Он пришел именно так – в потертых джинсах, с модной нынче трехдневной щетиной. Даже не пришел, а приехал на собственном авто. Звонит по телефону, демонстрирует опыт бывалого любителя турпоходов, знает, как просмолить лодку (ну, этому, допустим, Он еще в Иудее обучился), уверенно чинит лодочный мотор… Что такое насочиняли Звягинцев и К°? А вы как бы хотели? Или образ Христа навсегда сросся с человеком в просторном балахоне, сандалиях на босу ногу, превращающим воду в вино и пр.? Знаете, вообще-то Богу все равно, в каких покровах нам являться. Он пребывает в Вечности. Это мы – во времени, нам необходимы адекватные современности внешние формы. Иначе сойдешь разве что за шута или голливудское диво.
Так вот – Он пришел. А его дети в этот момент занимаются самым важным общечеловеческим делом: выясняют, кто из них “козел и трус”, а кто – главный. Словом, как всегда, пытаются “отделить агнцев от козлищ”, забывая, конечно, что это совсем не их прерогатива и что “не судите и не судимы будете”. Мальчишки прыгают с вышки, потому что кто-то один сказал, что не прыгать нельзя, ибо иначе, повторяю, “ты – козел и трус”. И точка. Вышка достаточно высокая. Прыгать с нее небезопасно, а главное, совершенно бессмысленно. Но никому даже в голову не приходит, что тот, кто ради самоутверждения спровоцировал подобное соревнование, по меньшей мере не бескорыстен, а те, кто, как марионетки, сигают вниз, просто дурачки и трусы. Вдвойне трусы, потому что не могут противостоять социальному прессингу, его условным, часто смехотворным установкам. Впрочем, в эпизоде с вышкой все сложнее. Чем, в сущности, занята эта ребятня? Искушает свою судьбу. А мы помним, что сказал Иисус перенесшему Его из пустыни на крыло храма в Иерусалиме: “Не искушай Господа Бога Своего”. Именно Его любовь “проверяют” безжалостные друг к другу подростки (или все мы, так и остающиеся в массе своей тинейджерами?), ибо никак не состязание в гордыне было нам заповедано, а любовь – к Создателю и ближнему своему. Ситуация с вышкой, как ружье в чеховской пьесе, еще обязательно аукнется, актуализируется в конце фильма.
Итак, все дружно посыпались вниз. Все, кроме Ивана, который так и не решается ни прыгнуть, ни спуститься. По лестнице – нельзя, потому что потом заклюют сверстники. Ну а прыгнуть… Знаете, тут не так все просто. Боится? Конечно, боится. Но, возможно, и что-то другое, самому ему до конца неясное, останавливает. Он почему-то не может – как все, хотя и хочет этого. Кстати, не забывайте, что именно Иоанн был любимым учеником Христа, а не Андрей. И в “Возвращении” подспудно ощущается, что младшего как будто любят больше: больше прощают, терпят его истерики, злобные выходки и страдают, мучительно страдают от его агрессии и непонимания.
Прокрутим пленку назад. Иван стоит на вышке. Уже вечер. Ветер. Он страшно продрог. Наконец приходит спасение. “Мама, я не могу. Они будут называть меня трусом!” – “А мы никому не скажем. А ты прыгнешь, когда сможешь”. Мать не может не пожалеть, в этой жалости она готова идти на компромисс. И правильно делает. Но… Как точнее объяснить? Не то чтобы нельзя жалеть, однако, жалея, нельзя развращать ложью во спасение. Человек всегда должен знать, что прыгнуть все равно придется, и не раз (или, наоборот, не прыгнуть), но не для того, чтобы не стать “козлом”, а для того, чтобы остаться человеком. Кстати, я отнюдь не пытаюсь каждый момент фильма соотносить с Новым Заветом. Скажем, мать мальчиков – не богоматерь. Она – просто мать. Сами мальчики – не апостолы-ученики, а сыновья. “Возвращение” же, повторюсь, не есть адаптированный к нашему времени пересказ основных звеньев евангельского сюжета. Это совсем другая история. Он снова пришел. И Он не виноват, что ситуация опять дублируется, не может не дублироваться, ибо человеческая природа осталась неизменной.
Немало писали о странной, нетривиальной завязке сюжета. Мальчишки прибегают домой, обгоняя друг друга: каждый старается первым наябедничать. Мать стоит и нервно курит, в ее глазах и радость, и испуг: “Тихо оба! Отец спит”. Как будто он только что вернулся с работы после ночной смены. И сразу начинаются какие-то недоговоренности, и одновременно включается ненавязчивая, выверенная система “подсказок”. Ребята (равно как и зрители) невольно спрашивают: “Откуда он взялся?” – “Приехал”, – односложно отвечает мать. Андрей с Иваном бегут к комнате, где должен быть отец, открывают дверь (им не терпится проверить) – “подсказка” первая: отец действительно спит. Но как! Один в один повторяя позу мертвого Иисуса на известной картине Мантеньи. Постель тоже весьма необычная: темно-синий шелк в тон морской глади – первому и заключительному кадру фильма – волнами обвивает тело спящего. Крепко спящего.
Утром состоится первая встреча подростков с отцом. Накрыт стол, мать почему-то задергивает занавески и днем включает свет, бабушка как-то напряженно и скорбно молчит. Ярко догорают угли в печи. Все заняли свои места и молча ждут. Входит отец. Не говоря ни слова, берет со стола бутылку красного вина и наливает всем – и взрослым, и детям. Женщины безропотно соглашаются с его требованием, лишь разбавляют вино в стаканах мальчиков. “Ну, выпьем!” – говорит отец. “Понравилось?” – спрашивает Ивана. “Нет”, – отвечает тот хмуро. И сразу откликается Андрей, хотя его и не спрашивали: “А мне понравилось, папа”. В этом коротком разговоре, как в зародыше, – все последующее противостояние. Нет, не между отцом и младшим сыном. Войну ведет только последний. Кстати, свести данное противостояние только к психологическому конфликту не позволяет уже сама атмосфера первой встречи – атмосфера какой-то подспудной скорби, даже траурности. Кроме того, параллельно возникает столько странных и одновременно говорящих деталей – разливаемое всем вино, курица, которую отец так неэстетично разламывает на части руками. И почти дикий вопрос: “Понравилось тебе, Иван?” Собственно, мы с вами присутствуем на последней вечере, где совершается обряд евхаристии: “Пейте Мою кровь, едите Мою плоть”. Иуда тоже здесь. Правда, совсем маленький и, казалось бы, беззащитный. Впрочем, может, и не Иуда, а Петр или Фома, Иоанн. Какая разница? Все Его предали. Все, “то есть род человеческий”.
Но вернемся к отмеченному выше противостоянию. Его истоки в двух единственно возможных человеческих реакциях на сверхчувственное, иррациональное, проще говоря, на то, что “не укладывается” в нашей голове. Вот пришел Некто, говорит, Отец. Что дальше? Как теперь жить? Либо сразу, не задумываясь, поверить, довериться. Либо искать вещественные доказательства, другими словами, включить свой разум и пытаться сопоставлять, выстраивать причинно-следственные цепочки, а главное – делать на основе этого выводы. Андрей откликнется сразу – радостной верой и обожанием. Ему даже в голову не приходит проверять, ведь “мама сказала, что отец”, а главное – старший сын всегда ждал, ждал возвращения. Ему радостно и хорошо произносить – “папа”. Он во всем старается слушаться, “потому что отец взрослый”. Другое дело – Иван. Он не может вот так просто – раз, и поверить, полюбить. Он хочет понять. Первое, что задевает его и не дает ему покоя, вопрос: “А откуда он взялся?” В самом начале еще нет недоверия, тем более озлобленности. Просто некое интеллектуальное “раздражение”: “Откуда?” Но в том-то и проблема, что наш разум не может остановиться. На вопрос не только должен быть найден конкретный ответ, сам ответ, скорее всего, тотчас подвергнется анализу, то есть мгновенно начинает работать известная формула: “А правда ли?” И все – не остановиться. Тот, кто не справился с соблазном недоверия, сам, как известно, становится источником соблазна, таким змеем-искусителем. Неверие не может дать внутреннего утешения. Разрушая себя изнутри, такой человек начинает разрушать все вокруг. И нашептывать, нашептывать, совсем как Иван своему брату: “А откуда ты знаешь, что он отец? А может, он – убийца?” И ножик украдет “на всякий случай”: “Ударит – убью”. И подкалывать будет все время, передразнивая Андрея: “Да, папа. Хорошо, папа”. И смущать, истерически настаивать: “Мы ему совсем не нужны!” Любопытно, что младший начинает подозревать отца во всех грехах задолго до тех конкретных его поступков, которые могли бы послужить поводом для сомнений. Именно он в конечном итоге последовательно провоцирует отца на как бы неадекватное раздражение. Нарисовав злодея в воображении, Иван добивается-таки своего в финальном выяснении отношений, когда уже не он, а Андрей, но его словами остервенело кричит отцу: “Сволочь, гад! Ненавижу! Ну, убей меня теперь, убей!”
Что же случилось? Почему Иван так и не смог, пока был жив отец, преодолеть недоверие, подозрительность? Ведь все складывалось совсем неоднозначно. Он не только мрачно куксился и злился, но и радовался, улыбался, когда они первый раз остановились у озера и допоздна ловили рыбу. И когда плыли к острову на лодке, пока не заглох мотор и отец велел грести вдвоем с Андреем. Почему ему так мучительно было произносить “папа”, почему он сам не мог этого сделать, только под давлением отца? И зачем, наконец, почти чужой, вернувшийся через двенадцать лет человек так на этом настаивал: “Называй меня папа, как и положено сыну называть отца”? Все, как мы помним, начиналось с вопроса: “Откуда он взялся?” Следующей возникла, нет, не радость – обида: почему он заставил ждать так долго, а где он был раньше? С этой обиды и начинается встреча с отцом, еще дома, за столом. Иван чувствует себя несправедливо обиженным, следовательно – “право имеющим” предъявлять претензии, а затем попросту капризничать, закатывать истерики: я хочу есть – я не хочу есть; я хочу ловить рыбу, а не ехать куда-то; я хочу поесть прямо сейчас, а не спустя полчаса, как осмотрим остров; а почему я должен мыть посуду; а где взять червей (в смысле – сам принеси); будем ловить с лодки, а зачем его спрашивать; ну, да