Дым отечества — страница 109 из 134

— Да пожалуйста. О, смотри-ка, и жемчуг потемнел, примета скверная. Хорош подарочек! — продолжала сердиться Жанна. — Не брала бы ты ее, в самом деле…

Шарлотта еще раз вздохнула. Не политически, а понимающе. Женщины в тягости суевернее старух. Что ни случись — все приметы да знаки. Чепец и чепец, жемчуг и жемчуг. Действительно, потемнел с одной стороны, словно на него перешел цвет с черной ткани. Наверное, везли долго.

Если убор подойдет, нужно будет потом отдать жемчуг мастеру — восстановить.

Шарлотта поправляет волосы, осторожно отводит крылья чепца. Ткань пахнет какой-то сладкой травой — право, странно, оказывается, в мире еще остались вещи, не пропитавшиеся мускусом от утка до основы. Запах смыкается над ней. Шарлотте не нужно смотреть в зеркало, чтобы понять — жемчугом придется заняться. Чепец лежит, будто это для нее, точно по мерке шили его согдийские мастера за полмира отсюда. Она видит свое отражение в глазах Жанны. Восхищенное — слегка раздраженное: ну что ж это такое, почему ей все идет, почему ей все так идет — довольное: неприятный подарок сбыт с рук, драгоценная воспитанница рада, все к лучшему.

Шарлотта поворачивается к зеркалу — и мир почему-то поворачивается вместе с ней, сливаясь в уголках глаз в трубчатые размытые полосы, цветные и почему-то шерстяные, ворсистые… не лучшей шерсти. Герцогиня Беневентская хватается руками за воздух и воздух, тоже местами сделавшийся трубчатым и плотным, позволяет ей удержаться и не упасть.

Тогда: Фридрих, маркграф Ансбах, в изгнании

— При короле Генрихе в этом дворце помнили о том, что благородные господа есть особые слуги Творца, избранный орден, и узы положения обязуют их…

— При короле Генрихе нас тут чуть не вырезали из-за мора! — обрывает причитания матушки маркграф Фридрих. — И второй раз, из-за принца.

Он был тогда мал, может, потому и запомнил навсегда, как огромный чужой город вскипал смоляным котлом, как в забаррикадированный дворец ломилась обуянная ненавистью толпа, как загорался уже подожженный погромщиками флигель. Как матушка, которая сейчас восхваляет времена короля Генриха, с перепугу рвала на себе ногтями кружевной фартук, и белые хлопья окрашивались в ярко-алое.

Тогда не убили. А могли. И король не приказал снять с них головы. А мог.

Не они принесли в Аурелию несколько дождливых лет подряд, неурожай и эпидемию, не они. Это выдумки темной черни, уличных канавных тварей, из-за которых сейчас среди благородных людей Франконии не найдешь никого, кто носил бы одежды своей родины или говорил на ее языке там, где их могут слышать ненужные уши. Не они. Никому, кроме Творца, такое не под силу, тем более, что несчастье поразило весь север и центр материка, не разбирая границ и языков. Старый Генрих понимал это. Но ему было за что казнить пришельцев. Не за погоду. Не за лихорадку. За то, что благородные люди Франконии упорно стремились вернуться домой и занять отведенное им Богом место, втоптать в землю гнусный мятеж и вернуться, вернуться, вернуться… любой ценой. Любыми средствами.

— Принц этот был богохульник. Двоеженец безбожный. Вот Господь его и покарал… а нас оклеветали!

— Оклеветали, матушка, оклеветали, а как же… — кивает маркграф.

Он был тогда слишком мал, а матушка, если это к ее выгоде, будет называть черное белым и прилюдно клясться в том на Писании. Маркграф не знает, справедливы ли были обвинения в адрес франконских господ, когда последнего принца династии Меровингов прирезали в темном переулке, как простого мелкого дворянчика. Никто тогда ничего точно не знал, кроме тех, кто убивал — а посторонние не ведали, кто из всех казненных по обвинению подлинный убийца, и были ли среди них убийцы вообще. Темное дело, темное и дурно воняющее, как тот переулок Орлеана. Может быть, и впрямь принца прирезали по ошибке, приняли за другого. Может быть, если хорошенько потрясти матушку за воротник, из-под чепца посыплются не только шпильки да рогульки, но и очень интересные секреты.

Маркграфу Фридриху это неинтересно. Он смотрит в окно — и в будущее.

Ему нужна война. Ему нужна война, которая вернет его домой. Ему тошно быть приживальщиком при дворе короля Людовика.

Тогда, после смерти принца, были страшные годы. Тогда казалось — они чудом спались из пожара, чтоб погибнуть во время наводнения. Череда голодных лет, гибель королевских детей, мятежи, вильгельмианская ересь, неудачи Аурелии в войнах… все сошлось один к одному. Старый король Генрих удержал страну в железном кулаке, чего не скажешь о последнем законном правителе Франконии. Фридрих его не видал, но о дереве судят по плодам. Смоковница была не просто бесплодная, а скорее даже ядовитая.

Была. И маменька с ее причитаниями, интригами, враньем и мечтами тоже уже была. Не как раба Господня, дай ей Бог здоровья и долголетия, а как владетельница.

Маркграф Фридрих смотрит в окно, ему двадцать лет. Его ровесник, королевский бастард, уже выиграл три войны.

Возможно, перестав быть бастардом, он сумеет выиграть и четвертую. Для Фридриха — первую. И единственную, которая имеет значение.

Теперь: Эсме Гордон

— И что вы вынесли из сегодняшнего происшествия, мой друг? — Ришар фицОсборн обеспокоен. Очень обеспокоен. О другом человеке можно было бы сказать: напуган. Он двигается медленно и лениво, он чуть растягивает слова, он назвал Эсме Гордона «мой друг». Кожа осела на скулы, на подглазные впадины, обнажив «кости земли»… Сегодня Ришар фицОсборн успел вовремя услышать новости, сделать выводы, найти нужного человека и зазвать во дворец отцов-доминиканцев, в то время, как придворные дамы королевы еще искали подходящих врачей. И все это — не попадаясь на глаза гвардии короля и свите королевы.

— Ее Величество, Господь благослови ее и ее потомство, — отзывается Гордон, — склонна проявлять крайнюю заботу о членах своей семьи и впадать в крайнее беспокойство, когда видит их в опасности. — Нелояльное «теряет голову и становится подозрительна как Живоглот» остается непроизнесенным. — Я думаю… не пытался ли кто-то сегодня сыграть на этом качестве?

— Ее Величество в тягости…

— Ее Величество бывала в тягости и раньше. Не думаете ли вы, — говорит Эсме, и смотрит на собеседника в упор, не отрывая взгляда, — что некоторый разлад в доме нашего господина превратился в раскол?

Он мог бы сказать проще: а не дядюшка ли это, с него ведь станется. ФицОсборн не удивился бы прямоте и краткости. Говорить, словно диктуешь письмо при свидетелях, словно составляешь контракт, и так со всеми, даже с самыми доверенными — уже привычка, въевшаяся в плоть и кровь.

— Я думаю, что так станут говорить, но не слишком многие.

Те, кто не хочет ссоры ни с королем, ни с коннетаблем станут говорить именно так, валить все на епископа Дьеппского и его козни. Откуда был прислан подарок, выяснять не пришлось. Что на нем были какие-то злые чары, доминиканцы сказали с одного взгляда, но забрали проклятую вещь для дальнейших расследований. Ничего хорошего в том, что обвинения посыплются на дядюшку Его Светлости нет: это член семьи, близкий и старший родич, и если он и впрямь повинен в чародейском преступлении против Ее Величества, тень этой неслыханно гнусной измены ляжет на весь род.

Дело, впрочем, не в самой измене. В том, что выдать преступника на королевский суд нельзя, невозможно. Родича или близкого свитского, по обвинению в попытках удержать титул наследника за Его Светлостью? Выдать королю? Его Светлость мог бы, Эсме это знает точно. Мог бы. Если бы его дом, его партия состояли бы из иных людей. С теми, что есть, проще сразу отправиться за Рипейские горы, завоевывать себе новое царство. Они не только на господина восстанут, они еще друг друга перебьют и половину Аурелии впридачу, а остатки растащат соседи.

— А уверены ли мы, для начала, что покушались на Ее Величество? — Гордон смотрит в сторону.

— Из того, что рассказали слуги, — фицОсборн успел и туда, — следует, что герцогиня Беневентская стала первой жертвой случайно. Она составляла опись подарков и Ее Величеству показалось, что этот чепец больше придется к лицу женщине с темными волосами.

— Чепец, — у Эсме Гордона есть опыт, он некоторое время успешно изображал знатную женщину, — не просто больше пошел бы темноволосой… он пришелся бы Ее Величеству очень не к лицу. А опись подарков — обязанность первой фрейлины двора. Ее Светлость герцогиня Беневентская, так или иначе, обязательно бы увидела чепец первой.

— Но для чего бы родне Его Светлости вредить госпоже герцогине? — медленно выговаривает Ришар фицОсборн.

Медленно — не потому что устал, и не потому что удивлен; вряд ли сегодня он еще сможет удивляться, да и уставать дальше просто некуда. Медленно, потому что пробует идею на вкус, смакует ее, хорошо ли ложится на язык, легко ли с языка слетает, не встает ли поперек горла…

— Пока не знаю, — сознается Эсме. — Но это гораздо лучше, чем вредить королеве, правда?

Тогда: Жиль де Сен-Шели, архиепископ Тулузский

Архиепископ Тулузский крутит в руках яблоко, будто ожидает увидеть на другой стороне — змею. Змея там нет, а само яблоко могло бы произрасти в райском саду — солнечно-красное, отливающее по бокам благородной медью, означающей отменную сладость и слегка ореховый привкус, плотное и округлое, наполненное соком. Такое яблоко не стоит давать ребенку, не выварив предварительно в вине или в меду, но взрослый может есть его и сырьем, последним блюдом обеда, или даже просто так, запивая вином… Вот они и лежали на блюде, закуской к вину, вместе с хлебцами и сырами, и овощами, и травами.

Гости архиепископа были родом с севера, где не понимают еды без мяса, а всем напиткам предпочитают пиво. Поэтому сегодня в доме царил юг, исконная кухня Ромы, где главное достоинство еды — сиючасные свежесть и вкус, присущие только одному определенному месту, одному определенному времени.

И все было прекрасно — если бы блюдо с яблоками не заметили в коридоре и кто-то из гостей не подивился и не восхитился евангельской простоте здешнего церковного жития. Подумать только, к столу самого архиепископа подают неукрашенные яблоки. Простое недоразумение — яблоки ведь принято заливать сладкими соусами, оборачивать в блестящее… но секрет