Дым отечества — страница 116 из 134

Вы направляетесь в ловушку, коннетабль, ваш брат вызвал вас в столицу перед армией не просто так, не для обсуждения насущных дел, а чтобы убить, говорил посланник архиепископа, и говорил Пьер де ла Валле, говорили и другие, а те, что не верили в королевское вероломство, молчали и не противоречили им. Немногие посмели покинуть коннетабля подобно Шарлю де ла Валле.

Может быть, быстрее передового отряда неслись слухи о брачном контракте.

Может быть, быстрее почтовых голубей неслись навстречу ему слухи о засаде.

— Господин мой коннетабль, друг мой Жанно, давайте изменим выбранный путь и въедем в город с севера!

— Нет.

— Господин мой коннетабль, разведчики донесли о засаде впереди.

— Отзовите разведчиков.

— Господин мой коннетабль, что это там на дороге?..

— Это враги короля Людовика и мои враги. К оружию!

Пьер де ла Валле смеется за левым плечом. Он очень зол, очень доволен. Его не послушали, но если они переживут этот день, эту дорогу, то все навсегда запомнят — он был прав. Это понятно. Еще понятно, что он рад — все-таки это Шарль ударил первым. Все-таки Шарль. Не пришлось решаться на такое дело самому. Можно честно защищать своего… короля.

Жанно не смеется. Но не плакал бы, даже если бы мог. Это зверь крокодил рыдает, пожирая жертву. Людям неприлично.

В остальном Жанно сейчас от зверя не отличается. Пыль, серая и бурая, легла на доспехи, на одежду. Чем не чешуя? Клыки. Когти. Не убежать, не уплыть, не обмануть — и конечно же, не убить. Этим числом — не убить. Затевая измену, людей надо брать больше.

Они еще пытались решить дело мирным обманом. Они высылали вперед глашатая, который пытался прокричать «Именем короля.»… Жанно взмахнул рукой, тускло блеснула на солнце сталь перчатки, и стрела сорвалась с арбалетного ложа.

Голос коннетабля, похожий на львиный рык, слышали у той излучины оба отряда:

— Вы не смеете лгать именем моего брата! — лучше боевого клича запомнили его выжившие в том бою.

Четверть спутников потерял в бою Жанно, и треть — Шарль. Еще четверть и еще треть умрут к воскресному дню. Половина въедет в Орлеан, взяв в плен треть нападавших — легко раненых и вовремя просивших пощады. Бегства — не будет, поэтому и выживших среди людей Шарля окажется много. Бегства и рубки не будет, поэтому почти все, кто попросит пощады, получат ее. Почти, потому что в горячке боя не всегда возможно услышать нужные слова, а иногда их не хочется слышать, особенно если только что убили кого-то рядом.

В схватке погиб и любимый племянник архиепископа Тулузского. Нелегка дорога свободного франка к воинской славе…

Тяжело раненые умрут. Прочие войдут в город пешими и безоружными. Все это будет в воскресный день: ровно столько понадобится, чтобы теперь, с пленными и ранеными в обозе, добраться до Орлеана. Все это будет в воскресный день, в рассветный час — и часть души Жанно предвкушает триумф, но сейчас он стоит на коленях в пыли, с ног до головы в мелкой белесой дорожной пыли, щедро замешанной на крови, и перед ним на расстеленном в кровавой грязи плаще — двое братьев де ла Валле. Между ними больше не будет ни споров о наследстве, ни споров о том, кто настоящий король.

Судьба выбрала того из троих, кто безропотно подчинялся Луи.

Если это была судьба.

Жанно смотрит на дорогу, на черную крылатую тень… древние гадали по стервятникам, считали их счастливыми птицами, вестниками богов.

— Господи, — говорит он, — ну хоть ты…

Тот, к кому он обращается, слышит и более не вмешивается.

Теперь: Клод Валуа-Ангулем, коннетабль Аурелии

— Господин герцог, это ловушка. Ваш трусливый кузен состряпал ложное дело, чтобы обвинить вас в покушении!

— Господин коннетабль, это обман. Никто в вашем доме не осмелился бы поднять руку на госпожу герцогиню!

— Ваша Светлость, вас заманивают в Орлеан, чтобы убить! Ваши слуги подкуплены, если пишут иное!

— Возьмите с собой хотя бы большой отряд, господин мой! Покажите, на чьей стороне сила!

— Вы не можете ехать в Орлеан с малой свитой…

— Вы отправляетесь на верную смерть!

— Это слишком опасно!

— Это безумие…

Безумие? Он ничего не объясняет свите. Впрочем, не менее трети тех, кто кричит и хватает за руки, прекрасно все понимают.

Ничего не объясняет, только один раз бросает через плечо, что тот, по чьей милости они задержатся где бы то ни было хотя бы на лишних четверть часа, простится не только с головой.

Безумие? Да вы забылись, господа. И забыли. Будто не вы, будто не с вами, будто не в вашем присутствии я годами вскармливал с ладони мятеж. Кто вам сказал, что мне нужен отряд? Кто вам сказал, что я беззащитен в столице?

Не безумие, нет, хуже. Глупость. Своевольная глупость, нежелание думать.

Он пытается сосредоточиться на этом. На глупости, родной и привычной. Тогда начинаешь замечать дорогу, старые, ромские плиты, и новые, выбитые и выщербленные, будто это им, а не их гладким соседям на сотни лет больше, и то, как справа ровный и три раза перезасаженный коричневый и ярко-зеленый лес вольный уступает место бурым дебрям леса владельческого… вот что бывает, если не давать крестьянам выпасать скот, собирать хворост, забивается все сухим подлеском и горит летом… глупость.

Нужно думать о глупости и держать раздражение вокруг себя как броню, потому что иначе сквозь щель проникнет… нет, не мысль. Знание.

В столице кто-то едва не убил Ее Светлость, герцогиню Беневентскую. И убил ее нерожденное дитя.

И трижды и четырежды наплевать, чей это был ребенок.

Отряд за его спиной редел, теряя спутников, как ветвь — листья. Захромавшие лошади. Дорожные хвори. Падения. Отсутствие нужного числа подменных лошадей. Нехватка сил. Он дозволял легко, коротким кивком. Не теряя ритма и темпа в седле, не теряя его на земле. Знал, что должен обогнать страхи, слухи и сплетни. Обогнать собственную славу. Собственную тень. То, что будет после, в его силах. Сейчас только одно важно: удержать над землей полную чашу гнева Господня, не дать ей пролиться на Аурелию братоубийственной распрей.

Он чувствовал эту чашу, чувствовал всем телом ее вес, непомерную тяжесть, излишнюю величину. Не возьмешься поудобнее. Не сцепишь пальцы на другом краю. Не впечатаешь ладони в полированный металл, чтобы не скользил. С каждым мгновением все громче пульсирует кровь в висках, лицо пылает жаром от напряжения. С каждым часом все громче звучит в ушах голос сомнения: не удержишь…

Я не удержу?!

Ненависть и гордыня несли его вперед, ненависть и гордыня, а вовсе не лучшие лошади на пути. Нелепый кузен-король, бестолковая свита, нерадивые слуги — все они были виновны, жалки, слабы, беспомощны. Любая мысль о них вызывала омерзение.

Каким соблазном во время каждой заминки казалось — пролить чашу, повернуть коня на восток. Будь проклят город Орлеан, в котором не осталось праведников. Кроме Шарлотты, напоминал он себе.

Глупость. Он не Творец. Он, можно сказать, почти наоборот. Праведники и то, сколько их там есть, ему безразличны тоже. Это его город. Его столица. Его страна. Ждете, что отдам? Ждите.

Когда за поворотом дороги вскаркивает рожок — передовое охранение столкнулось и ввязалось… столкнулось — с кем? ввязалось — во что? — он бросает коня вперед. Мимо. Насквозь. Счет откроет конь, смяв кого-то спешенного. Врага. Свой не полез бы к нему под копыта. Знал бы. Счет открыл конь, а всадник… с детства с ним такого не случалось, всадник счет потерял.

Ненависть стекала по клинку куда-то вниз, в землю, через тела. Но когда справа и слева стало свободно, когда впереди — только поваленное дерево — лентяи, спилили бы несколько, закрыли бы, а так — летим… он не остановился и не вернулся туда, в бой, хотя очень хотел. Давно он так не плыл над землей. Давно не случалось так, чтобы можно было драться и ни о чем не думать. Давно — но ему очень нужно было в столицу.

Тогда: Анри де ла Валле, Великий распорядитель двора

— Нет, господин Великий распорядитель двора, я не пощажу вашей скорби и траура вашего я не пощажу! Если понадобится, я вас на церемонию на аркане притащу, и с кинжалом у горла сыграть свою роль заставлю. Ни седин ваших, ни вашей потери не пощажу! Я вас этим вашим варевом из человечины накормлю досыта, и брат мой король вас подержит, чтоб не брыкались! Жрите теперь, что наготовили! Не нам одним это расхлебывать! — кричит дерзкий юнец на Старика Анри, кричит так, что содрогаются перекрытия и жалобно дребезжат цветные стекла в витражах дворца. — Завтра же в полдень будете вы в соборе и собственной рукой начертите полосу на моем щите!

— Это богохульство, — Старику Анри было стыдно за дрожь в ослабших мышцах шеи, за шамкающие губы. — Это святотатство. Я не могу взять греха на душу.

— Поздно, господин граф, поздно думать о душе и о богохульстве! Все богохульства вы совершили, когда вместе с покойным королем обещали моему отцу сделать его вдовцом, если ему неугодно стать двоеженцем!

Он все знал. Должно быть, от приемной матери, от болтливой датской дуры мадам Екатерины. Он знал все дословно, повторял слово в слово так, словно сам присутствовал при той сцене в королевской опочивальне. И он знал, что право первородства принадлежит ему.

А она, датская дура? От мужа — больше не от кого. Он ей рассказал. Он рассказал ей все, все документы хранились у нее и дети знали, оба…

— Вы же не могли оставить нас в покое, вы? — кричит на него король. — Вы не могли, ни в детстве, ни потом, просто оставить нас в покое. Ни Луи, ни госпожу принцессу, ни меня. Вам нужно было, чтобы все в мире слушалось вашего страха? Стало по вашему слову!

— Я не могу… — голос дрожит, ломается и неслышим на фоне королевского гнева, как шелест листьев посреди грозы. — Не могу… Ваше Величество, еще не поздно…

Рука взмывает в воздух — и лишь в последний момент опускается не на щеку Старика Анри, на дерево перил, и подламывается не только резная узорчатая балка, но и держащая ее балясина.