Дым отечества — страница 82 из 134

— Вы не подумайте, святой отец, — заторопился перебежчик, оно там так и лежит. Кто ж его тронет, это ж хуже чем дыру в стене пробить, дыру хоть заделать можно. Но все, кто видел, те знали, что оно так закопано… для порядка. Чтобы нам спокойней спалось. Ну и стене тоже. Но чтобы по-настоящему стояло — тут другое нужно. Что стена сама возьмет, это не считается, нужно чтоб дали. И по праву дали. Но князя уговаривать бесполезно, это мы все понимали. Ему для города ничего не жалко, но он же не верит…

— И правильно не верит. Так что именно вы сделали? В каком числе, при каких обстоятельствах?

Уже почти все ясно. И гораздо важнее подробности, мелочи.

Впрочем, тут нет мелочей. Есть беда — вон она, за высокой стеной, покрытой оспинами выбоин и лишаями пожарищ. И есть другая беда — в нескольких шагах, с затаенным нетерпением дожидается результатов допроса.

— Мы… ну не… мы. В тюрьме был один человек из Витербо, чужак. Грабитель, убийца. Его уже осудили, повесить собирались на третий день, как положено. Князь его миловать не стал бы, некого там миловать было. Мы его ночью взяли и под проломом зарезали, кровь на землю спустили, в яму. По обычаю. Живой он ни на что не годен, так пусть бы стену держал. А ему все равно, так даже быстрее.

— Он у вас говорил что-нибудь? И кто это выдумал?

— Я не знаю, ко мне городские советники пришли. Спросили — пойдешь? Я сказал, пойду. А он, ну что он… сначала, дурак, решил, что мы его освободить хотим — и на ту сторону послать. Радовался, обещал, что герцогу и письмо донесет и все-все-все расскажет. А потом плакать начал, так я рот ему заткнул.

— Никаких пожеланий зла, божбы, богохульных клятв, проклятий? — интересуется дотошный доминиканец.

Человек, который очень долго отказывался говорить, сидит перед ним на табурете, и руки у него уже развязаны. Сидит, правда, боком — скорее даже, свисает набок, как пустая тряпичная кукла. Он не хотел говорить при увещевании, и не хотел говорить при демонстрации средств допроса; правила, правда, требовали выжидать полные сутки между каждой стадией, но отец Агостино решил взять этот грех на себя. Уж больно скверно выглядел среди прочих перебежчик, наравне с прочими уписывавший пшеничную кашу из котла для беженцев. Лучше выглядеть он с тех пор не стал — лицо мучное, глазные впадины красные, вокруг рта и крыльев носа будто серым обвело. И внутри не краше.

— Не знаю… когда кляп хорошо вставлен, так не помычишь даже. Может, про себя.

Ему не то что бы все равно. Имен тех, кто был с ним, он не назвал. И видно — постарается не назвать, даже если спрашивать станут иначе. Какое-то время постарается. Но вот о своей судьбе перебежчик пока заботиться перестал.

— Что было дальше?

— Князь Асторре откуда-то узнал, на следующий же день. Сказал, что не казнит нас только чтоб не было слухов. Что видеть нас не хочет, а чтоб мы говорили впредь, что убили и закопали лазутчика. Сопляк… — присвистывает перебежчик через разбитые губы, не на допросе разбитые, а еще во время ареста, в одно короткое слово вкладывая и обиду, и причину побега из города. — Велел идти к отцу Джузеппе и каяться. Я пошел, сказал… Подождал несколько дней — и ушел совсем. Я… я отцу его служил. Я городу служил. Я не собака, чтобы меня бить, а я не огрызался.

Знаменосец Церкви расположился в легком плетеном кресле у входа в свой шатер. Отец Агостино мельком подумал, что для должного отображения грации и завершенности позы понадобился бы древний ваятель. Цельности и внутреннего напряжения у герцога было в избытке; но впечатление он производил все же отталкивающее.

И еще был очень, очень похож на покойного Петруччи — та же сияющая чистота и только неподалеку дрожит что-то, задевает, словно писк назойливого москита.

Господин герцог Беневентский убил Альфонсо Бисельи, убил он и Бартоломео Петруччи — а книгу сиенца передал Священному Трибуналу, разумеется, прочитав перед тем. Теперь город выглядит так, словно в нем достаточно осмысленно проводят, прямо сейчас, обряд порчи земли, а господин герцог чист и невинен — точь в точь как Петруччи; нарочно не придумаешь — он ведь и к болонскому Трибуналу обратился за помощью сам.

— В городе принесли человеческую жертву, — говорит отец Агостино. — Преступника. Чтобы ваша артиллерия больше не могла ломать стены. Принесли по инициативе кого-то из городского совета, тайно. Перебежчик, соучастник, сказал, что Манфреди узнал обо всем потом, пришел в большой гнев, но никого не тронул — побоялся слухов о колдовстве. Только выказал немилость и послал каяться. От такой-то неблагодарности этот доблестный воин и сбежал.

Доминиканец внимательно слушает ответ — не тот, что будет сказан вслух, хотя это тоже полезно, а тот, что прозвучит внутри. И удивляется, очень удивляется, поймав этот ответ: в куске полированного золотого янтаря замурована злая кусачая оса тоски. Именно так. Знаменосцу Церкви тоскливо, как побитой брошенной собаке в зимнюю безлунную ночь.

— Святой отец, — герцог поднимается на ноги, — я очень признателен вам за вмешательство и за эти сведения. Однако, ваши новости почему-то внушили мне внезапное желание прогуляться вон до того холма. Вы не составите мне компанию?

Иногда очень плохо быть нобилем, облеченным большой властью. Ты можешь многое, но вот как посреди военного лагеря поговорить наедине с человеком, который только что получил основания тебя опасаться? Разве что позвать его на открытое место, где всем видно — но никому не слышно.

Герцог движется легко и плавно, напоказ — шествует, внушая почтение и восхищение каждым движением. Императорское имя, императорская осанка; да и гордыня у самозваного владыки еще не созданной новой Ромской Империи соответствующая. Только отчего-то кажется, что эту стрелу направила чужая рука, и человеческая ли? Хорошо, если все же человеческая; хорошо, если движение сообщено только лишь его отцом…

— У меня, — разворачивается вдруг Корво, — есть подозрение, что жертвоприношение под стеной — лишь звено в цепи.

«У меня, — в тон думает отец Агостино, — есть подозрение, что твои руки выковали эту цепь.»..

— Вернее… — продолжает герцог, — у меня два подозрения, и я не знаю, какое из них хуже. Полный экземпляр известной вам книги есть только у вас — и прошел только через мои руки, в этом я уверен. Но, кажется, об… исследованиях и об их направлении знали слишком многие. Если это действительно цепь, если все осуществляется правильно и последовательно, то возможно кто-то просто прошел тем же путем. А то, что сделали один раз, можно повторить. А может быть все обстоит иначе. Может быть, чем дальше, тем больше одно событие притягивает другое — и с какого-то шага ритуал начинает осуществляться сам собой, даже без вмешательства.

«Он знает непозволительно больше, чем следует постороннему, — отмечает доминиканец. — Притяжение зла. Каждая новая струйка все больше размывает плотину. Капля к капле — ручеек, а следом за ручейками потоки, способные смывать города, и каждый поток несет с собой все больше песка, щебня, камня. В плотине достаточно проделать небольшую дыру, дальше вода справится сама. Он знает. Знает — и использует?»

— За что вы убили Петруччи, Ваша Светлость?

— Не за что. — Чуть наклоняет голову герцог. — Почему. Потому что я ошибся. Я увидел в нем орудие дьявола. И счел ниже своего достоинства вести счеты с орудием. Я хотел, — поясняет он с отвращением, — воспользоваться им, чтобы вызвать его хозяина — и сквитаться уже с ним. Да, я, конечно же, готов повторить это при свидетелях, если вам это понадобится. У меня и тогда были свидетели — если хотите, я назову вам имена людей, задержавших Петруччи, и человека, который был со мной потом. Он невиновен. Он не знал, зачем я это делаю. Он считал, что речь идет о политике. Я выбрал его из всех, потому что он… проявил в рамках исполнения долга некие склонности, которые, как я считал, могут еще надежней приманить Сатану, если меня самого окажется недостаточно. Естественно, мне в тот момент не пришло в голову, что если мое желание сбудется и Сатана явится на зов, мне — в тогдашнем моем положении и состоянии — нечего будет ему противопоставить. Это было не единственное обстоятельство, которое я тогда упустил. И даже не самое важное. Но я вполне понял меру своей ошибки и не собираюсь ее повторять.

«Безумец», — едва не говорит вслух отец Агостино.

Он способен оценить только что сделанное этим… помешанным. Его Светлость господин герцог Беневентский взял и отдал себя в заложники Священному Трибуналу; и реши Агостино дать делу надлежащий ход — за знаменосцем Церкви… еще и это… гоняться по Европе не придется, это очевидно.

Такую ношу не уронить бы — и не рухнуть под ней.

Собеседник — расчетливый игрок или безрассудно азартный поединщик? Или и то, и другое сразу? Признание выполнено безупречно, просчитано, словно сражение на арене. Признание — выражение раскаяния и осознания — обещание впредь воздерживаться от ошибки.

Доминиканец улыбается, качает головой.

— Какого разумения можно ожидать от слуг, если князья являют пример безрассудства?

Герцог снова кивает, благодарит. За свидетелей, которым теперь не угрожают хотя бы чужие ошибки.

Отец Агостино ловит направление благодарности и невольно поднимается на пару ступенек по лестнице симпатии. То, что говорят о молодом полководце Церкви — правда: он помнит, что такое верность вышестоящего, не на словах, а на деле. Может быть, лучше чем следует.

— К сожалению, теперь очень трудно узнать, какие осколки могли попасть в чьи руки. Петруччи рассказал мне то, что считал важным сам — кстати, он очень хорошо отзывался о вас, но до мелких подробностей дело не дошло. А у него было много корреспондентов — и, по меньшей мере, один из них интересовался рукописью потом. Поскольку он делал это открыто, его, я полагаю, можно сбросить со счетов…

— Когда к нам обратился ваш родич, — глядя в землю, говорит отец Агостино, — мы установили наблюдение за Петруччи и сразу увидели, что он общается больше с Сатаной, чем с древними духами. При этом на нем не было следов порчи. Увиденное было столь несообразно всему, что мы знали… мы не сочли…