Дюк Эллингтон Бридж. Новелла — страница 3 из 10

Помню, хорошим деньком мы сидели на палубе дебаркадера на Патомаке, где был устроен небольшой мексиканский ресторанчик, потягивали маргариту, и Володя говорил о том, что, читая некогда Токвиля, он и представить себе не мог, как тот был прав, когда писал о тирании в Штатах общего мнения.

— Токвиль писал изумительные вещи. Скажем, народовластие здесь — священная корова, тотемное животное. И если я усомнюсь в его совершенстве в частном разговоре со своим университетским коллегой, он, совсем как в Союзе, непременно донесет на меня и скорее всего я лишусь места. И ни в один дом меня не пустят, и ни в один колледж не возьмут. Это — страна террора посредственности, среднего уровня, и нет на свете другой такой страны, население которой состояло бы из одних конформистов. При этом они критичны к правительству. Скажем, по анонимным опросам выходит, что восемьдесят процентов американцев верит в летающие тарелки и убеждены, что правительство скрывает от народа правдивые сведения на этот счет…

И он хлопнул меня по колену — жест чисто русский, в Америке под запретом любые тактильные контакты, кроме сексуальных, конечно. Тогда я лишний раз убедился, что Володя Теркин так держится меня, потому что в этой огромной стране ему, человеку по всем внешним признакам интегрировавшемуся — пусть с немалыми трудами — в это чуждое ему общество, просто не с кем поговорить. Даже с женой Мэри, которая, если б заслышала подобные пассажи, скорее всего от него ушла бы. На худой конец заперлась в ванной.

— Американцы доверчивы, как дети. Представьте, недавно какой-то умник из диетологов — здесь эти шарлатаны идут сразу за психоаналитиками и адвокатами — объявил, что человеку необходимо в день выпивать по четыре литра дистиллированной воды. И что вы думаете: вся нация стала возить с собой пластиковые бутыли с водой. Стакан ставят над приборной доской — благо машины отличные, а дороги ровные. Представляете, сколько заработали фирмы, разливающие эту воду ну хоть из этой же реки…

Я посмотрел на реку. Потомак выглядел довольно свежим.

— И сколько заработал сам диетолог, — прибавил Володя мечтательно.

7

— Меня не надо уговаривать, и плакать я буду так, что ты не увидишь и никогда не услышишь, — говорила мудрая Роза Моисеевна. — Даже рыба ищет, где лучше. — Она путалась в русских поговорках. — И потом, что поделать, здесь совсем нет солнца, и люди довольно-таки грустные. Не знаю, не знаю, что с нами произошло, ведь даже во время войны люди пели и танцевали. А ведь было печально и совсем не было кушать.

Это была натяжка: какие песни и танцы для тех, кто прячется в лесу и вздрагивает от всякого движения ветки под ветерком, думал сын.

— Мы можем уехать вместе, — сказал Володя.

Сказано было для проформы. Он понимал, конечно, что тащить с собою мать в его положении — чистое безумство. А что касается солнца — это верно, в детстве от слякоти и потемок у него был мучительный зимний диатез.

Он так никогда и не полюбил декорации родного города: того гляди будет наводнение. И даже застывшая медная фигура на слишком крупном для его всадника коне, третий век гоняющая, как зайца, бедного Евгения, внушала страха не больше, чем вечное опасение опоздать к разводу мостов. И это в дополнение к постоянно подтекающему носу. Володя терпеть не мог белые ночи, в которые при его развитой нервной системе было никак не уснуть. И он не мог понять новобрачных, которые, чем забраться вдвоем в теплую постель, ночь напролет шляются под мыльным бесприютным небом вдоль темной, пронзительно сырой реки, тянущей утопиться.

— Ты же знаешь, сынок, — продолжала Роза Моисеевна, — что я никуда уехать не могу. У меня здесь подруги. У меня хорошая работа. И вся эта мебель, которую я сама покупала на свои сбережения, и никто не помогал, не могу же я все это бросить. И потом, потом мне осталось всего только меньше десяти лет до пенсии.

— Подруг ты найдешь новых, — вяло сказал Володя. Он знал, что дело не в подругах, а в грузчике Сергее, бывшем художнике-оформителе, говорившим сиплым спитым голосом, младше его матери лет на пять. — А мебель — что мебель, в Америке тоже много мебели…

— И потом, заставят ведь сдать партбилет, — сказала шепотом Роза Моисеевна.

Володя лишь пожал плечами. И с отвращением оглядел их нищенскую комнату. Парные, как детский гоголь-моголь, шифоньер с сервантом были главными в обстановке; еще имелись стулья на гнутых алюминиевых ножках, модные в прошедшем десятилетии, табурет с белой проплешиной на сидячей части, раздвижной круглый стол под скатертью с малиновыми цветами и его маленький письменный стол, точнее — домашняя парта, купленная некогда в магазине Все для школы, за которым даже ему, низкорослому, давным-давно стало тесно. И короткого же роста топчан, подобие лавки. И за ширмой с китайскими пагодами кровать матери с будто новогодними еловыми латунными шишечками на спинках. И веселенькие занавески, под которыми висели еще одни из крашеной голубым марли, которую мать называла гипур.

— Что ж, — сказал Володя, — ты приедешь позже, когда я устроюсь.

Роза Моисеевна задумалась.

— А скажи, сынок, там просят много справок надо собрать?

— Да нет, по нашим меркам немного…

— Ты сказал, что придется отдавать паспорт. Как же можно отдавать свой прописанный паспорт, чтобы взамен получить какую-то липовую справку без фотографии! И потом — как ты повезешь вещи?

— У меня нет вещей, мама. Костюм будет на мне, а в руках один чемодан и пишущая машинка.

— Ой, да кому нужна в Америке эта твоя пишущая машинка…

Кстати, в этом пункте житейский здравый смысл не подвел Розу Моисеевну: Володя бросил допотопную русскопишущую Эрику в нью-йоркском отеле для эмигрантов и темнокожих безработных, живущих на welfare, когда решил перебраться на юг, в столицу, поближе к иезуитскому Джорджтаунскому университету, относительно которого питал смутные иллюзии, решив даже при нужде обратиться в католичество. В отеле пили и дрались, как в русском рабочем общежитии, с той разницей, что нравы были жестче, и однажды ранним утром Володе, чтобы выйти на улицу, пришлось переступить через окровавленное тело негра, зарезанного ночью, — труп еще не успели убрать…

— Не скажи, у тебя есть хорошие вещи. Черный свитер — не оставишь же ты его, в Америке тоже может быть холодно ночами. И смена белья, и ночная рубашка…

— Но, мама, вы так хлопочете, будто я сажусь на самолет завтра. И потом, я приобрету в Америке нормальную пижаму.

— Бери шелковую. О, как ты будешь выглядеть в шелковой цветной пижаме! Девочки будут засматриваться.

— Какие девочки, о чем вы говорите, мама! — оборвал ее Володя в сильном раздражении.

— Ты должен будешь передать привет дяде Мише. Он тоже в Америке, писать, правда, давно перестал, но адрес его я сохранила…

Володя все не решался сказать, что от Розы Моисеевны требуется заявление. Вызов у него был от мифической тети Сары из Хайфы, и мать должна была написать, что, мол, да, есть такая тетя Сара из Могилева, ее близкая троюродная сестра, потерявшаяся еще во время войны. И что она никак не возражает, чтобы ее сын Володя эту самую тетю проведал и с ней воссоединился. Впрочем, вскоре после отъезда Володи все эти глупые и прозрачные эвфемизмы, применявшиеся в целях завуалировать факт массового бегства из страны, отменили, стали писать прямо: убывает на постоянное место жительства. Или еще короче: на ПМЖ.

8

До сих пор, кроме родного Ленинграда, Пушкина и Петрозаводска — университетская практика в области русского культового деревянного зодчества, — Володя ни в каких городах не бывал. Даже в Москве — только раз, и то давно, лет в десять, мать взяла его с собой для поездки в ГУМ, чтоб было кому сторожить сумки, и Володя впервые видел Красную площадь — не по телевизору, но в окно универмага.

Вена показалась грязной, как и отель, в котором его поселили, с ванной комнатой, в которой еврейская семья из Бердичева по ночам ощипывала кур, и Володя с отвращением понимал, что, как ни крути, это тоже его соплеменники. Испытал укол: их с матерью убогая комнатка в коммунальной квартире его детства вспомнилась уютной. Пришла на ум даже керосинка, на которой готовили, пока не подвели газ, сколько ему тогда было, лет пять… К тому же оказалось, что бывший имперский город Вена стоит вовсе не на Дунае, в чем некогда убедил своими вальсами доверчивых русских Штраус-старший, а на какой-то болотистой протоке, и это усилило раздражение и привело ненадолго в уныние. До дунайской набережной он просто не дошел, как пропустил и прочие немыслимые венские красоты, не обратил даже внимания на решетки ар-деко, обозначающие спуск в грязноватое и душное метро. А на знаменитые венские кафе у него не было денег. Он торопился, ведь Вена была лишь промежуточным пунктом: он же не турист, а сильного человека должно ежеминутно направлять точное знание цели и, как его, воля к грядущему.

В ХИАСе после короткого собеседования дали немного денег.

Собеседование было странным. Володю спросили, к примеру, уехал ли он потому, что на родине ему было плохо. Он был гордым, как бывают лишь хозяева своей судьбы, и врать было ниже его достоинства. Володя сказал, что, мол, в Ленинграде ему не хватало информации для работы, были недоступны многие документы, и вообще — он хотел увидеть мир, а жить было можно, Эрмитаж — одно из богатейших художественных собраний мира. Кажется, этот ответ комиссию не заинтересовал, наверное, стоило высказаться яснее про тоталитарную антисемитскую советскую власть, но претензий к режиму Володя четко не сформулировал.

— Скажите, — спросил тогда человек ярко семитской наружности, — вы отказались ехать в Израиль, потому что боялись, как бы и там вам не было плохо?

По-видимому, дядька был психиатр и намекал, что Володе, наверное, везде плохо, а про Эрмитаж он приврал, маскируя свою болезнь. Или речь о том, что он неважный еврей?