Дзен-буддизм и психоанализ — страница 9 из 11

Живая творческая любовь в совершенном действии и осуществлении выражает свое Я и есть то, что выражается. Выраженное есть то, что выражает, чем выражает, для чего выражает. Лишь здесь тотально и безусловно утверждение субъекта и объекта, себя и другого, мира, бытия, ибо только здесь тотально и безусловно утверждение Я — посредством Я. через Я как «Я-эго».

Теперь оно существует и знает свое «изначальное лицо» до рождения родителей. Теперь оно видит «My!», слышит «хлопок одной руки», может выразить свое Я, не используя «тела, уст или ума». Теперь оно понимает, кто и где находится «после того, как вслед за сожжением был развеян пепел».

Наконец, это — человеческая экзистенция в ее завершенности и осуществлении за пределами экзистенциальной противоречивости ее первоначального эго-сознания. Это Человек, реализовавшийся как Человек в полноте своего бытия, в своем мире, способный «преображать горы, реки, великую землю и сводить их к Самому себе», а также «преображать Самого себя и обратиться к горам, рекам и к великой земле»[100].

Таково, по моему мнению, отношение дзен-буддизма к человеческой ситуации.

Послесловие

Это послесловие возникло из чувства неудовлетворенности, которое сопровождало меня на протяжении всей работы над переводом и не оставляет доныне. Конечно, всякий перевод есть интерпретация, a tiaduttoie отчасти tradittoie, привносящий в перевод какие-то черты собственного языка и, как говорят теперь, ментальности. Но в данном случае меня не оставляло ощущение, что я перевожу с перевода: китайские тексты и имена сначала перешли в японский («чань» сделался «дзен», не говоря уж о том, что это «дхьяна» индийского буддизма), затем Судзуки переложил их на английский, а после того Фромм и де Мартино их по-английски же комментировали, хотя и для них это не родной язык. Все это наложило отпечаток на лексику и грамматические конструкции текстов, кроме того, в них нашли отражение интеллектуальные привычки интерпретаторов. Если у Фромма, как и у большинства эмигрантов из Германии 30-х годов, английский язык прост, то и Судзуки, и де Мартино в устной речи (напомним, что представленные в книге работы — лекции и доклады) пользуются оборотами, редкими даже для сегодняшнего письменного английского языка. Когда де Мартино соединяет лексику пьес Шекспира и поэзии Донна с терминами онтологии Хайдеггера, то ясности в понимании дзен-буддизма не прибавляется. Какие бы усилия ни предпринимал переводчик, если он должен передать содержание подобного доклада, то ему приходится оставлять все эти «эго в эго-сознании» и «это как субъект». Английский термин «Self» я практически повсюду переводил как «Я», поскольку русское понятие «Самость», пригодное для перевода немецкого «Selbst» в аналитической психологии К. Г. Юнга, совершенно неуместно в буддистской концепции, а уподобляться иным нашим переводчикам Хайдеггера и вводить словцо «Само» в русский язык мне не хотелось. Тем более, что Судзуки вообще не использует термин «Self», предпочитая просто «I».

Понятны трудности, связанные с переводом тех текстов, которые, с одной стороны, содержат обороты устной речи, повторы и т. д. и т. п., поскольку представляют собой запись лекций, докладов, а с другой стороны, переполнены книжной лексикой. Там, где это было возможно, стиль устной речи был сохранен, тогда как некоторые тяжеловесные построения убраны. Это — обычная работа переводчика, главной задачей которого является не стилистическое совершенство (его, пожалуй, и нет смысла искать в этих трудах), но содержание мысли.

Однако именно с этим содержанием были связаны главные проблемы, и моя неудовлетворенность — не просто обычные жалобы переводчика на авторов. У нас практически не существует традиции перевода чань-буддистских текстов. Единственным образцом тут могли служить переводы Н. В. Абаева в книге «Чань-буддизм и культурнопсихологические традиции в средневековом Китае» (Новосибирск, 1989), хотя у меня нет никакой уверенности в том, что переводы эти делались с оригинала, а не с английского издания. Но при первом же сопоставлении приводимого Абаевым перевода Линь-цзи (Риндзая) с английским текстом Судзуки выяснилось, что расхождения между ними огромны. Даже английские переводы одних и тех же отрывков с китайского и японского отличаются друг от друга на протяжении этой книги. Судзуки в своих лекциях приводит то один, то другой вариант, де Мартино дает ссылку на перевод Судзуки, опубликованный в предшествующей книге, и этот перевод оказывается совсем иным, чем в этих лекциях. Даже знаменитое речение Будды при рождении: «Небо вверху, небо внизу, я один самый почитаемый» — вдруг меняется, и в тексте стоит: «Небо вверху, земля внизу…»

Немало проблем вызывало и написание имен, в особенности там, где китайские имена (и термины) приводятся в японской транскрипции. Знакомство с популярными западными книжками о дзен (или чань), вроде работ А. Уоттса, конечно, помогало при переводе терминов, но оригиналы для меня, к сожалению, навсегда останутся недоступными. Будь я адептом чань-буддизма, быть может, священный трепет способствовал бы качеству перевода отрывков из Линь-цзи; увы, интерес к этому учению, хотя и немалый, был и остается чисто интеллектуальным.

Для историка западной философии, каковым я имею счастье или несчастье быть, интерес представляет не столько сам буддизм, сколько пути его рецепции европейской и американской мыслью. Начиная с Шопенгауэра, темы буддизма входят в круг размышлений виднейших западных философов. Параллелей можно найти сколько угодно, даже там, где нет прямого влияния. Сравнения учения Платона с ведантой и мадхьямикой, построений Хайдеггера с даосизмом или буддизмом чаще всего нужны только авторам книг и статей по так называемой компаративистике, признающей уместным сопоставление Конфуция с Деррида или карма-йоги с кантианством. К счастью, данная книга имеет с такого сорта сравнениями всего со всем мало общего. Она посвящена сопоставлению дзен-буддизма с психоанализом именно в тех их аспектах, где они действительно сопоставимы, причем главные два ее автора, Э. Фромм и Д. Судзуки, были людьми незаурядными во всех отношениях, а потому им удалось наметить те общие для психоанализа и восточных «путей» проблемы, которые обычно не замечают ни психоаналитики, ни адепты древних учений. Тем не менее книга является, на мой взгляд, превосходным примером взаимонепонимания — при всей доброжелательности и при всех усилиях участников диалога.

Что касается явного непонимания, то примеров его не так уж много. Судя по тем вопросам, которые задавали психоаналитики Судзуки (он приводит их список в четвертой своей лекции), американские психиатры остались совершенно глухи к восточной мудрости. Судзуки, в свою очередь, говоря о Западе и Востоке, пользуется расхожими штампами по поводу «бездуховности» Запада, да и его сравнения буддизма с христианством также оставляют желать лучшего. Если «машинообразность» является характерной чертой исключительно Запада, то как оценить сегодняшнюю Японию, да и не одну ее — Южная Корея и прочие «драконы» также всецело принадлежат Востоку. Западные социологи религии сегодня заняты пересмотром теории М. Вебера как раз в связи с тем, что, как стало очевидно в наши дни, восточные религии отнюдь не противоречат экономико-технической рациональности.

Центральной темой симпозиума был диалог дзен-буддизма с психоанализом, сопоставление двух теорий бессознательного и двух видов практики межличностного общения. В отличие от Фрейда, равнодушного к «восточной мудрости» (характерные оценки можно найти в «Недовольстве культурой»), первым из психоаналитиков проявил интерес к дзен-буддизму Юнг. Он даже написал предисловие к одной из работ Судзуки. Но все же для увлеченного гностицизмом и алхимией Юнга всегда были ближе совсем иные восточные учения. В конце 20-х годов его внимание привлекли параллели между западной и даосской алхимией, в дальнейшем он писал о йоге, неоднократно цитировал Упанишады. Можно даже сказать, что архетип «Самости» у Юнга многим напоминает классический «Атман» Упанишад. Концепция Юнга, так же как и дзен, призывает избавиться от поверхностного эго, от вовлеченного в социальные роли Я; этому служит техника аналитической психологии, которую Юнг даже называл «западной йогой». Однако у него путь индивидуации ведет к истинному Я, лежащему в глубинах коллективного бессознательного. Несмотря на то, что на этом уровне субъект-объектные отношения исчезают (зато появляются столь важные для Юнга парапсихологические способности), Я остается у Юнга христианским «внутренним человеком». Юнг был наследником немецкого романтизма и никоим образом не стремился к преодолению той «индивидуальной тотальности», которая своими творческими актами пересоздает и себя, и мир.

Э. Фромм нередко критиковал Юнга за «релятивизм» в области религии, что может показаться удивительным, если учесть гностическое богословие Юнга, его поиски архетипического ядра всех религий. Критика становится понятной, если вспомнить психологизм Юнга, его нередкие высказывания о непостижимости трансцендентного мира. Наблюдателю-психологу очевидно наличие религиозного опыта у людей, в том числе и совершенно безразличных к религии. Как психотерапевт, Юнг считает такой опыт необходимым для психического здоровья — но ведь о Боге мы ничего не знаем, тогда как нуминозные переживания можно интерпретировать по-разному. К тому же Юнг слишком часто совмещал спекуляции в духе позднеантичного гностицизма с биологизаторским редукционизмом; «священное» вдруг оказывалось проявлением базисных инстинктов, коренящихся в коллективном бессознательном.

За это Юнга критиковали, с одной стороны, последовательные сторонники научного редукционизма, называй они себя материалистами, позитивистами или натуралистами. К ним принадлежал и Фрейд, писавший о несовместимости психоанализа со всякого рода «оккультизмом». С другой стороны, понятно неприятие концепции Юнга теологами и религиозными мыслителями вроде Бубера, который неоднократно выступал против «коллективного бессознательного». В рамках психоанализа подобную позицию занимал В. Франкль, самым последовательным образом критиковавший Юнга