Дзержинский — страница 5 из 76

— Лучшее средство — это бросить работу. Стачка!

Наступила тишина.

— Правильно! — раздались голоса. Это поддержали «Переплетчика» социал-демократы. Они еще вчера слушали доклад Дзержинского и приняли решение поднять рабочих на забастовку.

Начался спор. Молодежь настаивала на забастовке.

— А что жрать будем, чем детей кормить? — возражали семейные.

Спорили долго. Забастовка была объявлена. И закончилась победой. Рабочие фабрики Розенблюма добились сокращения рабочего дня на три часа.

Успех рабочих в Алексоте послужил примером для других предприятий. Руководимые вездесущим «Переплетчиком», ковенские социал-демократы организовали еще несколько удачных стачек.

Впоследствии Дзержинский написал в автобиографии о ковенском периоде своей жизни:

«Здесь пришлось войти в самую гущу фабричных масс и столкнуться с неслыханной нищетой и эксплуатацией, особенно женского труда. Тогда на практике научился организовывать стачку».

6

Начальник ковенского жандармского управления полковник Шаншилов в кабинете с зашторенными окнами просматривал донесения, поступившие за день от агентуры. Ага! Вот опять о «Переплетчике». Агент «Черный» сообщает, что «Переплетчик» намерен передать новую партию брошюр для распространения среди рабочих фабрики Тильманса.

Шаншилов даже привстал от удовольствия. Он уже несколько месяцев следил за деятельностью «Переплетчика» и все более убеждался, что это и есть исчезнувший из Вильно Феликс Эдмундович Дзержинский, социал-демократ, известный ранее под кличкой «Яцек».

Шаншилов вызвал своего помощника.

— Когда у вас встреча с «Черным»?

— Сегодня в восемь вечера, господин полковник.

— Так вот, ротмистр. Я совершенно убежден, что господин Дзержинский и «Переплетчик» — одно и то же лицо. Соблаговолите сделать засаду и прихлопнуть этого молодчика с поличным.

Шанпшлов бросил взгляд на календарь — 16 июля 1897 года. На следующий день, вечером, в сквере у военного собора на лавочке сидел паренек. На вид ему можно было дать лет 15–16. По одежде и въевшейся в кожу металлической пыли и ссадинам на руках нетрудно было определить, что это рабочий-металлист, вероятно ученик слесаря. Парень явно нервничал, поминутно озирался.

Ровно в семь тридцать на скамейку подсел «Переплетчик», весело поздоровался. У связного дрожали губы. Он попытался выдавить ответную улыбку, но ничего не получилось.

— Михась, что случилось? Почему у тебя такой взволнованный вид?

Не успел Дзержинский закончить свой вопрос, как увидел, что к ним бегут полицейские и филеры в штатском. Мысль заработала с лихорадочной быстротой. Привести их за собой он не мог, в этом Феликс был абсолютно уверен. Значит, его предал Михась.

— Иуда! — крикнул Феликс, замахиваясь для удара. Но в тот же момент оказался в руках полицейских.

Изъятые при обыске на квартире у Дзержинского вырезки из газет и других официальных изданий со статьями по рабочему вопросу мало его беспокоили. Нелегальные брошюры, находившиеся при нем, тоже не волновали: Феликс твердо решил ни при каких обстоятельствах не говорить, от кого они были получены и кому предназначались. Хуже было то, что в руки жандармов попала его памятная книжка и список принадлежавших ему книг. Литературы было мало, и он записывал, какую книгу и кому он дал читать.

Опасения Дзержинского были не напрасны. Около года велось следствие. Он никого не назвал, никого не выдал. И все-таки Шаншилову удалось арестовать по его делу 12 человек. У некоторых из них при обыске нашли книги Феликса. Он проклинал себя за неосторожность.

Альдона узнала об аресте брата из газет. Написала ему в тюрьму письмо. В нем было все: горечь, отчаянно и горячее сочувствие. Она умоляла его раскаяться, бросить «юношеские заблуждения».

«Ты называешь меня «беднягой», — читала она ответное письмо от брата, — крепко ошибаешься. Правда, я не могу сказать про себя, что доволен и счастлив, но это ничуть не потому, что я сижу в тюрьме. Я уверенно могу сказать, что гораздо счастливее тех, кто «на воле» ведет бессмысленную жизнь. И если бы мне пришлось выбирать: тюрьма или жизнь на свободе без смысла, я избрал бы первое, иначе и существовать не стоило бы… Тюрьма страшна лишь для тех, кто слаб духом». Далее Феликс сообщал, что благодаря заботам старшего брата Станислава он имеет книги и все необходимое, и… давал советы Альдоне, как воспитывать ребенка.

«Нет, Фелек все такой же. Он неисправим».

Феликс вел в тюрьме весьма деятельную жизнь. Много читал, занимался немецким языком, писал и ухитрялся пересылать на волю статьи для нелегальных рабочих изданий. В виленской газете «Эхо рабочей жизни» появляется статья Дзержинского с описанием тяжелых условий, в которых содержатся заключенные, и призывом бороться с жандармами и угнетателями.

В тюрьме Феликс узнал, что литовская социал-демократия отказалась от участия в I съезде Российской социал-демократической партии. Он написал Домашсвичу гневное письмо, называя этот шаг «величайшим грехом».

Между тем дознание подходило к концу. Полковник Шаншилов писал прокурору Виленской судебной палаты о том, что Дзержинский «как по своим взглядам, так и по своему поведению и характеру личность в будущем опасная».

10 июня 1898 года начальник ковенской тюрьмы Набоков объявил Дзержинскому о том, что «государь император высочайше повелеть соизволил» выслать его под гласный надзор полиции на три года в Вятскую губернию.

Альдоне удалось узнать, что партия каторжан и ссыльных, с которой Дзержинскому предстояло следовать по этапу к месту ссылки, отправляется из ковенской тюрьмы 1 августа, и она решила проводить брата.

Всю ночь до рассвета прождала она вместе с другими женщинами у ворот тюрьмы. Наконец в окружении конвойных показалась партия заключенных. Большинство из них было заковано в кандалы.

Феликс шел с гордо поднятой головой. Альдона бросилась к нему, но конвойный солдат грубо оттолкнул ее. Альдона заплакала и тут услышала голос брата:

— Успокойся, не плачь, видишь, я силен.

Глава IIТоска кайгородская

1

Во второй половине августа 1899 года в Нолинске появился новый ссыльный. В глухом уездном городишке, где все друг друга знали, Феликс Эдмундович Дзержинский сразу привлек внимание местных жителей и ссыльных. Одет он был в темный, сильно поношенный костюм, рубашку с мягким отложным воротником, бархатный шнурок повязан вместо галстука.

Но не одежда, а его одухотворенное лицо и внимательный открытый взгляд заставляли нолинских жителей спрашивать друг друга, кто это и что он тут делает.

А Дзержинский, в свою очередь, знакомился с городом, где ему предстояло провести три долгих года.

Все здесь чужое. И природа, и дома, и люди. Приспособиться к новой жизни было трудно. Феликс отводил душу в письмах к Альдоне. Он не жаловался. Даже пытался иронизировать.

«…Дорога была чрезвычайно «приятная», — писал он, — если считать приятными блох, клопов, вшей и т. п. По Оке, Волге, Каме и Вятке я плыл пароходом. Неудобная эта дорога. Заперли нас в так называемый «трюм», как сельдей в бочке. Недостаток света, воздуха и вентиляции вызывал такую духоту, что, несмотря на наш костюм Адама, мы чувствовали себя как в хорошей бане. Мы имели в достатке также и массу других удовольствий в этом же духе…»

Когда Альдона вновь и вновь перечитывала эти строки, написанные таким знакомым ей мелким, угловатым почерком, она ясно представляла себе, какие физические и моральные муки пришлось пережить Феликсу.

«Я нахожусь теперь в Нолинске, где должен пробыть три года, если меня не возьмут в солдаты и не сошлют служить в Сибирь на китайскую границу, на реку Амур или еще куда-либо. Работу найти здесь почти невозможно, если не считать, здешней махорочной фабрики, на которой можно заработать рублей 7 в месяц…»

«Нолинск, Нолинск!» — Альдона с трудом разыскала его на карте.

«Население здесь едва достигает 5 тысяч жителей, — продолжала она читать. — Несколько ссыльных из Москвы и Питера, значит, есть с кем поболтать, однако беда в том, что мне противна болтовня, а работать так, чтобы чувствовать, что живешь, живешь не бесполезно, здесь негде и не над кем».

Альдона вспоминает, как, получив это письмо, она немедленно написала брату. Одно за другим отправила два письма. Постаралась вложить в них всю свою любовь, боль и опасения за его судьбу. Снова она умоляла Феликса стать «благоразумным», жить как все.

И вот его ответ: «Дорогая Альдона! Ты совсем не понимаешь и не знаешь меня. Ты знала меня ребенком, подростком, но теперь, как мне кажется, я могу уже называть себя взрослым, с установившимися взглядами человеком, и жизнь может меня лишь уничтожить, подобно тому как буря валит столетние дубы, но никогда не изменит меня. Я не могу ни изменить себя, ни измениться. Мне уже невозможно вернуться назад. Условия жизни дали мне такое направление, что то течение, которое захватило меня, для того только выкинуло меня на некоторое время на безлюдный берег, чтобы затем с новой силой захватить меня и нести с собой все дальше и дальше, пока я до конца не изношусь в борьбе, т. е. пределом моей борьбы может быть лишь могила…»

Альдона перечитывала письма Феликса. Письма длинные, а о себе, о своей жизни, здоровье пишет мало, несколько скуповатых строк. В последнем письме мимоходом обронил: «У меня пышная трахома». Можно ли вылечить ее там, в Нолинске? Еще ослепнет, чего доброго. «Ах, Феликс, Феликс! Сколько волнений и горя ты уже причинил. И сколько причинишь еще». Она негодовала на Феликса и восхищалась им, его глубокой верой в свое дело, в будущее. Не потому ли этот малопонятный и далекий Феликс ей ближе и дороже других братьев?

2

Нолинск утопал в грязи.

Осенью городок рано погружался в темноту. Тусклый свет редких керосиновых фонарей на перекрестках лишь сильнее подчеркивал густую темноту вокруг. Фонари служили скорее ориентиром для прохожих, чем источником света. И потому с наступлением темноты жизнь в городе замирала. Тишину пустынных улиц лишь изредка нарушали песни и крики пьяных да отчаянный лай собак им вслед.