Джентльмены и снеговики (сборник) — страница 9 из 47







Еще через неделю на имя тети Маруси пришла бандероль. Без обратного адреса и подписи. Лишь сбоку ровным почерком было написано:

Мария Ивановна, пожалуйста, передайте Диме.

Димка осторожно развязал бечеву, развернул бумажную обертку. Перед ним была книга – удивительная, каких он еще не видел: красная, с золотым тиснением, немыслимыми по красоте картинками и даже серебристой ленточкой-закладкой. И запах у нее был необыкновенный – не клея и бумаги, а чего-то сладкого, праздничного. Как будто запах «Красной Москвы». На титульном листе яркими выпуклыми буквами было напечатано:

А. С. ПУШКИН. СКАЗКА О ЗОЛОТОМ ПЕТУШКЕ.


* * *

Осенью Ольга Саяновна приехала на пару дней в Ленинград, зашла в школу забрать трудовую книжку, минут пятнадцать на большой перемене болтала с бывшими коллегами в учительской.

Димка не удивился, что увидел ее. Он не прятался, не избегал Ольгу Саяновну, просто вежливо поздоровался, забрал мел, который его просили принести в класс, и вернулся на место. Сердце больше не стучало так сильно. Лишь все-таки почему-то надолго впечатался в память ее большой живот и то, как она сидела на стуле, чуть прогнувшись и подперев руками поясницу.

Уже в коридоре он услышал, как завуч ответила на вопрос Ольги Саяновны о нем:

– Золотой мальчик – Дима Федоров, отличник, образцовый ученик, гордость школы, на Седьмое ноября в первую очередь в пионеры примем.

Это была правда. Димка понимал: да, он образцовый, да, он – гордость школы. И да – он золотой. Только стихов он больше никогда не писал.

Алешина комната




К омната у Алеши светлая, просторная. Метров тридцать, наверное, а то и все тридцать пять. Да и не комната это когда-то была – настоящий зал, вмещавший еще и две боковые соседские каморки, в начале двадцатых отгороженный от них хлипкой стеной, жадной до звуков чужой жизни. По- середине комнаты, точно по центру, торчит большая колонна, вся разукрашенная углем и мелками Алешиной рукой. Снизу – пухлый танк с красной звездой на боку и длинным дулом; выше – криво нарисованные лошади, тачанки и пулеметы. Еще выше – советский самолет-истребитель, идущий на таран с фашистским «мессером». И так до середины колонны – до самой крайней точки, что можно достать, стоя на цыпочках на табурете.

Жили Иванниковы в комнате втроем: мама, Алеша и бабушка Валя. Ремонта вся квартира не знала давно, но обои, еще довоенные, были из какого-то хитрого материала – бумага вперемешку с шелковым волокном, – поэтому никаких вам засаленных пятен и серых лоснящихся проплешин у дверных косяков, все более-менее чисто, свеженько. И рисунок не утомлял глаз: на бежевом фоне разбрызганы ромбики, летающие над крупными вазонами. Такие же вазоны стояли в Юсуповском садике, только на обоях они были целые, без сколов и трещин, Алеша любил гладить их рукой, ощущать под ладонью выпуклость рисунка.

Пол был покрыт глянцевой коричневой краской лишь наполовину – до колченогой пузатой тумбочки. Дальше шли щербатые стертые квадратики старых досок. Когда-то давно его начал красить Алешин дед, тщательно промазывая кистью половицы. Но ровно на середине комнаты остановился, погрозил кому-то кулаком в стену, чертыхнулся артистично и многоярусно да и помер. После бабушка взялась было докрасить пол, развела подсохшую краску в банке вонючим скипидаром, помалевала – вот до той самой тумбочки, но вдруг услышала голос деда: «Ты, старая, давай мне не халтурь! Ить проплешины на полу какие! Сильней кистью-то води!»

Бабушка минуту соображала, потом завизжала тоненько: «И-и-и-и-и-и! Ирод окаянный, нет от тебя покоя!» Запустила кистью в томную фарфоровую балерину на комоде и никому более не велела к полу прикасаться. Так они и жили: Алеша с мамой на блестящей половине, бабушка – на невыкрашенной.

А еще по центру колонна эта торчит, дура дурой! И крючка к ней не прибить, и в хозяйстве никак не пристроить. Да и оттоманку бабушки Вали из-за нее пришлось у двери поставить: когда та стояла у окна, бабушка, бывало, ночью спросонья встрепенется до коммунальной уборной да как шарахнется башкой прямехонько о столб этот никчемный. Даже след остался – облупилась штукатурка от бабушкиного крепкого лба, и ровно так, ладненьким яичком. Алеша-то мелком яичко по контуру обвел, пририсовал, что положено, – вот тебе и советский танк.

А у оттоманки было набитое пружинами брюшко, и, когда Алеша прыгал на ней под самый потолок, она тоненько ворчала возмущенным ржавым скрипом. Это если бабушка не видела, а то убила бы на месте.

И всё в комнате: и колонна, и оттоманка, и большой подоконник, на который так здо́рово забраться и смотреть, что делается вокруг, и круглый стол под луноликим абажуром – всё было для Алеши любимо до щемящей боли в миндалинах, и ни за что на свете не променял бы он свою комнату ни на какую другую. Даже на дворец. И если бы его спросили, что такое Родина (с большой, разумеется, буквы), и не у классной доски спросили, а так, шепотом, под честное-пречестное слово, – он бы поклялся, что комната эта и есть его Родина и вся квартира – тоже Родина. Ну и всё, что вокруг, – дом, двор, город, страна, – тоже, конечно, Родина. Но ядро-то Родины – у него в комнате. А центр Вселенной проходит аккурат по середине, как раз там, где колонна торчит. Ведь не случайно же торчит – надо же этот вселенский центр как-то обозначить.







Помимо Алешиной, в квартире зачем-то пригрелись еще три комнаты.

Первую занимал приехавший в Ленинград сразу после войны бакинский армянин. У него было румяное лицо, темные, как мазут, всегда печальные глаза, усы и блестящая лысина в черных с серебром завитках по периметру. У персонального звонка-вертушки на входной коммунальной двери висела начищенная табличка с витиеватыми буквами: «Халафян Арарат Суренович. Звонить пять раз». Вычурно, по старинке. И зачем звонить пять раз, если соседей – четыре фамилии, было непонятно. Но Арарат Суренович тайну эту не раскрывал и на все вопросы давал один ответ: «Пять раз, да? Трудно, да? На четыре не подымусь с дивана, хочите лицезреть, крутите пять!»

Арарат Суренович работал в часовой мастерской на соседней улице, именовал себя громко, под стать табличке на двери, «часовых дел мастером» и принимал посетителей иногда на дому, которые неизменно звонили в дверь сколь угодно количество раз, но только не пять, чем невероятно раздражали соседей. А чтобы соседи не фыркали, что ходит к нему всякий сброд или, не дай бог, балуется Арарат Суренович частными заказами, он угощал тех фруктами с родины, каждый раз поясняя: армянские сливы, не азербайджанские, хоть и из Баку. Соседям было абсолютно все равно – сливы в магазинах были мелкие и кислые, так что угощение соседа принимали с неподдельной радостью.

Ходили к Арарату Суреновичу по разным поводам, но чаще – по сугубо личным делам, коих он сам предугадать не мог. У него всегда имелось наготове несколько дежурных отговорок на случай, если кто-нибудь вздумает попросить взаймы. Например: «Я бы, дорогой, с охотою одолжил тебе, но не далее как вчера занял зятю на „КВН“». Или: «Опоздал, расхороший мой. Сегодня утром всё до копейки в комиссионке оставил – транзистор приобрел. Нет, не себе, что ты, что ты! Дочке в семью». Но самое популярное было – закатить к потолку глаза, выдержать «мхатовскую» паузу и тихо так, чуть с хрипотцой, молвить: «Нельзя у меня, брат, в долг взять. Мне можно только дать. Не дает никто. Вот ты небось тоже не дашь…» И обязательно вздохнуть заглубинно и зыркнуть из-под кустистых бровей. Собеседник обычно как-то сразу ссутуливался, начинал двигаться позвоночником к выходу и бормотал что-то извиняющееся, совершенно не желая вникать в подробности нужды Арарата Суреновича. Хозяин же еще раз вздыхал и облегченно закрывал за посетителем дверь. В общем, славный был сосед.







Вторую комнату занимали Зайцевы. Было Зайцевых каждый месяц разное количество: то свекровь нагрянет из Омска, то теща из Углича, то выводок племянников – все на подбор рыжие, с большими лобными костями и брызгами веснушек по лицам, шеям и рукам. А то и «просто земляк» проездом. И земляки эти из разных уголков Советского Союза, от Кушки до бассейна реки Индигирки. И это не считая самих Зайцевых – Василь Кондратьича, работавшего кем-то нужным в институтской химлаборатории неподалеку, и его молодой жены Риты, по совместительству коллеги, поймавшей Василь Кондратьича в брачные сети прямо в лаборатории.







А в третьей комнате проживала Варвара Гурьевна Птах. Было ей, по ее собственному выражению, «как ягодке опять», а на самом деле уже седьмой десяток. До пенсии у нее имелась необычная профессия – таксидермист. Проще и понятней – чучельник. Проработала Варвара Гурьевна без малого тридцать лет в Зоологическом музее на Стрелке Васильевского острова, в крохотной темной мастерской, пахнущей всеми возможными запахами сразу, но сильней всего – кожей, сладковатым бульоном и ядреным клеем. Возможно, такая вот ароматизированная биография наложила свой отпечаток на сознание Варвары Гурьевны, а равно и на сознательность. Чучелок она делала не только из белок и лисиц, но и из встречающихся на ее пути людей. Особенно соседей по дому и округе.

– Поди сюда, Алеша! – обычно начинала Варвара Гурьевна, таинственно озираясь по сторонам и пожевывая губами. – Ты ничего не заметил?

– Не-а, – отзывался Алеша.

– Зайцевы купили пачку яда и спрятали ее на кухне.

– Так ведь мы ж скидывались все на него, вы не помните? От мух и тараканов.

Варвара Гурьевна доставала из огромного кенгурушного кармана передника брикетик и вертела перед носом Алеши.

– Ты читай-читай!

На брикетике черной типографской краской было отпечатано: «Яд ядовитый „МУХОМОР“. По особому заказу ЛГО ГАПУ» и нарисована большая жирная муха.

Алеша всматривался в нехитрый рисунок и пожимал плечами.

– Глупый ты ребенок, а еще пионэр! Потравить нас с тобой хотят. И комнаты наши себе забрать. Особенно твою, потому как внутри колонны радиопередатчик ловит лучше.