Джон Рид — страница 6 из 50

Как обычно, в тот вечер гостиная была заполнена самой разношерстной публикой. Во всех уголках то вспыхивали, то затихали страсти. Кто-то нараспев читал белые стихи, кто-то импровизировал на фортепьяно. Переходя от одной группы к другой, хозяйка умело и деликатно дирижировала собранием. Уютно примостившись в мягком кресле, Рид думал о чем-то своем, машинально перелистывая взятую наугад с полки книгу.

И вдруг по залу пронеслось: «Приехал Билл Хейвуд». И сразу все заговорили — с подчеркнутой независимостью, неестественно оживленно. Так бывает всегда, когда люди толпы, великосветской или уличной, хотят скрыть острый интерес к чему-то будоражащему, но, в сущности, далекому и непонятному. Риду случалось видеть нечто подобное в вагонах поездов дальнего следования, когда среди пассажиров вдруг узнавали чемпиона по боксу или знаменитую актрису.

Но человек, своим появлением внесший сумятицу в салон Мэбел Додж, не был ни чемпионом по боксу, ни популярной актрисой, ни модным баптистским проповедником, ни поэтом со скандальной славой. И все-таки его действительно знала вся Америка.

Он был рабочим лидером.

Уже своей внешностью Хейвуд поразил воображение Рида. Это был мужчина огромного роста и богатырского сложения. Дешевый пиджак, явно купленный в магазине готового платья, едва сходился на могучем торсе. Грубое, словно вырубленное неуклюжим топором деревенского плотника, лицо Хейвуда было испещрено шрамами. На месте правого глаза — черная повязка. Одно ухо будто кто-то оторвал, а потом не очень умело пришил на место. (Так оно и было на самом деле. Хейвуду его оторвали, когда он один ввязался на улице в драку с шестью полисменами. Потом ухо пришил в участке полицейский врач. По лаконичным словам самого Билла, на это потребовалось всего семь стежков…)

Хейвуд стоял в дверях, весело буравя присутствующих своим единственным глазом. В кругу этих, в сущности, совершенно чуждых ему людей он и не думал теряться.

Мэбел поспешила к нему навстречу, подхватила под руку, оживленно затараторила:

— Леди и джентльмены, позвольте представить вам мистера Вильяма Хейвуда, впрочем, более известного под именем Большого Билла…

Джек не заметил, как встал со своего кресла, как сунул куда-то забытую вмиг книгу, как очутился возле Хейвуда.

Не только он, все присутствовавшие прекрасно знали необычайную жизнь этого человека, чье имя, сопровождаемое тысячью проклятий, не раз попадало на страницы газет. Президент Рузвельт однажды назвал его «нежелательным гражданином».

Долгие годы Билл Хейвуд, сам горняк с девяти лет, был руководителем Западной федерации горняков, одной из самых боевых организаций рабочих. Он провел десятки стачек, во время которых нередко в ход пускалось оружие.

Потом Хейвуд создал знаменитый союз «Индустриальные рабочие мира», и предприниматели совершенно потеряли всякий покой. «Уоббли»[5], как называли членов ИРМ, буквально наводили ужас на промышленников, ибо излишком христианского смирения они не отличались.

В 1906 году Хейвуда упрятали в тюрьму, и очень основательно, по обвинению в организации убийства бывшего губернатора штата Айдахо Стюненберга. На самом деле Стюненберга взорвал самодельной бомбой профессиональный провокатор Гарри Орчард, который на следствии показал, что якобы сделал это по заданию Хейвуда за двести пятьдесят долларов. Многие видели, что «дело Хейвуда» — сплошная полицейская «липа», но понимали и то, что пеньковая петля уже достаточно плотно охватывала шею Большого Билла.

Процесс Хейвуда стал сенсацией. Страна бурлила. Ежедневно Билл получал в тюрьме несколько мешков писем. Волна митингов протеста прокатилась по всему миру. На демонстрации вышли сотни тысяч рабочих. В Бостоне на митинге двести тысяч человек поклялись оторвать головы палачам Хейвуда, если его приговорят к смерти. Жюри не решилось вынести обвинительный вердикт, и Билла выпустили на свободу. Повсюду его приветствовали, как героя.

Вот с этим-то человеком и познакомился Джек Рид в фешенебельном салоне Мэбел Додж.

В тот вечер Хейвуд рассказывал о грандиозной стачке, разразившейся в Патерсоне, штат Нью-Джерси, прямо под боком у Нью-Йорка. Патерсон, центр шелковой промышленности Америки, по словам Билла, был выстроен на зараженных москитами болотистых низинах и представлял собой мрачное скопление фабрик и красилен, на которых работало двадцать пять тысяч рабочих, преимущественно итальянцев. В городе не было ни одной травинки: все выжигали ядовитые испарения, круглые сутки витавшие над Патерсоном. Условия труда текстильщиков не поддавались описанию, условия жизни — тоже.

Хейвуд говорил очень спокойно, сдержанно, даже в драматических местах не повышая свой глуховатый голос. Но перед глазами Рида встала картина из Дантова ада: изможденные, оборванные люди, занятые изнурительным трудом в клубах ядовитого зеленого дыма…

— Но все же стачка — это ужасно, — нерешительно сказал он, — ведь у них есть семьи. Вы говорите, что двадцать пять тысяч рабочих бастуют уже несколько месяцев, и все это время им никто не платит. Неужели нельзя найти каких-нибудь путей к соглашению с предпринимателями?

Хейвуд только зло хмыкнул, резко бросил витую серебряную ложечку в тонкую фарфоровую чашку.

— Эти собаки пойдут на соглашение с рабочими, разве лишь разразится второй всемирный потоп. И то постараются оттягать себе лучшие места в ковчеге старикашки Ноя. Мы объявили мирную стачку, а они в нас сразу — пули. Полиция в первый же день открыла пальбу по митингу. Одного рабочего убили. Его звали Валентино Модестино, и он был еще совсем мальчишкой. Войну начали они, а не мы.

Но Рид не сдавался. Он ринулся в спор.

— А как же Американская федерация труда? Я слышал, что она умеет находить пути к соглашению. Рабочие от этого только выгадывают.

Поначалу Хейвуд ничего не ответил. Он просто смотрел на собеседника. От этого пристального, словно сожалеющего, взгляда Риду стало неловко. Наконец Хейвуд ответил, в полной мере воспользовавшись тем обстоятельством, что к их беседе не прислушивалась ни одна женщина:

— Эти шелудивые псы из АФТ затыкают рабочим рты объедками с хозяйского стола, а сами с потрохами продают их предпринимателям. Кого-кого, а их босса Гомперса я знаю как свои пять пальцев. Видели бы вы этого ожиревшего карлика с головой в плешинах, словно у больного глистами. Это человек с лживой речью и сердцем, полным лицемерия… Хотел бы я посмотреть, как бы он стал защищать человека, попавшего в руки палача…

В разговоре с Хейвудом Рид чувствовал себя в роли школьника. Ревниво вспомнил, что, судя по сообщениям газет, Хейвуд никогда не ходил даже в начальную школу. Впоследствии он узнал, что это правда, которая, однако, ничуть не мешала Хейвуду знать на память всего Шекспира.

Рид, странствуя в портовых районах, часто сталкивался с рабочими — вернее, с теми несчастными бездомными, которых по наивности принимал за настоящих пролетариев. Он глубоко сочувствовал этим людям, барахтающимся на самом дне жизни и не имевшим сил оттуда подняться. Он видел, что общество несправедливо к ним, но не мог и представить, что они способны к какой-либо борьбе.

По-видимому, Хейвуд, утверждая, что пролетарии сами завоюют свою свободу, имел в виду каких-то других рабочих, не тех, которых знал он, Рид.

Джеку не раз приходилось встречаться с представителями физического труда. Но он никогда не был ни на одном заводе. Во время своих скитаний по городу Джек часто разговаривал с шоферами, матросами, мойщиками окон, носильщиками о жизни. Если собеседник зарабатывал прилично, то он, как правило, делился планами перебраться на новую квартиру, купить хороший костюм, если повезет и дальше — открыть собственное дельце. Если зарабатывал плохо — клял на чем стоит весь божий свет и мечтал перебраться куда-нибудь в другое место.

И никто никогда не говорил ему ни о какой борьбе.

Рид, конечно, много читал о социализме, еще с гарвардских времен. Много говорил и спорил о нем, но только с людьми своего круга. Выглядел этот социализм довольно заманчиво, но так же зыбко и неубедительно, как рай в устах бродячих проповедников. К тому же Рид вообще не склонен был воспринимать чужие идеи, раньше чем жизнь не пропускала его через одну из своих медных труб.

Когда Хейвуд рассказывал о стачке текстильщиков, Джек сразу возгорелся к ним симпатией. Но в первую очередь он почувствовал жалость при мысли о тех лишениях, которые им предстоит перенести во время забастовки. Теперь он боялся, что Хейвуд его неудачные слова примет за осуждение стачечников.

Сбиваясь и горячась, он выложил все это Большому Виллу. Тот довольно ухмыльнулся, дружески пожал Риду руку своей ручищей и торжественно заявил: он ни минуты не сомневался, что имеет дело со стоящим человеком, у которого лишь много путаницы в голове. По его, Хейвуда, мнению, самый лучший способ для Джека избавиться от буржуазных бредней — это приехать самому в Патерсон и посмотреть все собственными глазами.

Хейвуд мог этого не прибавлять. Рид уже и сам для себя твердо решил непременно приехать в этот, судя по услышанному, богом проклятый городишко.

Большой Билл был тертым калачом и насквозь видел Джека. Прямой и задиристый Рид ему понравился, к тому же он прекрасно знал, что в кармане у этого парня — одно из самых острых перьев в Америке. Хейвуд читал кое-что из написанного Ридом и чувствовал, что того надо лишь чуть-чуть повернуть лицом к событиям классовой борьбы. Остальное сделает сама жизнь.

Хитрый и лукавый боец, Билл умело раззадорил Джека, вызвал его на откровенность и добился того, чего хотел, — обещания приехать в Патерсон. Буржуазная печать распускала о забастовщиках чудовищную клевету. Правдивая статья об истинном положении вещей, написанная таким блестящим журналистом, как Джон Рид, принесла бы стачке неоценимую пользу. А из парня толк выйдет — уж кто-кто, а Большой Билл редко ошибался в людях. Он был доволен результатами вечера: Джон Рид стал, быть может сам еще того не сознавая, его союзником.