Но Ураз вел себя мирно. Если и не был увлечен разговором, как Джура, то все же говорил с ним не как с врагом, скорее как со старым знакомым — давно не виделись, а теперь вот встретились.
— Откуда знаешь Аппанбая, милиция?
— Батрачил у него… Он и в хадж брал меня с собой.
— Да ну, ты и хадж совершил, оказывается? Где же твоя зеленая чалма?
— Нету ее… Не дошел я до Мекки, вернулся с полдороги.
— Слушай, может, это ты убил Аппанбая?
— Ты в своем уме, а, Ураз? Да я в то время бая отцом называл, благодетелем считал. Нет, напали курды, я один остался в живых, случайно. Но Аппанбай выехал в хадж после годовщины смерти жены, я точно помню. Худайберды ему не сын.
— Не знаю, милиция. Рассказал тебе, что слышал. Может, кто другой знает больше. Будешь в Шагози — найди аксакала Саксанбая, он самый старый в кишлаке. Спроси у него.
Разговор прервался. И снова только цокот копыт по дороге и напряженная тишина вокруг.
Мы одолели уже больше половины пути — впереди показались развалины Селкельди.
— Так хочешь узнать, кто мать Худайберды? — будто что-то вспомнив, спросил вдруг Ураз.
— Ну? — Джура быстро повернулся к нему.
— А ты у него самого, у Худайберды, спроси!
Джура засмеялся облегченно.
— А что ж… Когда поймаем — обязательно спрошу!
— Нет, милиция, не поймаешь его. Или сбежит, или тебе ребра своим кинжалом пощекочет… Лучше сейчас спроси, не откладывая.
— Поиздеваться хочешь надо мной, Ураз, да?
— Нет, зачем, слово даю, — можешь спросить. Через неделю свадьба его, женится Худайберды. Пойди на свадьбу и спроси. Хочешь — поведу тебя?
Джура не ответил, повернулся к Уразу, пристально посмотрел на него — и все. Тогда Ураз сказал:
— Зря обижаешься, милиция. Я не сбегу. Хотел бы уйти — зачем тогда вернулся от границы? Я ведь не дурак, знаю, что только Натан мог сказать обо мне. Басмачи недолго продержатся, я понимаю. Уходить не хочу. Что скажешь на это?
— Подумаю, — ответил Джура.
Дальше ехали молча. В Селкельди остановились, втроем съели плов, что завернула и дала с собой Уразу жена, и снова в путь.
С восходом солнца мы въехали в Алмалык.
V
Дверь комнаты отворилась, вошел быстрым шагом Зубов, поздоровался с нами за руку, кивком указал на Ураза — тот сидел на стуле у стены, опустив голову, — только блеснул вдруг настороженный взгляд и опять пропал.
— Это и есть Ураз? С виду — точно, басмач. Намучились с ним?
— Нет, — ответил Джура.
Зубов обратился ко мне:
— Шукуров!..
— Сабир, — вставил я.
— Да, Сабир. Что скажешь?
— То же самое, товарищ Зубов. Не сопротивлялся. Мы пришли — он намаз совершал.
— Ну вот, а говорят, религия — опиум. Все же иногда помогает. Только кому — большевикам! — Зубов сел, повернулся к Уразу: —А ты, друг ситный, рассказывают, обещал меня повесить, а? Что же теперь делать будем?
Ураз не поднял головы, молчал.
— Глупый ты, парень! Чабан — а связался с басмачами! Что они тебе — жизнь сытую, вольную дали, в Доме и семье мир и достаток? Или таких же, как ты, чабанов грабить нравится? А может, хочешь добиться возвращения бая Абдукадыра, для него овец в горах сохраняешь, а, Ураз? Да, наградил тебя аллах хорошим ростом, но пожалел наградить хорошим умом… Османов!
В комнату вошел солдат-конвойный.
— Уведи, — Зубов показал на Ураза и добавил, когда тот поднялся: — Подумай до завтра, завтра еще поговорим.
Мы все глядели на Ураза: он сник, плечи опустились, лицо посерело. Я так и не видел в нем врага и остро пожалел его: была б моя воля — сейчас же и отпустил бы.
У двери Ураз задержался и, не оборачиваясь, буркнул:
— Милиция, миску жене верни, в хозяйстве нужна.
— Верну, не беспокойся, — сказал Джура.
Ураз вышел, за ним конвойный.
— Ия пойду, — Зубов поднялся. — В Тангатапды хлеб отправляем, люди там голодают. Весь скот увели, сволочи… Обоз с охраной пойдет… А вы отдыхайте. Шукуров!
Я не ответил.
— Да, Сабир, — поправил себя Зубов.
— Слушаю! — я поднялся.
— Как гнедой Ураза — нравится?
— Здорово! — обрадовался я.
— За удачное выполнение задания получай награду — коня Ураза передаем тебе!
— Спасибо, товарищ Зубов!
— Только смотри — Уразова жеребца знает вся округа, и наши и не наши. Заметен станешь. Не испугаешься?
— Нет.
— Молодец. Правильно, — одобрил Зубов и вышел.
— Ну что, пойдем соснем немного, Сабир, — предложил Джура. — Ты иди ложись, а я задам корм лошадям и тоже на боковую. Да, миску вот захвати, надо будет вернуть жене его…
Радужное настроение мое тут же исчезло, а осталась жалость и как бы недоумение: ведь утром сегодня, по дороге, втроем ели из этой миски плов, — а сейчас хозяин ее уже в тюрьме, и что ждет его? Я вспомнил молчаливую покорную женщину с ребенком на руках, ее тихое: «Когда ждать вас?» — и мне еще больше стало жаль Ураза. Я и не задумался о том, что подарок командира, доставивший мне столько радости, — гнедой жеребец Ураза — был для него куда дороже глиняной миски. Жалость заставила меня спросить:
— Джура-ака, что будет с Уразом?
Джура ответил не сразу. Помолчав, сказал, будто размышлял вслух:
— Что будет с Уразом, решит он сам, все от него зависит.
И опять я не понял Джуру. Но почувствовал, что он тоже думает об Уразе и, значит, все должно быть по справедливости, и это успокоило меня.
Конечно, мне, комсомольцу и чекисту, вряд ли стоило жалеть басмача. Попадись мы с Джурой бандитам Худайберды, нас бы не пощадили, и, может быть, именно Ураз расстрелял бы нас. Ведь он, оказывается, обещал повесить Зубова. И почему повесить — пули, что ли, пожалел для большевика? Но все же, несмотря ни на что, — может, оттого, что мы так легко захватили Ураза и он не сопротивлялся, может, оттого, что он не держался врагом и рассказывал Джуре все, что тот хотел услышать, — во мне не было ненависти к Уразу, а была только жалость, и я видел, что и Джура, похоже, думает так же, как я…
Когда я вошел в комнату Джуры, а теперь и мою, я увидел, что для меня поставили уже кровать у окна. Я снял сапоги, растянулся поверх одеяла, но сон не шел — перед глазами сменялись картины нашей ночной поездки. Ураз, его жена с ребенком и ее умоляющее и робкое лицо, развалины Селкельди, разговор Джуры с Уразом… Кто такой Аппанбай? А Махкамбай? Зачем Джуре прошлое курбаши Худайберды, имя его матери?
Пришел Джура, увидел, что лежу с закрытыми глазами, и сам тихонько лег — я услышал, скрипнула кровать.
… Да, конечно, Худайберды долго не продержится — если не убьют в перестрелке, так скоро поймают… Наше дело — защитить кишлаки от басмачей, дать людям возможность жить в мире и спокойствии. Зачем тогда Джуре мать курбаши?
Конечно, нелепо думать, что Джура — не наш в душе, враг. Если бы так — разве захватил бы Ураза? Или, на худой конец, мог ведь дать ему бежать, возможностей сколько хочешь по дороге было. Но нет. И Ураз все-таки говорил с ним не как со своим… А ведь что-то переменилось в Джуре, когда поймали Ураза, что-то с ним произошло, задумчивый стал — я же вижу. И сейчас вот не спит — ворочается с боку на бок. А вот и сел, нашарил спички, закурил. Едкий дым махорки поплыл по комнате, и я закашлялся.
— Разбудил тебя? Прости, не спится мне что-то.
— Да я и не спал, дремал только…
— Закурить хочешь?
— Нет.
— И правильно, рано тебе… А я прежде закладывал наc[2] под язык, да Зубов отругал. Тогда курить стал — но редко, только если устал очень. А чего не спишь?
— Да так просто… А вы?
— Хочу полежать, не думать ни о чем, а не получается, все мысль за мысль цепляется, уводят далеко… Тебе сколько лет?
— Семнадцать.
— Э-э, ребенок еще совсем. Какие у тебя заботы, какие думы — ты спать должен спокойно. — Джура вздохнул, помолчал. — А мне вот — сорок шестой. И нет покоя. И не было… Лежу, ворошу в памяти прошлое… Мысли такая штука, брат: дашь им власть над собой — высохнешь, живой жизни видеть не будешь. Да, а в твои годы я женат уже был… Мог бы и детей иметь — старше тебя мог сын у меня быть… Да не судил бог…
— А жена ваша… она умерла?
— Не знаю, брат, ничего не знаю о ней… — Джура снова чиркнул спичкой, затянулся. — Может, умерла, а может, и не умерла и живет где-то…
Я не спрашивал больше ничего, чувствовал — Джура не договорил, но хочет рассказать еще что-то… Он молча курил, думал — где-то далеко был в мыслях своих, потом стал продолжать:
— Я тебе говорил вчера — сам я из Тойтюбе, там и родился и вырос там. Но родителей своих не помню…
Да, в тот день я услышал от Джуры много удивительного, его рассказ растревожил меня, заставил задуматься над тем, что казалось простым и ясным, и еще над тем, о чем раньше не думал вовсе… Наверное, именно в тот день что-то переменилось во мне, и я стал понимать понемногу ход мыслей и поступки человека, ставшего для меня старшим братом.
Я слушал историю его скитаний, уносился вместе с ним в далекие сказочные города и одновременно вглядывался в его скуластое смуглое лицо, покрытое сеткой морщин, подобно треснувшей от безводья земле, ловил взгляд печальных глаз и вбирал — что-то щемяще откликалось во мне, — слушал его голос, задумчивый и грустный, напомнивший мне звуки двухструнного тамбура, вытесанного из грубого дерева. И если не умом еще мальчишеским, то сердцем я был уже с этим человеком…
А на шее у него, справа, я заметил рубец — след пули. Ошиблась она всего на палец…
— Мать, рассказывали, умерла после того, как родила меня, — продолжал Джура-ака, — а что с отцом сделалось, так и не узнал я: одни говорили, будто настигли его в степи и разорвали волки, другие — что бай, обнаружив пропажу овец, в хозяйском гневе забил отца насмерть — в тот год рано пришли холода и стада в горах гибли… Как было на самом деле — кто расскажет? И первое, что помню о детстве, — не родители, а то, как прислуживал Аппанбаю, на побегушках был, его за отца и владыку моей жизни почитал. Голодать мне не пришлось — в байском большом доме жили сытно, оставалось много, и мне, и другим слугам, и собакам. Служба такая — ни днем ни ночью покоя не знал, все бежать куда-то приходилось, и каждый надо мной был хозяин, имел власть позвать и приказать. А я был быстрым и ловким, даже среди ночи легко просыпался от малейшего шума, бежал на зов — как послушный пес, поэтому меня оставили в услуженье при доме, когда сверстники мои отправились со стадами в горы.