© Лилия Попова, перевод, 2003
IOHAH
1.
Этим летом мне исполнилось шестнадцать лет.
Родители сказали, что летние каникулы я проведу у тети Линны и дяди Кристена. Они написали мне письмо, просили приехать, и я в общем-то был не против, даже можно сказать обрадовался, хотя не мог отделаться от ощущения, что мама и папа именно этого желали, и приглашение было делом их рук.
Ничего странного или необычного, конечно, в этом не было. Я не одно лето провел у тети и дяди в деревне, и родители, безусловно, были правы, утверждая, что мне там будет лучше, полезнее пожить несколько недель в сельской местности, нежели бездельничать одному в городе, особенно когда товарищи разъехались. И я воочию представил себе улицы в нашем городе, погруженные в летнюю спячку, постные безразличные витрины, записки на дверях маленьких магазинов, возвещавшие о закрытии; припомнил непомерную грусть прежних неудачливых летних месяцев, когда все планы и надежды рушились, потому что у мамы усиливались мигрени или дела отца оставляли мало времени для поездок, отдыха или обычной прогулки, да просто для совместного пребывания — где бы то ни было…
Нет, деревенская жизнь была иной. Бурной и кипучей. На полях трудились денно и нощно. Казалось даже, что особое оживление намечалось здесь именно тогда, когда в большом городе наступало затишье. Помню, как нередко хотелось покинуть школу и забыть о возможном академическом образовании, заняться вместо этого хозяйством, завести скотину, работать физически, на износ, в погоду и непогоду, в любое время года. Подобное настроение приходило обычно весной, когда волны кисловатого запаха перегноя неслись из близлежащего парка; но и другие, казалось бы самые незначительные факты — вид заплесневелой деревянной стенки на задворках, случайно увиденная подвода с лошадьми, рабочие инструменты, встреча с бродягами, которые одевались и вели себя не по-городскому, будили воспоминания и утверждали в уверенности, что деловитость и физическое здоровье были основополагающими чертами крестьянского быта. Обнадеживающе и успокаивающе было так думать. Собаки и кошки, редкие бесхозные лошади, воронье, несколько лет зимовавшее на верхушках лип в парке, убогий, подвыпивший мужчина, бродивший из года в год по дворам и продававший птичий корм — все это укрепляло представление о жизни в гармонии и чистоте, о честном бескорыстном труде, глубокую веру в неотвратимую погибель города. Я нисколько не сомневался в правильности собственных суждений. И поэтому я несказанно радовался предстоящей жизни в усадьбе Фагерлюнд.
Правда, мысль о том, что все, очевидно, заранее было «устроено», не давала покоя и слегка омрачала радужное расположение духа. Понятно было одно: от меня явно хотели избавиться, деликатно и незаметно, «для моего блага», как они любили выражаться, но решительно и безоговорочно. Однако причина была неясна. Вполне вероятно, дело было во мне, в моей собственной мнительности. Быть может, я стал так думать, потому что мама вела себя чересчур нервно, быть может, подействовали слова отца о том, что в этом году он много ездил, устал и нуждался в отдыхе. Он буквально превращался в неприступную крепость, если, судя по телефонным разговорам, ему не удавалось договориться с партнерами. Тогда он просто не замечал ее, а меня и подавно. Однако, как я потихоньку подметил, между ними все же будто беспрерывно велся молчаливый разговор, и это меня страшно смущало, поскольку не отвечало той картине, которую я нарисовал себе о нашей семье: я в качестве связующего звена между ними, в середине, нечто вроде посредника того не особенного интереса и не особенно большой симпатии, которые они в настоящее время выказывали друг другу.
Непонятное в их отношениях длилось уже месяцев шесть. Так я решил для собственного успокоения, хотел тем самым утешить себя, застраховать от возможных несчастий, надеясь, что равновесие в семье будет сохранено, несмотря на мамины мигрени и дела отца, которые явно шли хуже и хуже. Но больше всего угнетала, тревожила и пугала атмосфера в доме. Жутко становилось порою. Созданный моим воображением для защиты нашей семьи «треугольник» готов был развалиться в любую минуту. И я придумывал все новые и новые оправдания — между ними не было никакой любви, потому что это понятие абстрактное, переменчивое; они никогда не «делали что-то», не обменивались нежностями, которые подтверждали бы, что они близкие люди, живущие под одной крышей. Однако, однако…
Все вместе взятое, разумеется, могло быть просто внушением. Допустим. Ну, а если причина во мне? В переходном возрасте? Я заметил, например, что стал более мнительным, много размышлял, фантазировал, умел вызывать в уме самые диковинные, самые нелепые, даже безумные мысли о самых обычных событиях дня. Запутанные, бестолковые, противоречивые понятия вихрем проносились в моей голове, теснили, давили. Я словно находился в плену волшебных чар, был заколдован недобрыми темными силами. С необыкновенной легкостью, вопреки здравому смыслу превращал выдуманное в реальное, повседневное — в невероятное. И всегда находил объяснение, например, будто таким способом контролировал свое окружение. И что еще интересно: это положение дел меня лично устраивало, не отпугивало. По ночам, закутавшись в теплую перину, я вновь и вновь сочинял жуткие эпизоды, манипулировал фактами, подчас довольно мрачными. Я был источником зла, я был его орудием. Но я был также жертвой.
Я боялся судного дня. Отношения родителей здесь не имели значения. Я, я сам находился в сфере напряжения, откуда не было выхода. Не сомневался — конец будет ужасен.
Бывали минуты, когда я ее почти ненавидел, потому что она скользила молчаливой тенью подле него, выполняя малейшее его желание, а если гневалась по непонятным мне причинам, то начинала без устали заниматься уборкой и кухней, откуда по всей квартире разносились нестерпимо громкие и грозные звуки. Проклятая кухня! Однако неожиданно я сообразил, разобрался в сути обратной связи в чувствованиях взрослых: она любила его тем больше, чем больше упрекающе сновала по комнате, чем с большей интенсивностью занималась на кухне, а он, со своей стороны, в силу мужской противоречивой логики приближался к ней, чем молчаливее, чем замкнутей он становился, когда сидел и думал о своем, будто нас вообще не существовало на белом свете.
Я понял, что дело было в деньгах, что квартира, вероятно, будет продана, нам предстоит переезд на другой конец города, где жить не очень дорого. Но это были мелочи в сравнении с тем, что я подметил: они, кажется, были снова безумно взаимновлюблены. Кажется, потому что полной уверенности не было. При гостях они вели себя преувеличенно любезно, преувеличенно обходительно друг с другом, явно разыгрывая комедию.
Но Бог с ними. Главное сейчас — каникулы! Я еду в Фагерлюнд, к тете Линне и дяде Кристену. Родители? Мешать не буду. Пусть разбираются сами в своих сложных путаных отношениях. Если, конечно, они не затрагивают мой особый эгоистический мир.
Отец проводил меня до вокзала. Когда мы выходили из дома, он вдруг протянул мне новенький нож для резьбы по дереву. Подарок? Странно! Ведь дарил он обычно только по праздникам: в день рождения или на рождество. Мне стало неловко, он тоже смутился. И еще я удивился также самому подарку: нож! Для чего, с какой целью? Мне было пятнадцать лет, скоро исполнится шестнадцать, я втайне уже начал подумывать о разноцветном галстуке, модных ботинках на толстой подошве и, быть может, через несколько лет о мотороллере. Для чего нож? Припомнилось, что такой нож часто давали маленьким мальчишкам с целью воспитания по-мужски, на здоровый и не опасный манер; хотя… разрез на пальце часто было началом, а затем следовало кое-что и похуже. Но этот нож для меня? Явное оскорбление, недооценка моей личности!
Разумеется, я понимал: сделано из лучших побуждений. Как всегда: «для моего блага». Однако интуиция подсказала мне еще и другое: отец вырос в сельской местности, в усадьбе Фагерлюнд, где хозяйствовал теперь младший брат отца, мой дядя Кристен. Он как-то сказал, что нож был для них полезной игрушкой, рабочим инструментом на все случаи жизни. Значит, как только приеду в Фагерлюнд, сразу покажу всем новый нож; ведь он для отца в некотором роде символ, связь с прошлым, память о молодости, о конкретных вещах, о крестьянском труде, о здоровом развитии в крестьянской семье. Одним словом, разгадать его намерение было не трудно. Пока ехали на вокзал, я сидел и крепко держал в руках новый нож.
К счастью, времени до отхода поезда оставалось немного.
— Ну, что ж, до свиданья, — сказал он. — Передавай всем привет. Пиши. Будь здоров, отдыхай хорошенько. Если получится, навестим тебя.
Сказано было сухо, но глаза излучали тепло. Мы расстались. Они так и не приехали меня навестить. Не получилось, очевидно.
— До свиданья, — сказал я. — Маме привет.
Я попрощался с ней дома в прихожей, она нервничала: так много, мол, нужно сказать, все делается в последнюю минуту, теперь, когда ее план осуществляется. Прощальный ужин накануне, по ее мнению, прошел в спешке, теперь она рылась в своей сумке, сунула мне в руку ассигнацию; запах ее пудры:
— Это тебе. До свиданья, Петер. Одиноко будет без тебя летом. Тоскливо… Говорилось будто для меня, но на самом деле — для папы. Все для него.
Мы пожали друг другу руки. Я вскочил на подножку поезда. Дверь захлопнулась, я обернулся, посмотрел ему вслед. Он уже шел своей дорогой, но тоже оглянулся и, не останавливаясь, махнул рукой. Я понял, он сразу погрузился в свой особый мир неотложных дел.
Так я расквитался с ними, а они — со мной. Я посмотрел на нож, на его красивую рукоятку, на острое стальное лезвие, надежно спрятанное в кожаном чехле. Подарок отца… Гарантия того, что, наигравшись, быстро засну вечером, буду спать крепко и спокойно и встану утром бодрым и жизнерадостным. В некотором роде попытка продолжить мое детство, задержать еще на один сезон мое взросление.
Поезд медленно и тихонько грохоча продвигался по бесконечным сплетениям из рельсов, стараясь выбраться из города и его окрестностей. Каждое перемещение, каждый поворот находили во мне отзвук, пульс учащенно бился и будто слышалось: свобо-да, свобо-да, свобо-да. Брюки скользили по искусственной коже сиденья, голова качалась в такт движениям поезда: от-сюда, от-сюда, от-сюда. Но вот… знал, конечно, что придет, чувствовал… признак моей самостоятельности, моей зрелости дал о себе знать, хорошо видимый даже в широких брюках. Туалет находился в другом конце вагона. Всегда так бывало: стоит подумать о родителях, о нашей квартире или обо всем, что осталось недоговоренным и невысказанным, и тут же — реакция на раздражение. Едва уловимый запах ее пудры на воротнике. Колени подрагивают. Я легко возбуждался, порою без всякого повода. А мне очень хотелось мира и тишины…
Потом я немного успокоился. Поезд вырвался, наконец, на просторы, оставив позади последние торговые дома и складские помещения. Показались леса, луга, поляны, холмы, далекие горные кряжи. Сильный свет извне озарил все вокруг и будто освободил меня от городской давящей сумрачности. Я всматривался в оконное стекло и пытался воскресить в памяти крестьянский двор Фагерлюнд, крошечную комнату в восточном крыле дома, которая была моей на летнее время, широкую, но довольно короткую кровать, постельное белье, пахнущее иначе, чем у нас дома. Вдруг подумалось: а не попробовать ли жить отдельно в избушке?
Она ведь жилая! Пусть неказистая, темная, наполовину осевшая в землю, почти невидимая из-за деревьев и кустарников, но зато удобно и красиво расположенная: недалеко от центральной усадьбы — всего двести-триста метров — и на косогоре. Обычное жилое помещение, только старое. Вот это будут каникулы! Настоящие! Только бы разрешили! Кроме того с крыши избушки открывался вид на весь Фагерлюнд, на серые и протравленные коричневым цветом дома деревни, которым было явно под сотню лет, если не больше. Припомнил двор со всеми постройками, амбар, светлую и большую кухню с длинным столом вдоль стены, черный хлеб, который выпекала Мария… Да, точно… я был слегка влюблен в Марию тогда, два года назад, когда приехал на каникулы. Влюблен? Чепуха! Что понимает в любовных делах мальчишка тринадцати лет? Я думал о глиняных сероватого цвета гнездах ласточек наверху под крышей амбара, о кустарнике и зарослях ольшаника у ручья, о ноже, о пастбище, о пастушьей дудочке, об отце, когда он был молодым… А за окном — ежеминутная смена пейзажа, чередование светлого и темного. Широкие дали и замкнутые пространства.
Движение поезда убаюкивало. Я закрыл глаза и как бы поплыл. Снова открыл глаза и снова закрыл их, виделось прошлое, виделось настоящее… наслаждался солнечными лучами. Нож не выпускал из рук, он — мое детство, мои добрые мальчишеские годы.
Время проходило незаметно.
Я видел сон.
2.
Мне приснилось, что отец, совсем молодой, ожидает меня на станции с повозкой, запряженной лошадьми. Видел как наяву. Но в действительности на перроне стоял дядя Кристен, а его старенький грузовик стоял возле вокзального помещения, как бы напоминая мне, кем я был и где я был. Излишне. Я хорошо помнил свое происхождение, невзирая на усталость и легкое головокружение. Рад был, что, наконец, прибыл на место.
Дядя улыбался, и я поразился сходству его с отцом. Ничего особенного, ведь они были братьями, но мне показалось теперь, что похожесть была необычной, гораздо большей, чем я предполагал раньше. В точности отец, каким он был изображен на фотографии, висевшей в спальне над тумбочкой мамы. Неожиданное и ошеломляющее открытие, почти неправдоподобное. Но мужчина, одетый в рабочий комбинезон, с загорелым лицом, который стоял и ожидал меня, был бесспорно моим дядей. Хотя выглядел он до странности молодо, настолько молодо, что это меня внезапно удивило и обескуражило, сам не знаю почему. Рука его была теплой, сильной, крепкой, совсем непохожей на ту, которая всего несколько часов назад спешно, но доброжелательно сжимала мою.
— Ты вытянулся.
Я съежился, но воспринял слова дяди как похвалу. Сам знал, что за последний год значительно вырос.
Он забросил мои вещи — рюкзак и чемодан — в кузов грузовика. Мы сели в кабину. Старый грузовик трясся и подскакивал, гулко гремел по проселочным дорогам. Нужно было почти кричать, чтобы услышать произносимые слова:
— Рад, что приехал!
— Мы тоже рады. Хорошо, когда гости в доме.
Тетя Линна и дядя Кристен не имели детей.
— Как здоровье?
— Хорошо. Не жалуемся.
Поля. Холмы. Дома по обеим сторонам дороги. Вести разговор не просто.
— А что Йо? Весной конфирмовался?[5]
— Йо? Да, конфирмовался.
Йо был сыном соседей, двумя годами младше меня. Мой товарищ по играм в каникулярное время. По случаю конфирмации мы послали ему из города поздравительную телеграмму.
— И много гостей было?
— Да. Вся деревня собралась, и болтали…
Он внезапно замолк, словно раскаялся в том, что сказал. Потом добавил:
— Не верь, Петер, тому, что народ здесь болтает.
О конфирмации Йо больше ни слова.
Мы проехали районный центр, заправочную станцию, кооперативное объединение, новый Дом культуры, открытие которого состоялось в то лето, когда мы гостили здесь. Помню, играл духовой оркестр, произносились речи, работал буфет. Всего два года минуло, а, кажется, это было давным-давно. Тогда мы были втроем: папа, мама и я. Мама, счастливая-пресчастливая, много купалась и плавала в так называемой Мельничной запруде, где небольшая речка образует благодаря старой плотине возле давно разрушенной мельницы озерко. Место красивое, поросшее по крутым берегам лесом до самой воды. Подходящее для одинокого пребывания. Вечерами я часто приходил сюда с удочкой, но не ловить рыбу, а чтобы побыть наедине с собой. Раздевался и бесшумно входил, вернее, соскальзывал, как угорь, в темную воду, голый, а затем на берегу, лежа в сухой траве с удивлением наблюдал за первым возбуждением своей плоти, очевидно, своеобразным ответом на персонификацию окружающей природы, не оскверненную человеческим неразумием. Было необычайно тепло тогда, приятно было лежать нагим в высокой траве. Разумеется, одному запрещали купаться, рассказывали о коварных течениях в темных водоворотах Мельничной запруды, о несчастных случаях, о том, будто однажды парень и девушка, обрученные, утонули там… Но я не слушал, не хотел, наоборот, даже радовался, что немножко и потихоньку грешил.
— В этом году тоже празднуете день святого Улава?
Я спросил, чтобы нарушить возникшее меж нами длительное молчание. В этих краях стало традицией отмечать день всенародным гуляньем; костры разжигали на лугу у нового Дома культуры.
— Непременно, — сказал дядя Кристен в раздумье. Он сидел и крепко держался за руль, словно тем самым хотел предотвратить скачки по неровностям дороги. — Вопрос только в том, что будет со мной и с Линной в этом году…
Сказал точно так, как сказал бы отец. Только дядя Кристен выглядел почему-то очень молодо, невероятно, волнующе молодо. В позапрошлом году мы все вместе были на празднике и наблюдали за танцами. Но с тех пор многое изменилось: будет ли весело, как прежде? будет ли интересно? Изменения? Я вспомнил вдруг о своем решении жить самостоятельно в избушке. И чтобы перевести разговор на другую тему, спросил:
— Дядя Кристен, знаешь, что я придумал? Если ты не против, я хотел бы этим летом пожить в избушке.
Он повернул голову и посмотрел на меня:
— Ты хочешь жить в избушке? — спросил он удивленно. — Что ж, можно… — сказал он, хотя и неохотно. Может, вспомнил прошлое? А может, думал совсем о другом…
— Как Мария?
Я обязан был вести разговор, протянуть ему руку примирения. Между нами возникло отчуждение, непонятное и необъяснимое. Почему? Виноват я? Что вырос? Повзрослел? Не ребенок больше? Он не знал, как теперь вести себя со мной, со своим худосочным племянником из города?
В кабине грузовика пахло резиной и бензином. Молчание было настолько длительным, что я опять удивился, не сказал ли чего неподобающего. Но, кажется, ничего. Наконец, он произнес:
— Мария? Она, она не живет больше у нас.
Я сосредоточенно уставился на рытвины по обочинам дороги, старался вызвать в памяти все, что было целомудренного, гармоничного, чистого здесь, в сельской местности, где я провел столько счастливых летних дней… Здесь, где я забывал о собственном эгоизме, о подозрительности, о глупых мальчишеских дурачествах и причудах. Хотелось расспрашивать и расспрашивать, но одновременно и не хотелось, боялся неосторожным словом или легкомысленным замечанием разрушить закрепленное в сознании идиллическое представление. Однако любопытство пересилило:
— Как так? Она закончила работать?
— Она ушла от нас, — ответил дядя Кристен таким тоном, который не допускал дополнительных объяснений или комментариев.
Оса, шмель, не знаю точно, какое насекомое, летело прямо на нас и ударилось о ветровое стекло. Летний полдень, о котором я позабыл, охватил своей роскошью мирные окрестные дубравы, наш грузовик и нас самих. Оставалось еще преодолеть несколько холмиков и — мы дома. Конечно, если Марии нет в Фагерлюнде, не значит, что случилось нехорошее, но слова «она ушла от нас» звучали странно. Смысл их был непонятен. Будь я старше, осмелился бы задать вопросы, типа: не нашла ли она другое место, не вышла ли замуж, не отправилась ли в путешествие. Немаловажно было выяснить, что заставило молодую девушку покинуть Фагерлюнд. Но в пятнадцать лет следует соблюдать приличия и уважать пожелания взрослых. Ясно, что дядя Кристен не хотел больше говорить на эту тему. Оставалось самому додумывать. Мария жила в Фагерлюнде почти с детских лет, когда она ушла из «Дома», как называли клинику для нервных больных в соседнем приходе. Тетя Линна и дядя Кристен пожалели ее и взяли к себе, хотя знали, кто она и откуда. В ее роду было много умственно больных. Помню, родители обсуждали этот вопрос, считали слишком рискованным и слишком ответственным принимать в семью нестабильного во всех отношениях человека… Но Мария осталась жить в Фагерлюнде, стала почти родной, и никогда ни о каких трудностях не упоминалось… Вплоть до сегодняшнего дня, когда «она ушла от нас»… Но если произошло что-то серьезное, необходимо знать что, так?
Толстый слой пыли по краям дороги улегся зигзагообразной лентой, служа как бы путевым указателем. Скоро мы будем дома. Вот уже появилась знакомая стенка амбара, сосновая рощица… Все на месте, все осталось по-старому, прежним, неизменным… Причина, значит, во мне, в моем гнусном фанфаронстве? Дядя Кристен сидел, сосредоточившись за рулем, руки крепкие и надежные. Честное лицо крестьянина. Молчал, он никогда не был особенно разговорчивым. Яркое солнце слепило глаза, один лучик проник через стекло и сильно грел ухо. Погода была такой, какой она и должна быть летом. Как прежде. И высокие стройные березки, свежая зелень листвы… они усыпили мою бдительность. Не думал больше о городе, о неполадках дома. Не думал о Марии. Расслабился, позволил себе расслабиться.
На мгновение я, вероятно, забылся, потому что, когда опять открыл глаза, увидел хозяйственные постройки и дорогу, ведущую прямо к Фагерлюнду. Остановились перед амбаром.
— Ну, вот мы и дома, — сказал дядя Кристен.
Разочарование и удивление одновременно. Раньше усадьба казалась огромной. А теперь: строения маленькие и серенькие, обветшалые, словно мшистые штабеля дров, уложенные наискосок вокруг зеленого тына. Я выполз из кабины грузовика, потянулся, вдохнул всей грудью свежий, переполненный запахами сладковатый воздух: воздух был, во всяком случае, тем же самым. Шелковистая травка по-прежнему ласкала ноги. Но главный жилой дом тоже теперь выглядел, несмотря на свои два этажа, низеньким и неприметным. Направо, в тридцати метрах, внизу у русла ручья, находился небольшой флигель, служивший в прошлом помещением для батраков, а позже переоборудованный в жилье для Марии и называемый «комнатой Марии». Я, должно быть, слишком засмотрелся в ту сторону, потому что споткнулся, волоча свой тяжелый чемодан, о травяной покров, податливо и покорно опускавшийся подо мной, точно напоминая о себе и приветствуя меня, привыкшего шествовать по каменистым городским улицам и асфальту.
Голос:
— Это ты, Петер? Молодец, что приехал. Добро пожаловать!
На крыльце появилась тетя Линна, она улыбалась и протягивала мне навстречу руки. Она располнела. Раньше я не обращал внимания на такое, а теперь вот вдруг заметил. Я пожал ей руку и скороговоркой, как бы извиняясь, произнес:
— Спасибо, спасибо, доехал хорошо-хорошо, поезд пришел без опозданий, дома все в порядке, привет от родителей.
— Проголодался? Входи, я приготовлю еду.
Как всегда. Расположение и приветливость. Преисполненный благодарности, я поставил чемодан в коридоре и вошел в кухню. За мной дядя Кристен с рюкзаком.
— Видишь, как он вырос?
Сегодня и кухня показалась мне совсем не такой, как в прошлые приезды. Черную, некогда стоявшую в углу печь передвинули. Ею давно не пользовались, сохраняли лишь в память о прошлом, когда хозяйство было большое, когда содержали работников в Фагерлюнде и когда нужно было кормить много ртов. Ее место занял новенький и блестящий холодильник, очень странно смотревшийся в старом кухонном окружении.
Тетя Линна накрыла мне на дальнем конце длинного стола:
— Знаешь, я думала, может, ты захочешь, как всегда, снова сидеть на скамье.
Мое любимое место все эти годы. Знакомый запах котлет. Она у длинной кухонной стойки под окнами. Ничего нового или особенного.
Но дядя Кристен остался стоять посредине кухни, словно не зная, чем бы ему следовало заняться. Высокий, но сильный, широкоплечий, быть может, немного угрюмый на вид, густые черные волосы ниспадают на лоб. Мой отец был ниже его ростом и несколько полнее, и волосы зачесывал назад, но сходство было разительное. Настолько разительное, что стало как-то не по себе. Впрочем, нужно постараться забыть и город, и квартиру, и кризисные взаимоотношения родителей. Ведь я приехал на каникулы, в мой любимый Фагерлюнд.
— Я пойду посмотрю, что там с ведрами, — сказал он нерешительно, повернувшись к ней спиной.
Доить коров было поздно. Она, по-видимому, не управлялась со всей скотиной без Марии, которая «ушла от нас», да еще так необычно, что об этом не принято говорить с пятнадцатилетним подростком.
Она не ответила, продолжала готовить еду.
— Ведра… в подвале? Он стоял по-прежнему у дверей, проявляя нетерпение.
— В прачечной. Не управляюсь я, сколько раз говорила!
Сказано было коротко и с упреком.
— Понятно, понятно, — сказал он и вышел.
Разговор мне не понравился. Вот так первая встреча после долгой разлуки! Я не смел взглянуть на тетю Линну. Солнце уже клонилось к закату, белый вечерний свет проникал во все окна, и мухи, словно по сигналу, начали свои вечерние танцы на сияющих чистотой стеклах. Их было много, много. Были такие, которые метались, словно угорелые. Ужас как неприятно, даже противно. В городе они редко нам докучали. Я почти не притронулся к еде, которую она специально приготовила для меня. Значит, они поссорились. Почему? Жизнь в Фагерлюнде явно изменилась, и явно в худшую сторону. Отчего? И мухи в слепой бешеной ярости продолжали настырно лепиться к окнам.
— Он рассказал тебе о Марии?
Она внезапно подсела ко мне за стол, так близко, что ни мне, ни моим мыслям не укрыться было от ее взгляда. Спросила, рассказал ли он мне о Марии. Говорила тихо и раздраженно, неуверенно и замедленно, будто ее принудили задать вопрос, а сама она не хотела, сомневалась; будто не смела перейти границы дозволенного, довериться другому, открыто говорить о мистическом поведении своего мужа.
— Он сказал, что ее нет больше… Голос сорвался, и последние слова я почти прохрипел. Покраснел, с тоской вспомнил о позапрошлом лете: рыбная ловля, сенокос, копнение, гроза… Чистый, свежий воздух… Ни сомнений, ни подозрений, одни светлые мечтания! И всего два года назад! Теперь я был одного роста с ней, полувзрослый молодой мужчина с длинными ногами и руками, которому не подобало уже играть в детские игры, но который еще не вполне созрел для серьезных бесед, росток, не приобретший своего места под солнцем, нигде в этом мире; гордился, конечно, что стал старше, но понимал в то же время — не хватает знания, опыта, чтобы по-настоящему разобраться в человеческих отношениях. Даже ответить не смог вразумительно, мальчишеский голос тотчас сломался от сознания сопричастности к непонятному и необъяснимому. Ломка голоса больше всего меня пугала:
— Он сказал, что она ушла, — ответил я смущенно. Я любил провоцировать других. В данный момент, например, пытался проявить сдержанность, вести себя по-взрослому. Раньше что я делал по прибытии в Фагерлюнд? Кричал, выл от восторга час другой, прыгал как безумный на сеновале.
— Да, мы обыскали вместе с другими всю местность, — сказала она безразличным голосом, — до самых болот дошли, но дальше идти не посмели. Мокро было, дожди лили ведь всю весну, понимаешь, опасно… Если она бежала в этом направлении, значит, убежала недалеко!
Ага, значит, Мария убежала. Убежала в лес, чего многие опасались, еще когда она только появилась в Фагерлюнде, бывшая психически больная… рассказывали истории о матери и тетке…
Я занялся котлетами, моим любимым блюдом: наталкивал полный рот, заглатывал, снова заполнял едой и с усилием глотал. Аппетита не было. Я думал об отвратительных мухах, о бегстве Марии, жевал, глотал, не смел поднять глаз, не смел задать вопрос, не имел права. Кто я? Гимназист, одетый в форменную куртку, из которой давно уже вырос, и которая лишь подчеркивала непривлекательность моего существа и его ускоренное развитие; худые костлявые руки, длинные пальцы, неумело орудующие ножом и вилкой. Кому нужен такой? Кому интересен? Кто захочет говорить с ним как с равным?
От обильной еды и тепла меня разморило, после утомительной долгой поездки одолела дремота, однако внутри разгорался огонь. Собственное несовершенство требовало удовлетворения, побеждал эгоцентризм:
— Почему же она убежала? — спросил я невинным голосом, каким пользовался раньше, пытаясь выяснить, например, отчего мокрое сено огнеопасно. Хотел заставить ее поверить, что был еще маленьким и глупеньким. Наивный вопрос требует ответа.
— Не знаю я, не знаю, Петер. В последнее время она была вроде бы сама не своя… Вот сижу и думаю, а может мы виновны?..
Она сидела, откинувшись назад, сложив руки под грудью, опираясь ими на живот, словно защищая себя; грузная, печальная, самоуничижающая. Обычно так сидят, когда на душе неспокойно. Непонятно почему, но я чувствовал, что случившееся в Фагерлюнде имеет отношение к тому, что она стала полной, стала старее. Я никогда раньше не думал о тете Линне как о женщине; грудь, живот и прочие женские прелести применительно к ней не волновали меня. Но теперь я сидел и украдкой рассматривал ее округлости, которые доставляли ей самой, как я догадался, одни заботы и огорчения. А меня, наоборот, они прельщали (кто бы мог подумать!) самым непосредственным образом. Привлекала естественная физическая крепость. Очаровывала зрелая женственность, которую она излучала. Зримо вдруг представились картины прошлых каникул: вот я врываюсь в дом, спешу, обожженные солнцем щеки пылают, волосы разлетаются во все стороны, спрашиваю о чем-то, прошу что-то — стакан воды, кусок хлеба… И она у кухонной стойки в своем переднике: улыбающаяся, доброжелательная, готовая удовлетворить малейшее желание. Моя голова в ее объятиях, мои руки вокруг ее талии — пожалуйста, ну, пожалуйста…
Теперь я видел тяжелые груди, покоившиеся на оголенных руках, округлый, слегка выступающий вперед живот… ощутил жар, трепет в теле от собственных наблюдений и размышлений. Но прежнее преклонение перед нею и восхищение ею оставались непреклонными. Беспокоило одно: что же случилось, что на самом деле происходило в крестьянской усадьбе Фагерлюнд?
Я снова склонился над тарелкой. Поковырял в котлетах, картошке, овощах. Есть не хотелось. Что делать? Внутренне я был смел, решителен, дерзок, но внешне — боязлив и мнителен; нескладный и стеснительный подросток в городской одежде… да еще длинный нос, начинающий расти в непонятном направлении, чувственные мясистые, слишком, слишком красные губы, волосы цвета мокрой пеньки, взъерошенные в результате священнодействия местного парикмахера и какие-то безвольные, как их владелец. Зеркало было самым коварным моим недругом, однако, я часами простаивал перед ним, изучая собственное несовершенство. Но недостатки внешнего облика не мешали, наоборот, способствовали проявлению у меня безграничного любопытства, требования на право знать все и вся, особенно относительно драматического и таинственного в жизни. Я тянулся к загадочному миру взрослых, старался его понять, однако и страшно боялся его.
Кто я сам? Ничего интересного. Душа, что мозаичная картина, сложение тайком подсмотренного и случайно узнанного. Я отождествлял себя безоговорочно, не думая и не размышляя, со всеми мыслями, со всеми явлениями, с которыми приходилось соприкасаться, реагировал на любой пустяк; подобно актерам я свободно выбирал реквизиты, подходящие для той или иной роли; я был артистом, я играл всегда и для всех, играл ребенка среди детей и взрослого среди взрослых или ребенка в мире взрослых, если это отвечало моим загадочным намерениям. Я постоянно лгал, но ложь в другом контексте звучала правдой. Я не делал и не пытался делать различия.
Теперь я был взрослым, полувзрослым, беседовал с ней как равный; вернее, играл, конечно, роль равного, потому что чутьем угадывал ее состояние, сходное своему, ее неудовлетворенность собственными возрастными изменениями.
— Когда она ушла?
Я услышал вздох, потом выдох и снова вздох.
— На прошлой неделе.
Значит, не так давно.
— Из полиции также были здесь, — добавила она, как бы в раздумье. — Они обошли Мельничную запруду и…
Значит, она умерла.
— Они считают, значит, что она, что она… мертвая?
Мне удалось произнести это «взрослое» слово почти равнодушным тоном, но голос, разумеется, выдал, сорвался.
— Что ж, конечно. Ведь теперь уж десять-двенадцать дней прошло… и без еды… А еще если она пошла к болотам или упала или поранилась… Надеяться нечего, нет.
Она встала из-за стола, не хотела больше говорить на эту неприятную для нее тему. Предложила десерт. Кисель из чернослива. «Если Кристен сейчас принесет молоко, получишь со сливками».
Я поблагодарил. Она убрала со стола мою тарелку с недоеденными котлетами и поставила под воду. Наливая кисель, продолжала говорить: «Весна выдалась нынче незадачливая. Сеяли на три недели позже обычного, думали тепло никогда не придет»… Снова подошла к столу, поставила тарелку с киселем. Когда она наклонилась, я почувствовал едва уловимый запах пота. Близость женского тела взволновала, однако сразу же мелькнула мысль о гигиене (сам я в последний год постоянно стоял под душем), что дало мне право смело спросить:
— Но почему? Разве вы раньше ничего не замечали? А что она сама?
— Нет, — сказала она… — Она была, знаешь, то лучше, то хуже. Мы не говорили с ней о таких вещах.
Тетя Линна переживала, переживала сильно — это я сразу заметил. Я пожалел ее и посочувствовал. И опять эта назойливая странная мысль, что исчезновение Марии мистическим образом связано с ее массивной фигурой, которая будто бы обвиняла, с ее грузным телом, которое «старело» неустанно и неприкрыто… Хотя… Быть может, снова причина во мне, в моих несуразных фантазиях, в моем чрезмерном, почти болезненном внимании ко всему плотскому?
— Знаешь, нам нелегко было с нею, а ей, кажется, с нами. Она ведь была молоденькой девчонкой, а мы, мы же не молодые больше…
Ага, вон оно что! Она сама себя выдала: она была молодая — мы были старые… Я воочию увидел перед собой Марию, высокую и светловолосую, бегущую по двору или по дороге, собиравшую ягоды, Марию с обнаженной белой спиной и оголенными плечами у Мельничной запруды, когда мы ходили купаться, все, кроме тети Линны, потому что она боялась воды. Мария была такой молодой, такой цветущей, щеки, как наливные яблочки, глаза, словно небесная синева… Уже тогда, два года назад, именно она вызвала у меня определенные ощущения, натолкнула на размышления… Помню, как пошел в тот вечер без разрешения купаться, купался нагишом, потом лежал в траве и с удивлением рассматривал проявление своей чувственности. Реакцию на любовь.
— Если Кристен сейчас придет, получишь сливки…
Она была все еще красивой, не старая и не молодая, но спокойно красивая; круги под глазами с годами стали темнее и волосы потемнели, хотя по-прежнему были скрыты под платком, и во всей внешности чувствовалась меланхолия и грусть, словно она просила прощения, что… А Мария была такой крепкой, такой жизнерадостной! Помню, как она, спускаясь бегом к Мельничной запруде, споткнулась о корягу, упала и разбила коленки, как схватила за руку дядю Кристена и хныкала, и слезы блестели в ее светлых дивных глазах, и кровь сочилась из ранки. Мне хотелось прижать ее к себе и утешить, но… я едва тогда доставал ей до плеча. Мы шли купаться. Мама была веселая, отец и дядя всю дорогу говорили, а я брел в одиночестве и сострадал моей лучезарной Марии, моему ангелу и ее разбитым коленам, и был убежден, что моя участливость вполне соизмерима с мировыми страданиями. В ней я любил все радостное, все светлое, легкое, бодрое; в тете Линне меня привлекало все темное, трепещущее, таинственное с оттенком горечи. Моя чувствительность помогла мне увидеть различие между ними, моя самодовольная влюбленность помогла мне найти точки соединения между юной девушкой и зрелой женщиной, между молодостью и старостью, между пламенем и тлением, между надеждой и разочарованием. Я сам был таким соединением.
Наконец, появился дядя Кристен с двумя ведрами и кувшином со сливками, который он едва удерживал в одной руке.
— Смотри, — сказала тетя Линна и покрыла чернослив в моей тарелке толстым слоем жирных желтых сливок. — Возьми сахар, если хочешь.
Я ел чернослив со сливками и смотрел на дядю Кристена. Он поставил одно ведро в холодильник, а другое — на кухонную стойку.
— Знаешь, что задумал Петер? Он хочет жить в избушке, — сказал он наигранно весело.
— Неужели, правда, Петер? — спросила она почти испуганно. — Я приготовила тебе твою комнатушку, как обычно.
Но я был непреклонен.
— Ну, хорошо, — сдалась она наконец. — Ничего плохого в этом нет. Ты повзрослел и, понятно, хочешь быть сам себе хозяин.
На том и порешили.
— Она, вероятно, скоро зайдет за молоком, — сказал дядя Кристен, ни к кому конкретно не обращаясь. Словно говорил второму ведру, поставленному на кухонную стойку.
— Да она приходит, когда ей заблагорассудится, она…
Я насторожился. Что это? Кто должен прийти за молоком?
— Ей трудно, — сказал он точно также, как и первый раз, словно в воздух, равнодушно. Без присмотра не оставишь ребенка, а идти с малышом по нашим тропинкам и кочкам тоже не ахти как легко…
— Сама выбрала себе судьбу. Никто не заставлял.
Слова были сказаны жестко, без видимого сочувствия… Так непохоже на тетю Линну!
— Да, да, судить другого проще простого.
Дядя Кристен стоял у кухонной стойки, около ведра с молоком, будто сторожил его. Неожиданно ведро стало как бы яблоком раздора.
— Кто знает, может, несчастная женщина была уже…
— Вроде трудно запомнить…
Я съел десерт. Поблагодарил. Отказался от добавки, сказал, что вкусно было, но я сыт.
— Давай, пока светло, пойдем к твоей хибаре. Посмотрим, все ли в порядке, — предложил дядя Кристен. Ему словно душно стало в комнате.
— Но, Петер, подумай, ты действительно хочешь жить в старой развалюшке? — Тетя Линна хотела удержать нас. — В доме ведь гораздо удобнее.
Она предлагала мне свою заботу и внимание, и я, конечно, на миг заколебался, готов был уступить, но во время спохватился… Важно не сдаваться, важно настоять на своем, как подобает настоящему мужчине… Жизнь в одиночестве, без комфорта, полная лишений требовала мужества. Выбор сделан, постановление принято. Судьба моя решена, пути к отступлению отрезаны… должны быть отрезаны.
— Нет, спасибо, но…
Голос мой прозвучал не столь убедительно, как хотелось. В нем не слышалось ни геройства, ни гордого самоотречения. Я встал.
— Ух, какой ты длинный! — Она не отпускала меня, хотела говорить, хотела задержать меня в теплой кухне. — Он скоро догонит тебя, Кристен. Господи, как время бежит! Ведь совсем недавно ребенком был!
Я покраснел. Покраснел от гордости, но также от неимоверного смущения. Смущение в пятнадцать лет часто является выражением неустойчивого нервного состояния. Я мог, к примеру, день напролет гневаться на все и всех, оскорбляться по пустякам, конфузиться по малейшему поводу, а потом затихал, замыкался в себе, занимался самобичеванием, хотел бежать куда глаза глядят.
— Сколько тебе сейчас, Петер? Пятнадцать?
— Почти шестнадцать, — поправил я ее.
— Правильно. В августе тебе будет шестнадцать. Вот и отметим этот день как в прошлый раз. Помнишь?
Да, я помнил, очень даже хорошо. Был торт, лимонад и много свечей. Пригласили на кофе соседей. Сидели в гостиной за круглым столом, а Мария нас обслуживала. Затем вышли в сад, чтобы размяться, покурить, поговорить, подышать свежим воздухом. Мягкий южный ветер подхватывал наши слова и разносил их по сторонам, так что вскоре нельзя было разобрать, кто говорил и что, стояли рядом, но словно чужие. Сына соседей звали Йо, и я играл с ним в сарае в полицию, затем потихоньку скрылся и прибежал на кухню к Марии, где лежал большой кусок торта (для меня на следующий день), но я выклянчил его у нее угрозами и подхалимством.
Но какой это праздник без Марии в белом переднике? Без озорства, без шалостей? Без ребячьего прямодушия, позволяющего просто появиться на кухне и выпросить кусок торта, украшенного ягодами спелой клубники? Я вдруг с тоской подумал о том давнем лете, когда гладкая кожа вокруг рта и носа была неоскверненной, не обезображенной действием железы полового созревания, когда короткие брюки летом были нормальным явлением, и ни одна постыдная мысль не оскверняла плоть.
— Может, мне взять ведро с собой, — сказал дядя Кристен, словно он давно думал о чем-то конкретном и наконец принял решение. Если она теперь идет к нам, мы встретим ее на тропинке, а если нет, так оттуда недалеко…
— Ну и ты тоже начинаешь чествовать эту… на даче Весселя!
Сказано было резко, оскорбительно. Слова тети Линны вновь пробудили мое любопытство. Что это за женщина, которой нужно молоко, судя по колким высказываниям тети Линны.
— Ну что ты болтаешь как последняя сплетница. Его ответ прозвучал не менее резко. Я никогда не слышал, чтобы он разговаривал с ней в таком тоне. Но он был взволнован, выглядел старше, когда она стояла перед ним и упрекала его.
— Да уж точно подходит для нее, когда добровольно руку подают…
Он молча взял ведро и вышел. Я последовал за ним, опустив глаза.
Взял чемодан, стоящий в коридоре. Он надел на плечи мой тяжелый рюкзак, стоял и ждал. Мы пересекли двор, подошли к воротам.
Уже начинало темнеть, но день не спешил уступать своих позиций: нехотя уходил в тени меж домами, нехотя покидал луга и поля. Середина июня. Светлое время года, безраздельное господство дня, затихающего лишь на короткое время в дреме и выдыхающего в короткие ночи капли росы. Я мечтал о таких вечерах.
Он отбросил в сторону брусья в воротах, шагнул через них, я последовал за ним, остановился, поставил чемодан и снова задвинул брусья. Он тоже остановился, обернулся и ждал меня.
— Кто живет теперь на даче Весселя?
Я осмелился задать вопрос. Я должен знать. Я снова провоцировал, делал вид, что уже взрослый, имею право спрашивать и получать необходимые сведения. Мне нечего было терять. Идиллии прошлых лет все равно уже не возвратить.
— Там живет молодая женщина с ребенком. Мы, мы не знаем ее. Один раз она зашла к нам и спросила, есть ли молоко на продажу…
Больше ни слова. Не хотел говорить. Ведро оттягивало ему руку. Снова померещилось, будто он выглядел молодо, почти молодым парнем. Быть может, сумерки тому виною, что сокрыли в лице его глубокие линии, протянувшиеся от носа к уголкам рта? Нет. И тело его смотрелось молодым, и в движениях чувствовалась легкость, и голос звучал по-молодому звонко и беззаботно, без единой горькой нотки. Будто и не было недавних препирательств с женой на кухне.
— Она, между прочим, очень приятная женщина, — сказал он, — зовут ее Катрин Станг. Она приходится родней Весселю…
Вессель был богатым человеком, свой летний отпуск он проводил обычно на даче, которую выстроил в этих краях на холме, там, где кончались владения дяди Кристена. Помню, мы с отцом однажды были у него в гостях. Помню и угощение: сухое сладкое печенье и кисловатый сок. Фру Вессель, высокая и строгая, он же круглый и красный, в соломенной шляпе и в брюках с подтяжками. Дым от сигары над залитой солнцем верандой.
Между деревьями было довольно сумрачно. Я пропустил дядю Кристена вперед, а сам плелся позади, проявляя, как всегда, осторожность — боялся темноты. Тропинка была хорошо утрамбована и хорошо видима меж вереском и зарослями мха, кустарником, карликовыми березками. Снова мысли о Марии. Она убежала в лес. Почему? Что толкнуло ее на этот шаг? Вздрогнул от страха.
Но вот мы подошли к моей избушке. Прямо над нами светлое и чистое небо, объятое кронами деревьев. На листьях капли росы. Он вставил большой ключ в замочную скважину.
— Так, сейчас увидим, пригодна ли для жилья твоя избушка.
Он отодвинул низкую дверь и вошел первым. Поставил блестящее цинковое ведро с молоком на лестничную приступку, вынул из кармана спички и зажег парафиновую лампу.
— Здесь есть матрац, — произнес он. Но я рассмотрел и другие предметы: стул и низкий стол у окна, жестяной умывальник, примитивно сложенный камин, маленький угловой шкаф, кухонную стойку, на которой стояло несколько пустых бутылок, старый скореженный кофейник и большой стакан. Здесь было все, в чем я нуждался. На гвоздике у дверей висел свитер с типичным норвежским рисунком и старого покроя плащ. Над деревянной койкой, где лежал матрац, красовалась цветная фотография, изображающая остров где-то на юге, очевидно, вырванная из календаря, а рядом на стержне болталась яркого цвета вязаная повязка, которую я признал как повязку для волос. Пока я разглядывал и раздумывал, дядя Кристен схватил вдруг своей большой рукой повязку и сунул ее в карман. Проделал так молниеносно, точно повязки вообще и не было.
— Линна завтра зайдет и приберет, — сказал он невозмутимо, словно ничего не произошло.
— У меня есть спальный мешок, — промямлил я. — Хотя взял его на всякий случай, если поедем на рыбалку и заночуем или если придется лежать и загорать.
— Пойми, спать в кровати с постельным бельем лучше, — сказал дядя Кристен. На этом наш разговор закончился.
Я сел на койку. Почувствовал, что смертельно устал. А дядя Кристен продолжал критически осматривать комнату. Потом этак бодро заявил:
— Ну, Петер, видишь, здесь ты свободен и независим. Устраивай тайные свидания, сколько хочешь. Ха, ха…
Он явно хотел перейти в разговоре со мной на непринужденный приятельский тон. Стоял, засунув руку в карман, прятал от меня эту странную повязку, хотел добиться моего доверия, быть моим другом, быть со мной на короткой ноге, делая двусмысленные намеки. Почему? Почувствовал себя неожиданно в потемках молодым, мальчишкой? Странно! Смешно и нестерпимо, когда взрослые пытаются молодиться, подлаживаться под молодых. Для чего ему моя дружба? До того стало неловко, неприятно, стыдливо унизительно от необъяснимого поведения дяди Кристена… я не нашелся что ответить, пробормотал только:
— Да, да…
И он понял, что обидел меня. Сказал, как бы оправдываясь:
— Приходи к нам, перебирайся в любое время, если вдруг станет скучно и одиноко.
— Нет, я останусь здесь, — поспешил я его заверить, чтобы не допустить новых идей и предложений. — Здесь то что надо!
— Ну, тогда я пошел, — сказал он, открыл дверь и вышел. — Доброй ночи, завтра увидимся.
— Спокойной ночи, — пожелал я ему.
Но он почему-то медлил, стоял с ведром в руке, явно торопясь уйти, но одновременно как бы желая что-то сказать:
— Петер, Линна сказала тебе что-нибудь о… о Марии?
Я насторожился:
— Нет, ничего особенного. Она сказала, что Мария чувствовала себя немного не в себе, и что вы искали ее, вместе с другими осмотрели всю местность. Ничего.
— Хорошо. — Он был доволен моим ответом. — Понимаешь, Петер, об этом несчастье много болтают в деревне, а Линна принимает любую болтовню близко к сердцу, вот почему спросил.
Потом он еще раз пожелал мне доброй ночи и ушел. Дверь оставил приоткрытой. На свет слетались ночные бабочки, кружили вокруг лампы. В дверной просвет я видел его широкую спину, видел, как он удалялся по тропинке, потом видел только неясные движения, перешедшие в неясные тени: мой дядя превратился в лесного Духа, поспешающего на тайную встречу с сильфидой, молодой женщиной, одиноко проживающей в доме на холме… Это она позаботилась о нем, наколдовала. Придала его голосу бодрость, шагам пружинистость и быстроту, движениям свободу и молодость…
Загипнотизированные светом, ночные бабочки бездумно вились вокруг лампочки и падали на стол полумертвыми с обожженными крыльями. Я закрыл дверь. Почувствовал, что страшно устал. Хотел одного: скорее лечь, отдаться во власть тьмы и причуд сна, в сумятицу сновидений. Я разложил на койке спальный мешок, разделся, задул лампочку и вполз в холодный нейлоновый кокон. Думал онанировать, заключить со всеми мир, расквитаться с глупыми подозрениями к тем, кого уважал, кто любил меня: к тете Линне и дяде Кристену, к маме и папе в городе; покончить с бесконечными загадками и фантазиями, которые нередко являлись выражением моей сверхчувственной натуры. Размышляя, заснул, но последнюю, мелькнувшую искоркой мысль бодрствующего сознания запомнил: хорошо бы завтра встретить всех прежними, какими они были раньше, а недоверие возместить доверием, искренностью.
3.
— Петер!
— …
— Петер!
Кто-то выкрикивал мое имя.
Я проснулся, вернее, чувствовал себя проснувшимся, потому что мог определить, что было еще очень рано. Я открыл глаза и увидел, что утренний рассвет был окрашен в нежные, зимне-розовые тона, что обрывки пыльной паутины свисали с бревен. В избушке сильно пахло смолой.
— Петер!
Кричали издалека, возможно со двора; не очень громко, но достаточно сильно, чтобы нарушить окружающую тишину и вырвать меня из пленения сна: я спал чутко и часто просыпался этой первой ночью, но… непонятно все равно:
— Петер!
Несколько громче, несколько нетерпеливей, но по голосу я еще не мог определить, кто бы это ни свет, ни заря звал меня в первое утро моего пребывания в собственном доме, в самом начале самостоятельной жизни… Я разорвал последние паутинки сна, спрыгнул с койки, оделся и выбежал.
У калитки стоял Йо. Йо Бергсхаген, сосед, товарищ по играм прошлых каникул, друг летних дней, проведенных в Фагерлюнде. Он был на два года моложе меня, и в последний раз моего пребывания здесь мы были с ним одинакового роста. Но теперь я перерос его, сразу было видно даже на приличном расстоянии. Он стоял ко мне спиной, держал руки в карманах и пристально смотрел на наш дом, переминался с ноги на ногу, явно собираясь еще раз кричать.
— Хей, Йо! — сказал я.
Он не ожидал моего появления со стороны леса. Значит, на данный момент преимущество было на моей стороне. Между нами существовало нечто вроде дружеского соперничества. Он был сильнее меня физически, его половой член после проведенных измерений оказался на четырнадцать миллиметров длиннее моего; но я был старше и жил в городе, где можно было каждый вечер ходить в кино, по желанию два-три раза. Так что, пусть не намного, но перевес все же был на моей стороне.
— Хей, — сказал я еще раз, подойдя ближе.
Он обернулся, вздрогнул от удивления или от смущения, посмотрел на меня металлически-голубыми глазами и улыбнулся, почти, почти провоцирующе:
— Привет.
Я теперь на добрую половину головы был выше его. И это не было воспринято доброжелательно. У него были коротко стриженые, соломенного цвета волосы, ниспадавшие детским чубчиком на лоб, и веснушки, словно отметинки карандашом, покрывали короткий и широкий нос. Он нисколько не вырос, ни капельки не изменился, хотя весной состоялась его конфирмация. Может быть, раздался слегка вширь, но тем самым еще больше выделялась его округлость, подчеркивалось то детское, с чем он не мог расстаться. Когда он улыбался, видны были зубы, мелкие и желтые. Руки были неуклюжие и бесстрашные, украшенные ссадинами, ранками, порезами, царапинами всевозможной формы и вида, руки, напоминавшие о моих поражениях в драках или в других способах помериться силой, руки, пугавшие меня своей беспощадностью: вот они мучают до смерти полевых мышей, бросают камни в гнезда дроздов, накалывают на иголки божьих коровок. В таких делах я всегда пасовал. Но что касалось игр в индейцев, тогда я был незаменим. Я мог незаметно перебираться с одного ствола дерева на другой, я мог лежать совершенно недвижимо в высокой траве минуту, мучительную минуту, пока он ходил вокруг и искал; я превосходил изобретательностью его энергичную, но далеко не безупречную натуру.
Йо был моим другом по летним каникулам. Наша дружба носила особый характер: была неровной, переменчивой, как шторм и штиль, более интенсивной, более усложненной в сравнении с ровными апатичными отношениями в школе — результат окружающей скуки и томительного однообразия. Без страха и сомнения мы поверяли друг другу немыслимые вещи, взаимно, без стеснения лгали, крутились и изворачивались, преувеличивали, пытались изо всех сил произвести положительное впечатление, доискивались до всего мистического, до всего драматического, ссорились, дрались, если утверждения выходили за рамки дозволенного, и каждый должен был защищать свою придуманную версию от скепсиса товарища, от нескромных предположений. Но недоразумения никогда не были длительными, ведь это были летние каникулы: солнце и трава до пояса, амбар, заполненный таинственными тенями и прохладой, тьма дома, скрывавшая забытые всеми укромные уголки, казавшиеся настолько загадочными, что вызывали самые неправдоподобные ассоциации или подталкивали на свершение отчаянных поступков, да, возможно, не совсем благородных; но свет, проникающий в щели старого, выжженного солнцем дерева, спасал от недостойных замыслов, уберегал от всякого рода непристойностей. Здесь состоялась решающая проба силами, здесь наше мужское начало мерилось дюймовой линейкой дяди Кристена. Я, между прочим, подозревал, что Йо в тот раз сплутовал. Дело в том, что кожа у него была эластичней моей, поэтому он мог вытянуть свое скромное «великолепие» на значительную длину; потом он проводил свои измерения в полутьме, позади пустых ящиков для зерна, прежде чем возвестить, что его был все восемь запятая четыре сантиметра.
Я уважал Йо. Он жевал табак, если удавалось украсть у отца, он ел крапиву, он никогда не чистил зубы. Он был активным и на свой лад очень изобретательным. Это он придумал скрепить нашу дружбу кровью. Вычитал в одной книге, сделал соответствующие выводы и, не спрашивая моего согласия, нашел гнездо дрозда с птенцами, четырьмя птенцами, по два на каждого. Определил: мы должны умертвить их у Белого камня. Белый камень был высотой с человеческий рост, действительно чисто белого цвета, и, как сказал дядя Кристен, его в ледниковый период притащил с собой лед и оставил на лугу. С давних времен он служил ориентиром для мореплавателей и жителей гор. Теперь он был моим и Йо тотемом. С одной стороны камень был гладкий и ровный, именно здесь должно было совершиться жертвоприношение. Они весили почти ничего эти теплые пушинки. Бросали их с определенного расстояния: сначала он, потом я, потом он, потом снова я. Цель попадания — одно и то же место на камне, на нем позже чертили кровью первые буквы наших имен. Несчастные создания метались в воздухе, попадали на камень, подпрыгивали, словно невесомые, позади зарослей мха. Если жизнь еще теплилась в них, церемония повторялась. Потом две буквы Й и П торжественно были выведены на камне на вечные времена. Вероятно, они существуют и поныне, а мне и поныне совестно и больно при воспоминании о разрушенном гнезде дрозда… растерзанный комок из перьев и пуха, раскрытый желтый клюв и пленка, белая и почти прозрачная там, где черный, блестящий, боязливый глаз моргнул в последний раз… Давно, давно это было. Что есть зло, а что добро? Что правильно, а что неправильно? Я плохо разбирался в сложных понятиях мира взрослых людей.
— Прослышал, ты приехал, — сказал он.
Дрозды резвились и пели в кустах и на деревьях. Раннее утро… роса дождиком падает с нижних ветвей, а скопившаяся между стволами прохлада будто выносит ночь навстречу солнечному свету. Я дрожал от холода. Сон еще не отпускал.
— Да, приехал вчера, — ответил я как можно громче. — Поздно вечером. Живу в избушке, — добавил я, чтобы объяснить свое появление с неожиданной для Йо стороны.
Он достал одну руку из кармана, стоял передо мной такой, как всегда: соломенные волосы на пробор и веснушки (сам я втайне стал зачесывать волосы с помощью воды назад); летняя в клеточку рубашка, короткие до колен брюки и резиновые сапоги, мокрые от холодной росы. Я чувствовал свое превосходство. И не потому что перерос его, но главным образом из-за его голых коленок.
— Ты в избушке? Один?
Он в упор смотрел на меня, пробовал улыбнуться, но смутился. Светло-голубые глаза под светлыми бровями сверкали особым блеском, что означало вызов, призыв к единоборству.
— Ты живешь совсем один?
— Да, а что?
— Все лето?
Ему это нравилось. Он явно был доволен, немного также завидовал. Это слышалось по его голосу.
— Конечно. Сколько сам захочу.
— О, дьявол! — воскликнул он.
Наивысшая похвала в устах Йо.
Мы постояли еще немного молча: он по-прежнему держал правую руку в кармане, а я не мог оторвать взгляда от его голых коленок и своих модных кроссовок, брюк цвета хаки, на которых наискосок отпечаталась складка от чемодана. Я был уверен, что после конфирмации все должны были носить длинные брюки, эту мысль внушил мне отец. Неловко было видеть своего товарища по лету одетым смехотворно по-ребячьи.
— Готовишься к гимназии?
Ну вот совсем другое дело. Сам он все еще ходил в восьмилетку.
— Да, перешел во второй класс.
— Много, конечно, неплохих девчонок?
— Да…
Я должен был немного приврать, потому что в действительности девчонки в классе были одно разочарование. Их было немного, всего шесть или семь, и совсем некрасивые, во всяком случае, не в моем вкусе. Девочки в старших классах не шли в расчет, они выглядели взрослыми и больше отпугивали, нежели привлекали.
Йо хитро улыбался. Значит, у него было кое-что на уме. Готовил сюрприз? Хотел скрыть свое поражение? Хотел одолеть меня?
— Видел «Римлянок»?
Я почти забыл, что он был заядлым киношником, что позапрошлым летом я часами терпеливо рассказывал ему о виденных за год фильмах. Но фильма с таким названием не мог сейчас припомнить.
— Фильм, понятно, для взрослых!
Оказалось, что фильм показывали по случаю открытия нового Дома культуры. Каждую среду, субботу и воскресенье, в большом зале.
— Такие куколки, пальчики оближешь! Не описать, скажу тебе честно!
Он захихикал, словно предвидел, что затронул одну из моих слабых сторон. Хотя откуда ему знать? Позапрошлым летом он рассказал мне, что подглядывал за своей старшей сестрой Гердой, когда она купалась, подробно описал увиденное и предложил, как только представится случай, понаблюдать вместе. Он чувствовал себя тогда победителем. Конечно, я тоже дрался, как и он, или должен был драться, потому что трусость считалась самым большим, самым непоправимым грехом, но равняться с ним в его каверзах не мог. Однако идея была его и сестра была его; единственное, что ужасно терзало, когда он намекнул, будто Герда в меня влюблена. Потрясающая новость! Неужели? Возможно ли?! Она мне не нравилась, я едва ли перебросился с ней словечком; заметил, правда, что она иногда посматривала на меня и, по-видимому, неспроста. Вот отчего в общем-то безобидное предложение Йо оказалась для меня мучительным.
Я лежал в засаде позади бани. Он удалил задвижку перед отверстием, так чтобы можно было хорошо видеть. Я согласился участвовать в этом неприличии, хотя не понимал, как можно поступать так бесцеремонно по отношению к родным людям. Но именно это подтверждало его первенство. Он подкрался первым, затем махнул мне рукой, но я не сдвинулся с места; я продолжал лежать, плотно зажмурив глаза, судорожно сжавшись в комок, потому что не желал любоваться на сестру Йо через щелку, на эту толстую, веснушчатую, некрасивую и неприветливую девчонку, какой она мне представлялась… В то же время я хорошо понимал, что такая возможность познакомиться поближе с… представляется не каждый день. От нерешительности кружилась голова.
— Она стоит сейчас спиной! — Шепот Йо показался мне громоподобным. Он подошел ко мне. — Она скоро повернется! Куда ты девался?
Я не знал, что ответить, прохрипел лишь:
— Ш-ш! Ложись! Я слышу что-то!
Мое нервозное состояние оправдало эту невинную ложь. Он послушался, и почти сразу мы услышали, как открылась входная дверь, и во дворе зазвучали голоса. Я был спасен.
— Дьявол! — прошептал Йо. — Упустили такой момент!
Но рассказ Йо о фильме был только началом. Свой основной козырь, свой шанс на успех он прятал в кармане брюк. Вид торжествующий, вот-вот лопнет от восторга, предвкушая победу. Я забеспокоился, но любопытство пересилило. Я знал о пристрастии Йо собирать самое зловещее и неприятное. Он мог прятать все что угодно: осколок зубного протеза, живую мышь, бусы из собственных выпавших молочных зубов.
Наконец, я осмелился спросить:
— Что у тебя в кармане?
Он посмотрел на меня и ухмыльнулся так, словно хотел тотчас же прыгнуть на меня, повалить на спину и показать, что он был сильнейшим (во всяком случае, в таком положении). Но в настоящий момент мои модные брюки и его голые колени явно затрудняли его действия.
— А вот отгадай!
— Ну, скажи!
Он вытащил руку из кармана, сжал ее в кулак и почти угрожающе протянул вперед:
— Презерватив! — Он возвестил об этом с необыкновенной серьезностью умирающего, но звонким детским голосом. — Новый!
Он разжал кулак, и я увидел нечто крошечное, светло-розового цвета, завернутое в хорошую бумагу пастельного цвета и запечатанную. Был ошеломлен, изумлен и даже испуган, потому что к стыду своему должен признаться, что видел такое вблизи впервые, хотел поэтому взять и рассмотреть, но рука моя повисла в воздухе, потому что он перехитрил меня и уже снова засунул в карман свой клад.
— Хочешь сказать, что ни разу не пользовался? — закричал он, наступая на меня и грубо толкая в грудь обеими руками. Я опрокинулся на спину, но успел ухватить его за рубашку и потащить за собой.
— Хочешь сказать, что не знаешь для какой цели?
Мы оба лежали в мокром вереске. У него было преимущество нападающего, и он не преминул им воспользоваться. Я защищался как одержимый. Голая ветка больно колола в затылок. Йо смеялся громко и пронзительно, как всегда, когда в прежние годы мерялись силами, и он видел, что побеждает.
— Или, может, любишь прямо, без покрытия?
Он был неуправляем, лежал и со страшной силой давил меня к земле, правда, иначе, нежели раньше, не с такой резвостью, веселостью и непосредственностью. Понимал, как и я, что время детских забав миновало? Что игры в индейцев, разорение птичьих гнезд наше прошлое? Что нынешнее лето будет другим, с другими интересами? Мы оба были неопытными подростками и вступали теперь в неведомые, незнакомые нам края, таинственные и опасные.
Хитроумно маневрируя, ему удалось сесть на меня верхом. Он сидел, больно упершись коленами мне в плечи, и хихикал. Я был беспомощен. Я стонал:
— Для чего это тебе, Йо? Ведь он большой, не подойдет тебе! Что, неправда?
— Молчи, чертяка!
Он ослабил хватку и вскочил. Я за ним. Он был тяжелее меня, медлительнее; у меня же были длинные ноги, но я быстро уставал и на длительную борьбу не хватало сил. Мы поднимались вверх по тропинке; топот его тяжелых резиновых сапог нервировал, отдавался звоном в ушах. В голове ломило, тело дрожало, и я понимал, что пришла пора сдаваться:
— Йо, подожди!
Он бежал еще десять-пятнадцать метров, потом остановился, повернулся и сплюнул:
— Мир?
Если я соглашусь на мир, значит, он выиграл в первом раунде. Но я смертельно устал. Все равно, безразлично:
— Да, мир.
— Правда? Клянешься всеми святыми?
— Клянусь всеми святыми.
Мы шли теперь рядом. Я потихоньку ругал себя, что не смог извлечь свою пользу в единоборстве, не смог с выгодой использовать свои преимущества. А они были у меня! Знал ведь, что он не придавал большого значения физическому превосходству; намного важнее для него было другое: школа, кинофильмы по несколько разу в день, возможность в любое время суток купить в киоске горячие сосиски, мороженое, шоколад и лакричные конфетки. Его хлебом не корми, но расскажи о городских новостях, хотя в городе он был всего один раз, много лет назад, когда в больнице ему удаляли аппендицит.
— Скучно здесь стало в Фагерлюнде без Марии.
Я остолбенел. Известие не понравилось, пришлось не по душе. Не понравилось, что была установлена связь между Марией и тем, что произошло между нами сейчас. Однако удобный случай, чтобы выведать побольше.
— Послушай, почему ты думаешь она убежала?
Я настороженно выжидал. Вполне возможно, он кое-что знал, а если знал, то рано или поздно об этом узнают все.
— Она была тяжелая, — сказал он безразлично, — такое случается нередко в районе.
Проклятый зазнайка-всезнайка. Такое сказать о Марии, о моей Марии! Гнусь! Я не мог поверить, не хотел. Насупился. Молчал, оскорбленный и возмущенный. Нечего было сказать. И он, разумеется, понимал, что снова одержал надо мной верх:
— Да, потому что знаешь, она ведь гуляла….
— Ну, держись теперь! Получишь сейчас по заслугам!
Я рассердился не на шутку. Хорошо знал его грязные фантазии, но это было уже чересчур.
— Ну что ты в самом деле, — сказал он вроде бы примирительно, но достаточно настойчиво. — Все знали об этом. Она со многими гуляла, я сам слышал, как они рассказывали! Он, этот Оге Бренден, несколько раз возил ее на мотоцикле в центр, и он был не единственный, это я уж точно тебе говорю! Соблазнительный пирожок был здесь у вас…
Тут мы оба не выдержали и рассмеялись. Но я все равно был шокирован. Не желал соглашаться с этими дурацкими замечаниями юнца:
— Трепло ты и сплетник!
— Я? Может ты сам хотел поиметь ее?
— Дурак!
— Думаешь, вру?
— Да.
Он понимал, что ему нечем больше крыть, но выходить из игры с пустыми руками он не привык. Не любил. Не хотел и не умел:
— А теперь еще одна появилась…
— Что?
Я думал о своем.
— Разве не знаешь, на даче Весселя живет городская? У нее ребенок. Грудной. Может, даже будет жить все лето.
— Что?
Я надеялся, он будет и дальше болтать. Он уж точно знал все или почти все о Катерине Станг.
— Стоит попробовать…
— Думаешь?
— Конечно, ребенок у нее ведь внебрачный!
Он посмотрел на меня взглядом, исполненным житейского опыта, хотел убедиться, понял ли я значение этой важной детали.
— С такими легко, понимаешь…
Я кивнул, позволил наполовину заманить себя на роль потенциального любовника. Мы шли рядом по узкой тропке, отводили ветки, когда они мешали идти, и отпускали их.
— Но она не очень красивая, — сказал Йо и сплюнул. — Очень худая и с такими длинными черными волосами…
Ага, значит, он влюблен. Влюблен, несмотря на свои тринадцать лет. Вероятно, потому что привык видеть только свою толстую рыжеволосую сестру Герд, к которой, как он любил подчеркивать, он питал антипатию.
— Ты говорил с ней?
— Да, а… Он колебался. Она несколько раз заходила к нам за молоком. И Герда иногда присматривает за ребенком… Но она некрасива, потаскуха. Жаль, конечно, что такая… Но ты все равно попробуй… она уж точно питает слабость к старшеклассникам, не сомневаюсь.
— Но если она некрасивая, тогда к чему все? — спросил я и тем самым спас и себя, и его от мучительных практических раздумий на совершенно незнакомую нам тему.
— Да, потаскушка, только и всего, — сказал он и сплюнул.
Мы подошли к тому месту, где тропинка раздваивалась. Налево она вела к усадьбе Бергсхагенов, направо — к даче Весселя. Мы недолго раздумывали:
— Послушай, пойдем ко мне, будем играть в амбаре, — сказал Йо как бы между прочим. Отец в лесу.
— Согласен.
Амбар у Бергсхагенов был просторнее нашего, но отец Йо строго-настрого запрещал нам играть там.
Мы свернули налево. И вздохнули как бы с облегчением, оказавшись на этой давней, не раз и не два хоженой дорожке, ведущей в Бергсхаген. Было приятно и легко спускаться вниз по косогору. Нам было хорошо, нам было вольно, казалось, что удалось избежать чего-то недостойного, опасного для жизни. А дача Весселя? Какое нам дело?!
— У меня два журнальчика, — сказал Йо внезапно. — Он имел в виду эротические журналы, «брошюрки с моделями», которые покупал у старших товарищей, когда они их прочитывали. Хочешь один, если ты не все видел, понимаешь?
Я, разумеется, рассказывал ему, что газетные киоски в городе были заполнены самыми заманчивыми порнокартинками. Но отчего вдруг такая щедрость? Не похоже на Йо — дарить и не просить ничего взамен. Да, правда, он однажды сказал, что готов умереть за наше кровное братство, но это было другое. Я тоже сказал так однажды.
Холодная утренняя дымка рассеялась, и солнце начало хорошо припекать даже между деревьями. Ноги сами находили дорогу на знакомой тропинке, заполненной корнями, неровностями, кочками, ноги, которые еще вчера вечером неуверенно ступали здесь, привыкшие к асфальту, ровным улицам, симметрии тротуаров.
— Придешь на праздник святого Улава? — спросил неожиданно Йо и внимательно посмотрел на меня.
— Возможно. Скорее всего приду, — сказал я и медлил лишь оттого, что припомнил вчерашние, странно обидные и непонятные комментарии дяди Кристена. — Да, приду, конечно.
Последние слова я произнес твердо. Желал проявить самостоятельность, хотел показать свою волю и еще… стремился, наконец, обрести лето, почувствовать его прелесть, как прежде, и отдыхать, как прежде, по-настоящему.
— Если поможешь мне, получишь два журнальчика, — сказал он.
Я понял, у него опять что-то на уме.
— Идет.
Тут я как бы снова взял над ним верх.
— Я… понимаешь, думал, может… Научи меня танцевать вальс?
— Танцевать вальс?
— Да, знаешь, так, от нечего делать. Он торопился увильнуть от расспросов. — У меня есть граммофон и пластинки…
— Научу, что ж… Могу.
— Спасибо.
Видно было, как ему сразу стало легче. Он толкнул меня в спину.
— А знаешь, как ее зовут?
— Кого?
— Ну эту потаскуху, которая живет на даче Весселя.
Я сделал вид, что не знаю.
— Катрине Станг. С… Ух, какая! Но тебе, уж точно, по нраву такие, с длинными волосами!
Он еще раз толкнул меня и побежал по тропинке, а я последовал за ним торжествуя: победил я, я!
4.
— Делай так, — начал я свой первый урок. — Сначала правую ногу вперед, потом левую дугой налево, потом приставь к ней правую. Стоять. Теперь левую ногу вперед и правую дугой направо и левую вплотную к ней. Стоять. Раз, два-три, раз, два-три. Плавно двигаться зигзагами, все время вперед.
— Хорошо, подожди, дай мне попробовать, — попросил Йо.
Мне не терпелось показать ему свое мастерство в танцевальном искусстве, а ему не терпелось проверить себя и преодолеть начальные трудности.
Мы танцевали в амбаре. Проигрыватель стоял в углу. Пластинка с вальсом, как положено, лежала на диске. Но главное научиться считать и правильно шагать: раз, два-три, раз, два-три. Я не церемонился с ним, отдавал громкие приказания, наслаждался своей властью. Он подражал мне, но делал слишком порывистые, слишком энергичные шаги, не понимая, что танец предполагает наличие двух партнеров, что это некая игра, требующая определенных правил, — взаимодействия музыки и танцующих, заученных натренированных движений, соблюдения такта и ритма. И еще кое-чего, что я сам однажды познал. Случилось так, что в позапрошлом году на выпускном вечере, когда менялись парами, мне пришлось танцевать с незнакомой девочкой. Она неожиданно возникла предо мной, мы танцевали танго, и я чувствовал, как ее бедра касались моих. Она держала мою руку твердо и уверенно. И на мгновение показалось, будто мы слились с ней в одно целое и вместе с дивной музыкой понеслись в неведомые дали. У нее были красные щеки и влажные губы, и она была одного роста со мной. После танца, в толкучке за освежающими напитками я потерял ее из вида, сначала испугался, а потом даже обрадовался — не знал, о чем в таких случаях полагается говорить. Однако ночью, лежа в постели, не мог заснуть: думал, мучительно размышлял, чувствовал жжение и кружение в теле, точно такое, как во время танца, и слышал снова и снова, будто наяву, музыкальную мелодию танго. На следующий год я под благовидным предлогом отказался продолжить занятия в школе танца у фру Ванген. Не хотел повторения.
Мне было тогда тринадцать лет, столько, сколько сегодня моему нетерпеливому ученику. Не так давно. Однако все равно — почти вечность.
— Ты двигаешься, словно плугом пашешь! — закричал я ему. — Что скажут девчонки, когда ты так топчешься?
— Наплевать мне на них, — возразил он решительно.
Йо не любил критики, особенно с моей стороны. Но сейчас он явно понимал, что в проигрыше, что у него нет данных претендовать на высшее. С неудовольствием, но он должен был признать свои ограниченные возможности. В танце, как и во всем другом: либо ты умеешь, либо не умеешь. Он не умел.
Сквозь высокие потайные оконца и сквозь щелки меж бревнами в амбар просачивался слабый свет, не вытеснявший, однако, воцарившегося здесь полумрака, создающего атмосферу таинственности и, как казалось, даже защищающего нас. Вот только непонятно было — от кого или от чего? Мы перешли к следующей стадии обучения: снова поставили пластинку, теперь танцуем вместе. Заскрипели и захрипели первые аккорды «Голубого Дуная», мы приняли исходную позу. Но дальше дело не пошло: не могли найти нужного такта; я никогда раньше не танцевал «девочкой», был намного выше его; он же растерялся, не смел войти в роль ведущего, мешали большие резиновые сапоги. Смех, да и только! «Голубой Дунай» продолжал призывно хрипеть. Наконец, преодолевая смущение, я схватил правой рукой его левую, он уверенно обнял меня за талию, и мы двинулись, начали кружиться с ожесточением, почти враждебно, как боевые петухи, отсчитывая такт сквозь крепко стиснутые зубы.
Он был все же неплохим учеником, смышленым и прилежным, старательным еще и потому, что стремился поскорее отобрать у меня пальму первенства, сократить до минимума срок своего унизительного положения. Я спросил о причине его желания научиться танцевать, и он ответил очень уклончиво: думал, дескать, так легче привлечь к себе девчонок на танцплощадке. Однако я хорошо знал Йо и догадался: он мечтал о танцах на празднике святого Улава и, возможно, специально о фрекен Станг, которая жила на даче Весселя и которую он будто бы сверхпрезирал. Во всяком случае, мой опыт танцевальной школы теперь пригодился, хотя два года назад, если честно сказать, я оказался не на должной высоте, попросту осрамился.
«Голубой Дунай» под конец совсем захрипел.
— Ну что, теперь порядок?
Ему не терпелось поскорее закончить занятие, где ему была отведена недостойная, второстепенная роль.
— Конечно, нет. Нужно еще поучиться.
Ему от меня не отделаться.
— Еще?
— А ты как думал! Нужно научиться вальсировать.
— Дьявол! Злость сверкнула в узких щелках глаз. Неужто необходимо?
— Бог ты мой, ты же не можешь танцевать, будто идешь по борозде за плугом! Смотри!
Я показал ему: ты поворачиваешься на цыпочках вокруг, а не двигаешься вперед. Итак, правую ногу к левой. Потом левую отставить назад и снова прокрутиться на кончиках пальцев. Понятно?
— Да, но…
Этот этап учебного процесса занял у нас больше времени. Снова и снова, без жалости и снисхождения, мы ставили и ставили «Голубой Дунай». Шаркали по полу ногами, он в резиновых сапогах, я в кроссовках, считали, тяжело дыша, старались, как можно изящнее и точнее вальсировать, постепенно превращая танцевальные па в молчаливое единоборство.
Под конец нам надоело все, и упражнения прекратились сами по себе. Мы достигли нашей цели, почти: Йо научился танцевать нечто вроде вальса, хотя еще неловко, неграциозно; он все равно едва ли научится танцевать лучше. Его неказистое и неповоротливое круглое тело подростка было неэлегантным, непропорциональным и несоразмерным. Я же в отличие от него, особенно в последнее время проявлял интерес ко всему утонченному, неопределенному, эзотерическому. Часами просиживал и рассматривал, например, свои длинные пальцы, мысленно представляя, как играю на различных инструментах и добиваюсь виртуозности в музыке. Именно они, только они будили подобные представления и создавали иллюзию собственной привлекательности и даже, возможно, красоты. Я мечтал о совершенстве. Неотесанность и бесформенность тела Йо, его грубость и его бесшабашность, которыми раньше я так восхищался, вызывали теперь одну неприязнь. Я открыл для себя иной мир, мир красоты и новых эстетических ценностей, недоступных, как я считал, для моего друга.
Он закрыл проигрыватель, вытащил иголки, которые мы беспрестанно и осторожно меняли, боясь, что шум привлечет внимание других (особенно сестры). «Голубой Дунай» снова оказался в упаковке. Я влез на балку под крышей, сидел и наблюдал. Наверху было тепло. Чувствовалось, как припекает почти прямо над головой солнце. Пахло сухим деревом, мучной пылью, осевшей на сложенных в углу пучках соломы. Под карнизом усердно трудились ласточки. Я слышал жужжание осы, но не мог определить, откуда оно несется. Явно из местечка укромного и неприметного. Одно осиное гнездо мы все же случайно обнаружили позапрошлым летом, прямо под полом, и, естественно, захотели рассмотреть его вблизи. Тогда-то и искусала меня оса, рука распухла и страшно болела. Зато увиденное превзошло все ожидания, в строении гнезда ощущались — искусность, симметрия, продуманность. Мы восторгались и удивлялись, конечно, любовались… однако позже без жалости и сомнения умертвили порошком ДДТ его обитателей.
Насекомые в амбаре напомнили мне о прошлых летних месяцах. Вновь я почувствовал себя маленьким, невинным существом; стало легко, заурчало в животе… вспомнил, что не завтракал; общее состояние — словно в забытье, когда чувства неестественно, до предела обострены. Старался, но не мог отделаться от назойливых мыслей о происходящем в Фагерлюнде. Столько ошеломляющих неожиданностей! И притом непонятных. Вопросы, вопросы, одни вопросы, на которые не было ответа; неуместные и оскорбительные разглагольствования Йо о Марии, и почти как насмешка — наши танцы в амбаре… События последнего дня громоздились в голове, давили, вызывали раздражение, и, если бы я мог минут на пять остаться один, было бы достаточно двух-трех натренированных движений рукой, чтобы успокоиться, прекратить умничать, колебаться, устранить все подозрения и последние полудетские-полувзрослые искушения и слиться с воспоминаниями о незапятнанном прошлом, о чистых счастливых летних днях, проведенных в полутьме амбара.
Но появился Йо. Он карабкался по балке наискосок от меня и всем своим видом ничего доброго не предвещал. Это было ясно как божий день, одна улыбка чего стоила! Коварная, притворно товарищеская. А голубые глаза — буравящие, сверлящие.
— Пожалуйте, король вальса явился!
Я был настороже. Всем нутром чувствовал, что выдумал он нечто такое, что позволит ему взять реванш за оскорбительные для него танцевальные уроки.
— Не болтай!
Он подобрался ко мне и сел рядом. Его голые мальчишеские, почти по-детски беззащитные колени торчали острием возле моих длинных ног в брюках, но взгляд был полон самодовольства, когда он сказал:
— А ты не все знаешь!
— Что, не все?
— Не скажу, не могу вернее.
— Выкладывай…
— Нет.
— Перестань, выкладывай… Что я должен знать?
— Твой дядька…
Дядя Кристен. Что мог знать Йо о Кристене? Что знает чужой о таком мужчине, как он?
— Что такое?
— Я обещал никому не говорить, никому.
Он поймал меня, забил в угол и наслаждался этим.
— Я тоже никому не скажу. Клянусь всеми святыми. Давай, говори!
— Скажу, только обещай возвратить один журнал.
Вот, значит, какое вознаграждение за мои труды!
— Если надо, возьми два, только давай, говори!
Он хотел бы еще кое-что получить взамен, но не вытерпел, чтобы не рассказать новость:
— У него были дела с Марией.
Это было уж слишком. Он видел, что я рассердился не на шутку, поэтому поспешил добавить:
— Так люди говорят…
— Грязная болтовня!
Я настолько разгневался, что голос сорвался и перешел в шипение.
— Все говорят.
— Грязная болтовня! Кто это болтает зазря и обманывает народ?
— Обманывает, говоришь?
— Ты один из них!
— Ах, так?
— Да, ты!
— Может, хочешь узнать, от кого я все слышал?
— А мне все равно, кто разводит сплетни и кто им верит.
— Они стояли на крыльце и жались во время моей конфирмации. И мама, и Герда видели их. Вот!
— Они паршивые сплетницы!
— Это моя мама сплетница?
— А то нет!
— Ах, ты…
Он тоже теперь разозлился. Почти одновременно мы спрыгнули на пол, здесь было просторнее двигаться.
— Возьми свои слова о моем дяде назад!
— Никогда! Все знают, чем он занимается…
— Знают такие отвратительные сплетники, как твоя мать!
Он злобно посмотрел на меня:
— Возьми свои слова обратно!
— Она самая грязная баба из всех сплетниц!
Тут он двинулся на меня. Вероятно, от ярости у меня задрожали колени, но я встретил нападение с протянутой рукой. Неосознанно попал ему кулаком под глаз. Он протянул ногу и лягнул меня. Слезы мешались с обидой, но я решил не сдаваться. Дважды ударил его рукой по лицу и толкал что было силы до тех пор, пока он не упал и не покатился по пыльному полу. Последнее, что я видел, это открытая рана на его колене и темная струйка крови, медленно стекающая к сапогам. Я повернулся и побежал. Каялся, ведь не было особой причины, чтобы бить прямо в лицо. Из-за чего разгневался? Попусту. Бежал согнувшись, сжавшись; задыхался, ничего не видя перед собой, горькие слезы заливали лицо. Пересек двор, поднимался по косогору, всхлипывая, не разбирая дороги, ноги сами несли по знакомой тропинке. Что же получается? Ведь это я вчера вечером думал недоброе о дяде Кристене лишь потому, что он выглядел молодо и вел себя по-молодому. Значит, подозрения мои не были, не были напрасными? Не были выдумкой? Оказались реальными? Странное поведение дяди Кристена в избушке, перебранка между ним и тетей Линной, ведро с молоком, исчезновение Марии, о котором они не желали говорить; и теперь еще — дядя Кристен и Мария. Его сильная рука, которая вчера вечером незаметно сорвала с гвоздя повязку для волос… Все улики налицо. Поведение выдавало их. Что-то было не так в Фагерлюнде, как прежде… И Мария, моя Мария с толстой светлой косой имела отношения со многими, многими мужчинами… Нет, невыносимо. Какая нелепость!
Я почти остановился на бегу. Даже запахи леса, звуки, нежные полосы от солнечных лучей, проникающих сквозь ветви, давали пищу моему измученному воображению:
Мария… Моя Мария! Мечта мальчишеских лет, предмет тайных воздыханий, неосознанных и непроизвольных, предмет детской влюбленности, отмеченной робостью, смущением, пугливостью, равнодушием и большой ранимостью, которая, если ее вспугнуть, может привести к ненависти и — самопрезрению. Нет ничего страшнее, чем собственное падение. Но теперь мечта получила конкретное злостное воплощение: у Марии было много любовников и среди них — дядя Кристен; от этой мысли становилось горько и тошно, разум отказывался понять… Я свернул с тропинки, вошел под сень деревьев, где почувствовал себя еще несчастнее: вот расплата за неуемные фантазии, глупые идеи; я оказался соучастником драмы, оказался замешанным в темные планы взрослых и знал лишь один метод расквитаться с этим дурным непонятным миром.
Я расстегнул брюки, опустился на колени в мягкое зеленое покрытие под высокими соснами, зажмурил до боли глаза — настал час расплаты. Пусть мой скромный грех падет на траву и растения, потечет от листка к листку тяжелыми каплями, пока лесная почва не примет его.
5.
Вечером тетя Линна позвала нас в сад. Она накрыла круглый стол, поставила вафли, варенье и сметану. Стоял прекрасный теплый вечер. День был жаркий, даже слишком жаркий, хотя, как сказала тетя Линна, грешно было жаловаться, потому что весна была запоздалая и лето пришло позже обычного. Коровам дали корм, они теперь лениво расхаживали на лугу, позванивая весело колокольчиками. Скворец сидел на верхушке антенны, как на наблюдательной вышке, и распевал песни над своей территорией. Последние ласточки стрелой взмывали в поднебесную высь.
Мы сидели вокруг круглого стола, ели вафли, сметану, клубничное варенье и говорили о том же самом, что и за обедом, о том, о чем говорили вчера вечером, в день моего прибытия. Я думал о проблеме повторения: говорить одно и то же равносильно тому, что переливать воду из кувшина в чашку, из чашки в кружку, последнюю каплю воды выпиваешь, не испытывая жажды. Но зато таким образом создаются условия для развития темы, для исчерпывающего ее освещения. Даже правдивое можно медленно и постепенно изменить и преобразовать, поскольку то, что называют «действительным», относится к неустойчивым понятиям, зависит от повторений, от согласования в произношении, обеспечивающего совпадение в мыслях. Для нарушения же этой конструкции требуется совсем немного: один-единственный звук неодобрения или случайно высказанное сомнение. Я сидел и размышлял о многослойности понятия «правда».
— Ух какой ты большой вымахал! Никогда бы не подумала…
Мы сидели вокруг круглого стола, ели вафли, сметану, сладкое варенье из красных ягод и вели общий разговор. Приятно. Я прикрепил новый нож к поясу, сидел на белой садовой скамье, чувствовал ветки сирени на своем затылке, смотрел на ласточек, исчезающих темными точками в светлой синеве. Каждая чашка у каждого звенела о блюдечко, каждый опускал чайную ложку в свою чашку, и голоса звучали легко, живо, точно так, как они и должны звучать, такими я помнил их всегда — нечто вроде аккомпанемента к вафлям, сметане и земляничному варенью, которое я любил больше всего на свете.
— Да, ты, Петер, скоро меня догонишь. Подумать только, ведь тебе еще только пятнадцать лет, в школу ходишь…
В голосе дяди Кристена прозвучали грустные нотки. Они сидели вместе на другой скамейке. Муж и жена. Ничего особенного, никаких признаков несогласия. Она — умиротворенная, одетая в летнее платье, словно дремала, укрывшись в тени деревьев; он, энергично наклонившись ко мне — локти на столе, рубашка нараспашку и верхние пуговицы расстегнуты; явно хотел разговорить меня о школьных делах. Он выглядел сильным, решительным, деятельным; о ней же нельзя было сказать ничего определенного, ничего конкретного. Но пока никаких разногласий.
— Нож у тебя замечательный, — сказал он внезапно. — В городе купил?
— Отец подарил, — сказал я горделиво, вытаскивая нож из чехла и протягивая ему. Я был несмотря ни на что еще ребенком, мальчишкой, очень наивным, особенно в тот вечер. Он взял нож, взвесил в руке, смерил взглядом, провел одобрительно по острию:
— Хорош, хорош ножичек. Золинговская сталь! Не думал, что такие еще производят. Посмотри-ка, острый, как шило…
Он положил руку на стол и провел по ней кончиком ножа. Сделал легкий надрез почти до запястья, потом давил сильнее в рану, чтобы лезвие прошло под кожу, не очень глубоко и не очень опасно, но достаточно глубоко, чтобы кровь брызнула темной каплей.
Дядя Кристен засмеялся, но руку не убрал.
— Смотри, хочешь попробовать? Кровь?
Я отпрянул в страхе, чуть не упал в куст сирени. Не понимал, что у него на уме, чего он добивался, предлагая мне такое… Возмутился, что он пытался манипулировать мною, хотел, чтобы я прикоснулся губами к его руке. Высасывать кровь? Задрожал от омерзения. Фу! Но он продолжал смеяться, обнажая большие зубы… Чистый взгляд голубых глаз и черные курчавые волосы, ниспадавшие наискосок на лоб. Отец всегда зачесывал волосы назад. Отец выглядел намного старше, хотя разница в возрасте у них была небольшая, всего семь-восемь лет; отцовские руки были белыми и нежными, были покрыты редкими черными волосками, казавшимися искусственными. Меня покоробило, что дядя Кристен был игриво настроен, насмешлив и явно молодился.
— Не бойся, — сказал он улыбаясь. — Мы так делали, когда были мальчишками, чтобы стать братьями по крови, как мы это называли, смакуя друг у друга кровь. Вот так мы становились «братьями». Шутки ради, понимаешь…
Капля крови на руке блестела и гипнотизировала меня. Он хотел предложить мне братство. Мой собственный дядя, которого я знал, сколько помнил себя. Недостаточно ему, что мы родственники? Какая дополнительная близость ему нужна? Может, необычная, нетрадиционная? Или может интимность? Я насторожился: взрослый мужчина не делает такого предложения пятнадцатилетнему юнцу. Подозрительность, отличительная черта моего характера, возросла. Моя антипатия к притворству любого вида, ко всякому лицемерию со стороны взрослых была беспримерной.
— Хочешь?
Он не убирал руку, на которой пылала капелька крови. Выжидал? Меня охватили противоречивые чувства: отвращения, возбуждения, презрения и, как это не странно, — притяжения. Стало жарко. Обращение ко мне льстило, но поведение в целом, как мне казалось, унижало его и оправдывало мой высокомерный отказ. Непонятны были его притязания. Он, взрослый мужчина, с большими крепкими надежными руками и позволяет себе такое? Что ему нужно? Чего он добивается от взрослого ребенка, к тому же прыщавого (два-три больших новых прыща появились сегодня ночью, я тщательно их пересчитал) и неуверенного подростка? Да, я сознавал свои недостатки и был к ним непримирим! Но другие, другие не смеют говорить о них! Не смеют намекать! Не смеют вмешиваться в мой внутренний мир. Он неприкосновенен, индивидуален, он…
Вечер наступил незаметно и обволок нас загадочными зеленоватыми сумерками. Комары начали свои обычные танцы. Большие изящные комары, тоненькие, как ниточки, сплетенные в изысканное тело-узелок, слетались к столу, вернее к руке дяди Кристена с капелькой крови.
— Ну, подойди, Петер, — завлекал он. — В городе у вас не так. Мужское это дело, понимаешь.
Он продолжал смеяться. У него было отличное настроение. Белые зубы и белизна глазных яблок неестественно сверкали в потемках. А что я? Слабость охватила меня. Безволие. Неопределенность и нерешительность, подобно комарам на столе; теплота руки, запах крови, вероятность прикосновения к коже человека привлекали и притягивали их, но одновременно возможность быть пойманными и раздавленными пугала их. Я дрожал, но не от холода. Приятный вечерний мрак, выманивший комаров из их тайников в листве и в траве, побудивший их к активности, соблазнял также и меня, хотелось схватить его руку и выполнить его пожелание, унижавшее нас обоих. Но вмешалась тетя Линна и спасла меня:
— Перестань, Кристен. Ты же видишь, Петер не хочет.
Он все еще смеялся, но уже не так уверенно. Наконец, убрал со стола руку и чтобы как-то замять дело, схватил ловким движением нож, перебрал меж пальцами, подбросил высоко. И нож, проделав несколько дугообразных движений в воздухе, упал возле него в траву, глубоко врезавшись в землю.
— Женщины на то и женщины, что не любят крови, Петер. Слабый женский пол… Со временем и ты поймешь это.
Он хотел еще бо́льшего сближения со мной, хотел быть равным мне, быть моим товарищем:
— Не правда ли, Линна? — обратился он внезапно к тете Линне, которая неподвижно сидела в тени, не вступая в разговор. Помнишь, как ты чуть сознание не потеряла из-за меня, когда я в тот раз рубанул?
— Ах, Кристен, что вспоминать, — ответила она, смущенно улыбнувшись. — Что вспоминать, давно ведь было…
Паук полз по невидимой паутине и приземлился на рукаве его белой рубашки, потом стрелой промчался по руке вниз на скатерть, далее к краю стола и скрылся в потемках. Я знал эту историю о несчастье, случившемся с ним в лесу, когда он рубанул себе по ноге. Но никогда только не думал, что эта история имела значение для их интимных отношений. Почему-то стало неприятно.
Они придвинулись ближе друг к другу:
— Ты так ухаживала за мной тогда, Линна.
— Я думала, что ты истечешь кровью.
— Ты не отходила от меня ни на шаг…
— Ах, брось ты!
Он придвинулся к ней вплотную, обнял, погладил по бедру. Она — грузная, испуганная, будто недовольная, но не сопротивляющаяся. Глаза скрыты тенями деревьев. Густые темные волосы, поднятые и заколотые на затылке, делали ее старше. Раньше она ходила с распущенными волосами.
— Ты не совсем понимаешь, что сделала тогда для меня, ты…
Он разгорячился как школьник, крепко ее держал, гладил, как бы слегка поддразнивая, но не по-дружески, не насмешливо или не только насмешливо, вверх и вниз по неподвижному бедру, надежно укрытому под платьем. Я сидел как на иголках и не спускал с них глаз, регистрировал каждое малейшее движение, каждую деталь, но ничего не заметил. Странно было не то, что они сидели так, и, не стесняясь, открыто обменивались нежностями, а то, что он сидел и гладил ее с таким выражением, точно молодой парень на первом свидании; он смеялся, он улыбался, но как-то неловко, вымученно, наигранно, хотя выглядело так, будто именно это ему нравилось; казалось, он хотел мне хитро подмигнуть и что-то сказать. А быть может, вообще все это представление разыграл именно для меня? Хотел продемонстрировать нашу общность, которой он всеми силами добивался, хотел показаться неопытным, хотел тем самым подчеркнуть, что еще не стар и мог равнять себя со мной, с подростком. Но она не реагировала на его поползновения, сидела и отдыхала, рассматривала его поведение, словно это не ее касалось, позволяла ему продолжать удалое ухаживание, принимала его, улыбалась даже, участвовала в игре, но частично…
Она проявляла к нему материнское терпение. Она была старой, но она была и молодой, и этот флирт потому казался мне постыдным и нестерпимым, потому что не соответствовал их поведению, разговорам, всей теперешней жизни в Фагерлюнде. Его рука на ее бедре смотрелась неестественно и неприлично, точно также, как смотрелась бы и моя рука; он был такой сильный, такой крепкий, не по возрасту молодой, тогда как она сидела красивая, грузная, грустная, в согласии со своим возрастом, но и в противоречии с ним. Ничто не связывало их вместе. Когда он так ласкался, искал вроде бы примирения, положив руку на ее бедро, выглядело это непристойно, почти кощунственно.
Мария тоже была такой юной, такой светлой, такой порывистой. И вот она и дядя Кристен… если верить болтуну Йо. Но… они подходили, как это ни странно, друг другу. Мое болезненное воображение соединяло их вместе, потому что они действительно подходили, Мария и мой дядя. Оба были молоды, оба, и это их связывало. И женщина, что жила сейчас в домике Весселя. Катрине Станг, она тоже была молодая. Одна из причин, объясняющая бегство Марии.
Нет, нельзя, ужасно так думать! Я должен знать правду. Я должен спросить их, только они знали истину, они:
— Она оставила письмо?
Они смотрели на меня, словно не понимая, о чем я спрашиваю.
— Мария, я имею в виду. Если она исчезла… Обычно, принято оставлять письмо…
Тонкие комариные паутинки плелись, переплетались по своим загадочным сложным дорожкам, и мысли мои метались в беспорядочном кружении.
Я видел, как он убрал руку с ее бедра, и понял, что затронул недозволенное. Раскаялся, опять сказал лишнее. Не удержался. Но исправлять что-либо было поздно. Они сидели теперь, словно чужие люди.
Испарения летнего июньского вечера, поднимаясь с газонов и клумб, окутывали нас темным облаком. Мы превратились в тени, молчаливо восседающие вокруг садового белого стола и обуреваемые подозрениями. Какой-то комар танцевал, словно одержимый, образуя некий аккомпанемент моим постыдным представлениям: письмо означало самоубийство. Почему раньше я не додумался? Не догадался? Ведь никто не верил в несчастный случай. Хотя и не знали, что произошло на самом деле…
— Нет, письма не было, — сказал, наконец, дядя Кристен. — Мы искали, потом вместе с ленсманом[6].
— И хорошо, что не нашли, — едва слышно промолвила тетя Линна, — ужасно было бы сидеть здесь и знать, кто виновен…
— Ах, Линна, не говори так, — прервал ее дядя Кристен. — Пойми, никто не виновен. — Его голос звучал почти угрожающе.
Но она была старше, умнее его; она знала многое, она чувствовала многое. Она не ответила ему, вздохнула только. Господи!
Было уже поздно. Наш совместный ужин в саду подошел к концу.
— Пойдемте в дом, — сказал дядя Кристен и первым встал из-за стола.
Он собрал на поднос чашки и тарелки, сложил красиво складками скатерть. Все цвета перешли в темные и серые тона. Они стояли в нерешительности, словно чужие, разделенные тьмой и еще — подозрительностью, по сути делом моих рук. Нужно было на прощанье что-то сказать. Момент требовал этого.
— Тебе не скучно там одному в избушке, Петер? Помни, ты всегда можешь перебраться в дом.
Она беспокоилась обо мне, и я благословил ее. Я хотел человеческой близости, контакта с людьми, но одновременно страшился его.
— Нет, спасибо, — ответил я. — Мне там хорошо.
Дядя Кристен наклонился и поднял что-то с земли. Нож. Я забыл о нем.
— Красивый, очень красивый нож, Петер, — сказал он. — Дашь взаймы, если нужда возникнет?
— Да, — я поддался на уловку. — Когда угодно, только не сегодня, мне самому он утром понадобится.
— Да я и не думал сразу, — сказал он. — Может, послезавтра, а может, через неделю.
— Хорошо, — подтвердил я. — Когда хочешь. На следующей неделе.
Тонкая, едва заметная царапина на белой коже у запястья дяди Кристена напоминала о его стремлении к миролюбию, смирению и доверительности, которые я безоговорочно отклонил. Должен был отклонить.
6.
Я обязан был заключить мир с Йо. Мы были почти ровесниками, конечно, он не очень надежный товарищ, но добродушный, его легко одурачить, его склонность вредить всем назло, перечить, ни за что не склоняться перед авторитетами была неизменной. Я составил план: признаюсь, доверюсь ему, расскажу, что дядя Кристен вел себя странно, может, придумаю нечто специальное, дабы усыпить его бдительность, и выясню все до мелочей, все, что он знал — все слухи, все глупые намеки. Я обязан понять, почему мой дядя Кристен старался сблизиться со мной, почему пытался казаться молодым. Я должен найти подтверждение своей правоты.
Уже на следующий день, сразу после завтрака я пошел к Бергсхагенам, но Йо не было дома. Вместо него я встретил во дворе Герду. Вот уж кого меньше всего хотел бы видеть! Думал незаметно поскорее убраться, но не успел, пришлось поздороваться. Внешне она вроде бы не изменилась, но что-то в ней появилось волнующее и привлекательное. Волосы стали длиннее и ниспадали прямо до самых плеч, а две некрасивые старые перламутровые заколки скрепляли их на затылке, и нос торчал прямодушно, и веснушки четко обозначились на круглом лице.
Увидев меня, она зарделась:
— Хей. — Покраснела еще сильнее. — Слышала о твоем приезде.
— Да, позавчера приехал, — подтвердил я, лишь бы что-то сказать, и сам немного, возможно, покраснел, потому что вспомнил о купаниях Герды, о бесстыдной слежке ее брата, который шел на такую низость ради одной цели — превзойти меня, меня, у которого кинотеатр был под боком… мой козырь в нашем соперничестве, о котором я постоянно забывал.
— Йо сегодня с отцом в лесу.
— Да?
Я хотел идти, но не знал, как это сделать и какую назвать причину. А она стояла и так умоляюще смотрела, будто просила: я непременно должен остаться, хотя бы на минуточку. Но о чем говорить? Нет, в общем и целом пусть не надеется, не останусь, во всяком случае ради нее.
— Они придут домой не раньше…
— Ничего страшного.
На ней были джинсы и блузка в клеточку. Она была почти одного роста со мной и почти на три года старше. Вероятно, действительно была влюблена тогда, два года назад, если смотрела на меня?.. Правда, в то же время, согласно моим наблюдениям, она куксилась как-то непонятно, даже вроде бы враждебно. Я думал в ту пору, что это и есть настоящая влюбленность, и избегал по возможности с нею встреч. Но не забывал ее, Йо постоянно напоминал, донимал своей сестрой и пугал рассказами о том, как она выглядит во время купания… А рассказывать он умел красочно, не упуская ни одну деталь и выделяя пикантное.
— Как дела?
Я медлил, боялся выдать себя и свое настроение.
— Спасибо, хорошо.
Она улыбалась. Герда, о которой я знал все, стояла и улыбалась, спрятала руки в карманы джинс и улыбалась. Шея ее покрылась красными пятнами. А я мучительно переживал по поводу своего длинного носа, на котором недавно выскочили два прыщика.
— А… чем ты сейчас занимаешься?
— Я закончила школу домоводства.
— Ну и как?
— Неплохо…
Она вдруг хихикнула, прикрыла рукой рот и снова покраснела. «Отчего? Неладно со школой? И почему она, черт бы ее побрал, стоит и рассказывает мне о себе? По-прежнему, глупышка, влюблена?» — думал я и надеялся, что лужайка, на которой мы стояли, моментально разверзнется и поглотит меня. Однако, как всегда, разбирало любопытство. Кроме того, она не знала того, что знал я…
— Послушай, Петер…
Мой взгляд задержался на пуговицах блузки у шеи. Две верхние были расстегнуты и обнажали часть тела, не отмеченную веснушками. Спортивного покроя блузка плотно облегала грудь, и я вспомнил, как Йо с презрением описывал…
— Петер, ты знаешь, кто сейчас живет на даче Весселя?
— Нет, то есть знаю, слышал, что девушка…
— Это Катрине. — Она разгорячилась. — Там живет Катрине Станг. Я знакома с ней. Я рассказала ей, что ты приедешь…
— Вот оно что!
Снова неразбериха: мистическая Катрине Станг уже знает о моем существовании или почти знает, хотя я не видел ее, не знаком с ней, не имею представления о ней. Что же это такое? Что делать?
— Да, и еще она сказала, что знает одного человека, который знает тебя.
Одно страннее другого. Готов поклясться, что никогда не слышал о ней прежде. Потом почему именно Герда Бергсхаген стоит, улыбается, не спускает с меня глаз и говорит с таким воодушевлением о том, что я и Катрине Станг имеем, вероятно, общего знакомого, будто для нее это вопрос жизни или смерти.
— Но я не знаю ее, уверен…
— Но и она не утверждает, что знает тебя. Сказала только, что знает одного, который знает тебя…
Одно не лучше другого. В этой фразе было столько лукавости и намека, что я буквально оцепенел.
— Да, но…
— Ты должен навестить ее, — продолжала она скороговоркой, не дав мне договорить. — Ее щеки, шея, затылок пламенели. — Она сказала, что хотела бы с тобой познакомиться…
Теперь я понял. Это она, Герда Бергсхаген, приглашала меня. Значит, по-прежнему в меня влюблена?
— Какова она? Катрине?
— Она — восторг! — Меланхолические глаза Герды искрились. — Очень приветливая и такая добрая… Очень красивая! Восторг!
Да, влюблена в меня. Факт! Потому и твердит о моей встрече с этой фрекен Станг, которая «восторг». Так всегда бывает, когда влюблен. Любовь, понятно, сложная штука.
— Что ж, загляну, когда будет время…
Я чувствовал, как колени задрожали от гордости и — от смущения. Вот уж никогда не подумал бы, что найдется в мире человек, желающий добровольно общаться со мной. Но идти одному к даче Весселя? Ни за что! От одной мысли в дрожь бросило. Что мне там делать? Что я потерял там? К тому же, девушка, которая несомненно старше меня, у которой ребенок, и я… О чем говорить? Вспомнил Йо и его сальные намеки. Конечно, что с него взять! Глупый маленький мальчишка, заведомо знает, что никто его не пригласит, что он никому не нужен, вот и болтает вздор… ему терять нечего! Но со мной обстоит дело иначе: я почти взрослый мужчина, мои чувства, моя плоть, мои ощущения… они не дают мне покоя, уводят в мир опасный и незнакомый, но… желанный.
— Пойдешь? Завтра?
— Да. Нет, впрочем, да. Вероятно. Точно не скажу. Может, дяде Кристену нужно помочь…
Лучше всего не связывать себя обещаниями. Ничего не обещать. Ее взгляд, улыбка возвратили мне утраченную самонадеянность. Странно было стоять здесь перед девчонкой и знать, что она была в тебя влюблена.
— Пойду, когда будет время.
— Хорошо. Я скажу Катрин и передам привет от тебя?
— Как хочешь.
Я почувствовал вдруг необыкновенную радость, украдкой бросил взгляд на блузку, на округлые груди: значит, все-таки влюблена в меня! И вдруг, даже стыдно стало, что изменил мнение, внезапно подумав, что Герда, если рассматривать ее в целом, не так уж плоха, что она не толстая и не бесформенная; привлекательной не назовешь, нет, но чем-то она сейчас мне даже нравилась. Стоит вот передо мной и краснеет и мило улыбается… И что еще важнее: ее влюбленность придала мне силы, укрепила веру в себя. Итак, у меня была власть над людьми?! Совсем неплохо! Потом подкупало еще, что я сам нисколько не был в нее влюблен и, следовательно, не связан никакими обязательствами, свободный человек, что хочу, то и делаю, конечно, с пользой для себя.
И эта мистическая Катрин Станг, утверждавшая, что почти знает меня… Может, и вправду отправиться к ней, на дачу Весселя? Что тут плохого?
7.
После обеда я спрятался за большой сосной на косогоре и решил наблюдать за домом. Я хотел шпионить за ними, взять под контроль усадьбу, регистрировать буквально все, что там происходило. Я жаждал правды, разъяснения, выяснения, подтверждения своим домыслам. Что, что случилось в моем любимом Фагерлюнде?
Разгоревшееся любопытство приняло форму чувственного возбуждения. Я лег на бок и лениво перебирал в памяти события последних дней, анализировал возникшие подозрения, выискивал пищу для своих новых загадочных умозаключений. Предавался фантазиям.
Вокруг — безмолвие, ни души. Мертвое царство. Может, отдыхают после обеда? Было еще не поздно, вероятно, часа три, к тому же, очень жарко. Пыль на дороге улеглась плотной полосой, после того как проехал на мопеде почтальон. Он приезжал каждый день приблизительно в это время. Неожиданно пришло ощущение прохлады, такой свежей, такой пронзительной, точно ее принесло прямо с ледника. Было настолько тихо, что слышалось, как солнце палит кору сосны, под которой я спрятался. Полный покой. Ни ветерка, ни шелеста листьев; мох, камни, кустики черники, корни деревьев, трава, казалось, пребывали в дремоте. Такой представлялась мне вечность.
Я обратил внимание на муравья, торопливо ползущего по корню. Он переполз через камень и скрылся во мхе. А вот еще один и еще один; муравьи сновали вверх и вниз по тонкому корню; я заметил их дорожку, едва видимую под вереском. Казалось, обитатели леса внезапно пробудились от спячки и обратились к активной деятельности. И не только муравьи. Стаи мошкары без устали вились в вересковых зарослях, на кончике тоненькой травинки повисла крошечная гусеница, а паук с поразительной точностью протянул свои нити с одной сухой ветки на другую. Насекомые, куда ни оглянись насекомые — ползают, летают, вьются, копошатся. А ведь совсем недавно все здесь казалось недвижимым и неизменным. Теперь же они будто рушили лесные устои своими беспокойными беспрерывными действиями, напоминая мне собственные хаотические мысли о «правдивом» и о «действительном»: если веришь в «правдивое», найдешь без труда ему подтверждение; вон сколько их, примечательных насекомых, зримых невооруженным глазом… Но это видимость. Да, они существуют на самом деле, однако не пребывают в покое, нет, они роют ямки, сверлят дырки, переделывая тем самым структуру «правды». Видоизменения, варьирования, неприметные на первый взгляд, составляют, вероятно, суть. Никто и ничто не хранит изначальное состояние, и «правдивое» и «действительное» всегда и всюду меняют форму и способы выражения. Точно так происходит и с мыслями и с фантазиями моими. Они движутся, смятенно вихрятся вокруг понятия «правда», преобразовывая ее и вызывая сомнение.
Дверь тихонько приоткрылась. Обычно едва слышимый звук, но в царившей тишине он прозвучал выстрелом. Кто-то вышел из дома, кто-то показался на крыльце, фигура… Ну, наконец-то! Я жаждал стать участником драмы в Фагерлюнде и доискаться до истоков каждодневного замалчивания и недоговоренности.
Но появился не дядя Кристен, как я ожидал, а тетя Линна! Да, тетя Линна в своем обычном переднике, с заколотыми на затылке волосами целеустремленно шагала к зеленой лужайке, где находилась «комната Марии». Вот она остановилась и достала что-то из кармана передника. Ключ. Открыла замок, оглянулась по сторонам, а потом переступила порог и исчезла в полумраке. Дверь за ней неслышно захлопнулась.
Да, я ожидал дядю Кристена. Его я подозревал — активного, заигрывавшего со мной, сбившего меня с толку. Я наблюдал за ним за обедом, смотрел, как он орудовал ножом и вилкой. В его уверенных, не ведающих сомнения руках они превращались в послушные инструменты, которыми он пользовался в собственных целях: успел справиться с двумя тарелками горохового супа с мясом и беконом, а я, напротив, сидел поникший, обессиленный и бесцельно тыкал вилкой в твердый кусок свинины. Он ел демонстративно радостно, с большим аппетитом, будто хотел показать свою ненасытную жажду жизни, свой оптимизм, свою молодеческую удаль. Проглатывая порцию за порцией горохового супа, мясо и бекон, он как бы желал подкрепиться и еще более повысить свой жизненный потенциал. Его ненасытность отвратила меня от еды, нехорошо даже стало. Кроме того, запахи… чистые оконные стекла, запотевшие от пара, исходящего из большого котла с горячим супом… Его любимым блюдом. Есть не хотелось.
— Не забыть бы отнести ведро с молоком, — сказал он, стоя у печки и наливая в тарелку густой, желтого цвета гороховый суп, добавляя в него картофель из другого котла. Бусинки пота на носу, обнаженные руки, покрытые густыми волосами (разве сравнить с моими!), блеск голубых глаз из-под свисавших волос. Казалось, что одна только мысль о посещении дачи Весселя делала его бодрее и мужественнее, а я… Тщедушный тип с длинными руками и ногами, неуклюжими движениями, исповедывающий высокие идеалы, сидел и завидовал ему.
Однако первой все же появилась тетя Линна. Именно она торопливой походкой пересекла двор и вошла в «комнату Марии». Почему? Ее поведение противоречило моим предположениям. Поэтому придумал новую версию: она явно зашла по делам, по обычным женским делам; вероятно, нужно что-то постирать, отнести в чистку, проветрить помещение; поддерживать порядок необходимо, невзирая на самые трагические события. Я не мог себе представить, чтобы у тети Линны были иные неблаговидные намерения. Однако ситуация складывалась необычная, вопреки моим представлениям, и это рассердило меня не на шутку.
Но вот и он, долгожданный! Дядя Кристен, собственной персоной! Я вплотную прижался к земле, ощутил сквозь брюки влажность и сырость. Исследовательский пыл возгорелся: а что предпримет дядя Кристен?
Он шел к амбару, медленно, но уверенно, держа одну руку в кармане брюк; сразу припомнился первый вечер, когда он сдернул повязку с гвоздя на стене… Я вздрогнул от этой мысли. Он завернул за угол и неуклюже побежал по зарослям засохшей крапивы за курятником и остановился у скотного двора, где в избытке скопилось удобрение, черно-коричневое дерьмо, которое поздней зимой вывезут на поля. Что ему нужно здесь? Он остановился перед навозной кучей, расставил широко ноги, вынул правую руку из кармана и начал что-то неторопливо и спокойно делать, чего я не мог в силу своей позиции точно разглядеть, но догадаться было нетрудно… И снова стало тревожно, потому что ничего странного, подозрительного, заслуживающего внимания не произошло. Светлая, сильная струя полилась в навозную кучу, с моего наблюдательного пункта я видел пар, поднимающийся от смешения теплой мочи с темными экскрементами животных. Показалось вдруг, что даже здесь, в своем тайнике, чувствую запах навоза. Какой вывод следует из увиденного? Правильно, он стоял, провоцирующе расставив ноги, исполняя нужду — дозволенное действие, не подлежащее обсуждению.
Но он продолжать стоять, не меняя положения. В чем дело? Давно бы должен закончить! Стоял, по-прежнему расставив ноги, а правая рука двигалась и двигалась. Что бы это могло значить? Возник новый повод для размышлений: итак, он стоит, совершает рукой движения вперед… И, наконец, до меня дошло, прояснилось. Моя дядя Кристен стоял позади скотного двора и онанировал!
Я так увлекся сделанным открытием, что не заметил, как тетя Линна покинула «комнату Марии» и стояла теперь во дворе. Дверь была закрыта, она стояла не двигаясь, будто готовясь к чему-то, будто решая нечто очень важное для себя или будто ожидая больших неприятностей, а потом направилась к открытой двери в кухню: она бежала тяжело и неуклюже, на манер полной женщины, слегка расставив руки, почти не поднимая ног от земли и немного раскачиваясь, переваливаясь, медленно, будто вся ее энергия была израсходована на эти неустанные колебания-покачивания и ничего не оставалось для души. Невесомой пушинкой парила она над зеленой травой, весьма ритмично, будто плыла в тихом полуденном воздухе, летела медленно… молчаливое бегство… а передник крутился-перекручивался вокруг ее широких белых бедер. Возбуждена? Испугана? Смущена? Во всяком случае, не такая, всегдашняя: моя дорогая тетя Линна, которую я втихомолку боготворил и которой поклонялся в часы своего одиночества, была увидена мною в неосознанный ею момент, в мгновение вечности; оптический, конечно, обман, но хотелось сохранить ее в памяти именно такой, вроде бы в статике и вроде бы в движении… бегущей по зеленой траве в жаркое полуденное время; грузной, зрелой, отягощенной возрастом, в переднике, скрывающем ее женские прелести, безжалостно выставленной на показ тяжеловесностью фигуры и собственными решительными, но бесплодными усилиями достигнуть дверей кухни. И пока мое обожание, мое поклонение перед ней не исчезнут и пока моя неутомимая возбужденная активность не доведут мое любопытство до максимального предела, я должен сохранить в памяти ее образ — она бежит, бежит медленно в полуденном безмолвии, руки и ноги в ритмическом движении, вздымающийся над бедрами передник, полная, взрослая, зрелая, покорная, раскачивающаяся вперед-назад, колеблющаяся, двигающаяся, но как-то безуспешно, вопреки устремлениям достигнуть кухонной двери, ее спасения… Я старался удержать это видение, созданное моей фантазией, пока оно не исчезло, не превратилось в нечто застывшее, в натюрморт, или не подверглось трансформации: невесомое, парящее, скользящее существо в переднике, обвивающем движущееся тело, согласованность в движениях, свободное откровение женщины, танцующей между старыми постройками в усадьбе Фагерлюнд… Привлекательная женская фигура… Это была моя тетя Линна. Разве можно сравнить ее с ним? С ним, который стоял позади скотного двора расставив ноги и судорожно демонстрировал свое ребячество, вершил супружескую измену. Какие еще нужны доказательства? Его молодеческая энергия, неверность, обман — налицо. А что она? Означает ли ее поведение скрытое выплескивание женского страха? Я вздохнул с облегчением и с радостью — выражением моей глубокой любви и уважения к ней, когда она, наконец, достигла кухонной двери. А что дядя Кристен? Он тщательно вытер капли своей действа, свидетельство свободы, независимости, молодого лихачества, отсутствия ответственности и обязательств. А я? Я напрягся, сделал последние усилия и — вмиг расслабился. Все страдания каплями ушли в вереск, а с вереска пали на муравьев во мху.
Я слышал, как скрипнула кухонная дверь. Я слышал, как дядя Кристен топал по зарослям прошлогодней крапивы.
Я вытащил носовой платок и старательно вытер темные пятна на брюках. Ощущение счастья и все другие ощущения исчезли. Я получил подтверждение, мне стало легче.