МИРОТВОРЕЦ
15.
Из всех насекомых пауки самые, пожалуй, примечательные.
Я наблюдал за ними, в моей избушке их множество — не перечесть. Появляются они там, откуда меньше всего их ожидаешь, причем в любое время — рано утром или поздно ночью, и бегают невозмутимо и целеустремленно в определенных направлениях, к определенным местам, к своим таинственным, сугубо личностным жилищам. Следы их трудовой деятельности всюду: и на кухонной стойке, и на низком облупившемся подоконнике, и даже в переплете книги, которую я читал по вечерам. Каждое утро между прогнившим карнизом крыши и дверным косяком свисала новая изящная шелковистая сетка паутины.
В школе мы, конечно, читали о пауках, но многое забылось из того, что сейчас приобрело значение и смысл. Помню, по латыни они называются Araneae, по имени девушки Арахна, которую богиня Афина превратила в паука. Они широко распространены, в природе существует более двадцати тысяч видов. Есть пауки, которые пожирают друг друга, и есть пауки, которые живут «семьями» и «общинами». И нравы у них различные. Самка паука может носить на спине потомство, пока оно не вырастет и не станет вести самостоятельный образ жизни. Молодой паук, покидая жилье, заползает на самый верх и готовится к тому, что предстоит ему: поворачивается железами наружу, так чтобы ветер тянул из него нить паутины, которая становится настолько длинной, что, в конце концов, способна унести «хозяина» из родного «гнезда». При попутном ветре путешествие может быть длительным, составить несколько километров.
Молодой самец плетет свои собственные сети, убивает свою жертву ядом, пожирает ее и увеличивается в объеме настолько, что прежняя внешняя оболочка становится тесной, он вынужден ее менять. Совершается это в висячем положении: соединив и крепко зажав ножки под собой до тех пор, пока оболочка не лопнет на спине. Затем начинается трудоемкая работа по освобождению из нее. Для этого он должен произвести не менее шестисот рывков. Новая мягкая оболочка не спасает его от вероятной опасности, но он может пользоваться ею. Взрослый самец заканчивает прясть паутину и отправляется на поиски супруги. Находит ее и тогда происходит оплодотворение: он достает передними ножками капли своего семени и касается половых органов самки. Не совсем правда, что после спаривания самка всегда поедает самца.
Паук — удивительное насекомое, почти невесомое, скромное и трудолюбивое. Питается двумя-тремя мухами в месяц, а прядет новую паутину каждый день; с большой предосторожностью вытаскивает он заранее высчитанное количество тончайших радиусов и плетет по ним поперечные нити из уникального шелка. В ожидании добычи он замирает, висит недвижимо, рассматривая четырьмя парами глаз четыре стороны света. Его органы чувств — само совершенство, тонкие волоски на ножках регистрируют даже звуковые волны. В оконной раме висела в разорванной паутине пустая оболочка мухи, свидетельство его неутомимой смертоносной деятельности.
Да, признаюсь, мне доставляло большое удовольствие наблюдать за пауками. Они выползали из щелей и щелочек в старой деревянной избушке, не беспокоили меня и занимались своим делом. Очень сознательно. Очень искусно и успешно. Очень уверенно, не сомневаясь в поставленных задачах и достигая в конце концов намеченной цели в силу своего беспримерного упорства. Мне часто хотелось иметь паучьи качества, да, я хотел бы фактически быть пауком, а не стрекозой, хотя стрекозы — красивые, их расцветка и элегантность привлекает внимание, ими любуются. При виде пауков люди содрогаются и стараются раздавить их ногой, если смеют.
Возможно, поэтому.
16.
Вплоть до праздника святого Улава я не видел Катрине.
Не до нее было, после того как нашли Марию. В доме у нас все пошло иначе, не так как прежде, хотя внешне будто бы ничего не изменилось. Раньше мы тоже понимали, что ее нет в живых, но теперь это стало неопровержимым фактом, достоверным свидетельством, безжалостно уничтожившим сомнения и иллюзии.
Тетя Линна чуть не упала в обморок, когда узнала новость. Убежала к себе, закрылась в комнате, не желала никого видеть и ни с кем говорить. Вечером мы сидели в кухне за широким столом одни, я и дядя Кристен, лицом к лицу; особенно много не говорили, не хотели мучить себя лишними разговорами, ведь все было и так ясно. Боялись также оскорбить умершую, нарушить ее покой. После обеда заходил ленсман. Труп Марии доставили во двор на лошадях, а потом повезли в центр в скорую помощь. Слух о случившемся вмиг разошелся по округе. В усадьбу сбегались люди, пришли соседи, чтобы поговорить и понаблюдать. Я видел из окна кухни Йо и его отца, они стояли и, очевидно, обсуждали с другими необычное событие. Я не хотел быть снова соучастником или собеседником. Но дядя Кристен вышел и говорил с мужчинами, кивал утвердительно головой и жал руки, был любезен и почтителен к тем, кто распространял о нем истории.
Но вечером он почти не ел и почти не говорил, а когда я собрался идти к себе, он подошел к кухонной стойке и взял маленькое ведро с молоком.
— Пойдем вместе, нам по пути, — сказал он. — Я обязан принести молоко.
Из комнаты тети Линны не доносилось ни звука.
Труп отвезли на обследование. Было установлено, что Мария утонула и что она была в положении на четвертом месяце. Следов насилия, подтверждающих, что бедняжка стала жертвой преступления, не обнаружили. На утопленнице была ночная полотняная сорочка, поэтому заключили, что она сама искала свою судьбу. Хотя официально не было заявлено о самоубийстве. Я читал репортажи в местных газетах. Слышал разговоры взрослых.
Тетя Линна пролежала в постели два дня с высокой температурой. Но потом вдруг внезапно оправилась, и опять все пошло как бы привычным чередом. Только в доме стало необычайно тихо. Я понимал, что она ходила и размышляла о неопровержимом факте: Мария действительно оказалась беременной, и, значит, слухи подтвердились. И еще я понимал, что он тоже ходил и думал о том, что он — меченый.
— Что я тебе говорил? — шептал Йо. Он пришел ко мне в избушку с одним намерением, конечно, покопаться в грязи. — Разве он не был у нее? А ты все не верил, думал болтовня… Ну, а теперь? Да еще тяжелая, на четвертом месяце. Господи помилуй! Будут брать кровь на анализ. Важно, понимаешь, установить, кто отец. Доказательство. Не сомневаюсь, так и будет!
Йо сидел на моей койке и без зазрения совести возился с мошонкой, пытаясь вызвать эрекцию. Я ненавидел его, ненавидел его детский червеобразный член, не хотел заниматься вместе с ним онанизмом; придумал нечто, сказал, что нужно закончить то, что начал перед его приходом, и, в конце концов, прогнал его. Слишком взрослый я, чтобы играть с ним в такие глупые игры.
Три вечера подряд на неделе ведро с молоком для Катрине выставлялось на кухонную стойку, и я и дядя Кристен несли его по очереди до того места, где тропинка разветвлялась. Но на третий раз я не вытерпел, незаметно пошел вслед, крался за ним по пригоркам безмолвной тенью. Я хорошо знал дорожку, часто гулял здесь, но когда подошел к повороту, ведущему к ней и полоске света, льющейся из заколдованных окон, мужество и решительность покинули меня. А что было бы, если бы я неожиданно появился и наблюдал за их оргиями по раскрашиванию? Или того хуже: а что было бы, если бы меня пригласили участвовать в них?
Я продолжал свое тайное шествие за дядей Кристеном. Его светлая рубашка служила неплохим ориентиром в наступивших сумерках. Он шел спокойно, уверенно, не колеблясь и не таясь, а я за ним — крадучись, осторожно, не смея дышать, истерзанный ревностью, завистью, презрением к самому себе. Он постучал в дверь негромко, но по-хозяйски. Она открылась. Я спрятался неподалеку в канаве и смотрел во все глаза. Он вошел. Вот и все. Но мне было достаточно, достаточно для разыгравшегося больного воображения.
Я выжидал, решил пережить все, что полагается, но увидеть развязку, конец свидания (быть может, он сейчас только ради приличия ведет разговор?..), но после получаса (действительно так долго? У меня не было с собой часов) скорчившегося сиденья в канаве не выдержал, оставил свой тайник и медленно поплелся назад — усталый, разбитый, обливаясь слезами, мучимый разного рода видениями, беспомощный и ужасно возбужденный. Прийдя в избушку, утешил себя онанированием.
Похороны прошли тихо и неприметно. После медицинского обследования трупа гроб с Марией привезли к нам и оставили на ночь на сеновале. Согласно местному обычаю ворота и двери украсили сосновыми ветками. Приготовление поминального пива вывело тетю Линну из дремотного состояния, ее словно подменили, она словно освободилась от воздействия неких злых чар. Работала как заводная: мыла, скребла, терла, чистила; произвела генеральную уборку в главной усадьбе: теперь здесь все пахло, сверкало, блестело; навела порядок в других постройках. Не забыла и о моей избушке: вымыла пол, собрала разбросанные вещи, достала из-под кровати труп несчастной птички, усеянный крошечными белыми червячками. К счастью, она не обнаружила порнографический журнальчик, бесценный дар Йо, хотя постельное белье сменила. Она сновала по дому с тряпками и полотенцами, словно грусть и тоска, охватившие ее в первые дни, способствовали теперь притоку небывалой энергии.
После поминок пригласили на кофе самых близких соседей: это были Бергсхагены и Юхансены. Пришли также Йо и Герда. Йо было не узнать: волосы гладко зачесаны назад, свежевыглаженная рубашка в мелкую клеточку, вычищенные ботинки и гольфы, правда постоянно съезжавшие вниз. Герда высоко подняла волосы и уложила их пучком на затылке. После кофе сидели и говорили обо всем, только не о том, о чем думали. Потом разошлись по домам. Фру Бергсхаген насильно увела Йо домой. Шюр Бергсхаген дал что-то дяде Кристену, когда они вышли к амбару. Герда предложила свою помощь на кухне. Я был лишним. Посидел несколько минут на своем законном месте на кухонной скамье, наблюдая за двумя, молча моющими посуду. Потом в нетерпении выбежал во двор. Слышал, как мужчины разговаривали в амбаре. По-прежнему было очень жарко. Если так будет продолжаться, то нынешнее лето войдет в историю как необычное лето. И сухо очень. И для зерна плохо.
Я ждал, когда на крыльце появится Герда, подстерегал ее, боялся упустить момент, когда она закончит возню на кухне и отправится домой. Мне нужно было с ней поговорить. Странно, но она была единственная, кто в этот печальный день владела собой, хранила невозмутимое спокойствие, будто ничего не случилось. Когда пили кафе, она два раза взглянула на меня, но тотчас же опустила глаза, таинственно улыбнувшись; груди ее заманчиво возвышались под девичьим праздничным платьем. Так я сидел на крыльце и мужался в ожидании Герды.
Но когда она, наконец, появилась, я настолько растерялся, что вымолвил только «хей» и дальше не знал, о чем следует говорить в такой печальный день. Но потом все же нашел тему, слова, точно сами по себе, выскочили:
— Хочешь посмотреть, как я устроился в избушке?
— Да. Очень даже хочу!
Она ответила чересчур поспешно и с таким энтузиазмом, что я понял, она уже заранее, до встречи со мной обдумала план действий. Может, кухня была лишь предлогом, маневром, чтобы отвлечь внимание и привести этот план в исполнение?
Я шел впереди, а она неуверенно семенила за мной — выходные туфли на каблуках мешали идти свободно. Я не только нервничал, я был буквально парализован, но желание стать наконец-то полноценным мужчиной пересиливало все страхи и сомнения. Вот дядя Кристен молодился и получил то, что хотел. Хотя напрасно он ведет себя так, это же самообман. Не молод он в действительности. А что я? Почему бы мне не попробовать? После долгах размышлений и сопоставлений я понял, что требуется: нужен опыт, шрам и волосатое тело, нужен пенис как у дяди Кристена, пах, подобно грозовой туче; конечно, он согрешил с Марией, но несчастье говорило тоже в его пользу. Я намеревался сделать то же самое. С ощущением предопределенности и покорности судьбе вел я Герду по тропинке прямо к своей избушке.
— Ой, как у тебя хорошо здесь!
— Неплохо…
Я закрыл дверь и подошел к ней. Теперь мы нашли друг друга быстрее. Она сильно втягивала мои губы и стонала. Я не противился, тотчас капитулировал, старался дышать через нос и при удобном случае продвигался ближе к ее дивной груди, которая манила и притягивала. Мы пыхтели, мы сопели попеременно, будто соревновались, и наслаждались, предполагая, что пребываем в вечности.
Я решился еще на один шаг, попробовал проникнуть «внутрь», но это оказалось довольно сложным делом и, к сожалению, ничего не вышло — застежка на платье была сзади. Я ужасно рассердился и зажал ее крепко-накрепко, словно в наказание за неудобную модель одежды.
— Давай сядем, — прошептала она.
Я был не против, но едва мог сдвинуться с места, боялся нарушить очарование нашего сближения и выставить на обозрение мучительное начало эрекции.
Мы сидели бок о бок на кровати, пытались повторить, что уже было, но не сумели и упали навзничь, лежали хихикая в таком странном положении. Мы лежали! Сбылась давнишняя мечта! И быстрее, чем предсказывал это однажды мой однокашник. Сердце бешено галопировало от ужаса, от ожидания, от беспомощности: я знал, что дальше произойдет, хотя в кинофильмах, как правило, именно на этом месте действие заканчивалось. Я высвободил руку и протянул ее вниз: к ноге, к мягкому и теплому бедру, к таинственному месту повыше колена; она не противилась, только стала дышать чаще и напряженней, будто мое осторожное прикосновение заключало в себе нечто болезненное, нечто, чего она не могла вынести. Теперь пришла моя очередь втягивать ее губы, а рука продвинулась еще немного наверх. И снова никаких возражений. Рука продолжала движение — смелее, настойчивее, быть может, продвигалась слишком быстро и зашла слишком далеко («Делай это постепенно, — советовал мой однокашник, — ты должен обмануть их, так чтоб они как бы ничего не заметили»…), потому что она начала шевелиться и беспокойно двигаться:
— Не надо, Петер…
Я раскаивался, я знал, что зашел слишком далеко, ведь нельзя вот так сразу…
— Понимаешь, у меня менструация.
Менструация? Чтобы это могло быть такое?
— Менструация?
— Да, ты же знаешь, что это!
Да, разумеется, я знал, когда немного пришел в себя. Я был сражен, посрамлен… этакий грубый и отвратительный нахал.
— Извини. Я… я не знал…
— Но это пройдет через несколько дней.
Значит, она не сердилась. Она извиняла меня. Она говорила просто и без ужимок. Это я был потрясен и испуган, да, почти до истерики.
Я слегка ослабил объятие. Опустился на локти. Смотрел на ее честное лицо, снова осторожно положил руку на грудь; интересно, как быстро привыкаешь к интимности в таких вот делах!
— Ты сказала, что тебе нужна помощь, письмо написать…
Мы должны говорить теперь о другом, найти тему, интересную и увлекательную.
— Не актуально больше, понимаешь. Я сама справлюсь. Не так уж трудно. Кроме того, я порвала с ним.
— Порвала?
— Да, я порвала с парнем, которого встретила в прошлом году в гостинице. Он написал письмо, но мне безразлично. Я ответила ему и сообщила, что у меня есть друг.
— Друг?
Я знал, на что она намекала, и вспыхнул от гордости и восторга.
— Мой друг это ты, понимаешь? Она хихикнула и спрятала лицо в выемку на моей шее. Ты был всегда моим другом!
И, помолчав, добавила:
— Но мне пора домой.
Мы еще некоторое время целовались и катались туда сюда по узкой койке.
— Наверное, ужасно, что мы занимаемся такими делами как раз в этот день…
— Ужасно, конечно!
Я радовался, потрясенный и ошеломленный. Я ликовал, ликовал гордостью победителя. Ведь почти стал мужчиной!
Но вечером я опять превратился в статиста в драматической сцене между двумя людьми. Ведро с молоком стояло на кухонной стойке. Оно было вызовом, провокацией, причиной молчания и недомолвок в доме. Пока она, не вытерпев, спросила:
— Чего не идешь?
— Ты же знаешь, молоко для малышки… — В голосе его слышалось возмущение и усталость.
— Ты хотя бы подумал, что другие скажут, особенно в такой-то день, как сегодня. Мы же Марию… — На ее лице появился ужас, словно окна распахнулись, и уютная кухня наполнилась вдруг холодом небытия… — Марию, ведь, похоронили сегодня.
— Кто скажет? Бабы сплетницы в деревне?
— Нет, есть еще и другие… — прошептала она почти неслышно со слезами на глазах, однако быстро овладела собой.
Симптомы начинавшейся драмы были налицо. Но она взяла себя в руки:
— Ты! — закричала она вдруг, так что мы оба вздрогнули. — Ты думаешь, что недостаточно у нас несчастья?
Это было обвинение, открытое и гневное! Теперь разверзлась бездна, сейчас стены и крыша обрушатся и раздавят нас! Гибель неминуема! Но он отпарировал ей:
— Я думаю, что ты нисколько не лучше меня, в несчастьях нашего дома ты тоже виновна, — ответил он возмущенно и гневно посмотрел на нее. Она застонала и побрела к дверям.
В кухне остались я и он. Внешне нельзя было сказать, что он только что прогнал свою жену. Он умел владеть собой. Контроль, самое важное в мире качество. Вот и я держал себя под контролем, когда сжимал мягкие груди Герды и когда соблазнял ее. Да, я проявил редкое самообладание. От этой мысли стало приятно. Но что моя воздержанность по сравнению с тем, что произошло сейчас на кухне?
Наконец он посмотрел на меня:
— Петер, ну а ты веришь, что говорят обо мне. Или?.. Он хотел снова втянуть меня в свои дела, привлечь на свою сторону. Я отказался:
— Не знаю, ничего не знаю. Кто тогда?
У меня была привилегия незнания, у меня было право на незнание, право пятнадцатилетнего подростка. Возраст служил мне маскировкой моей невинности и детскости, моим якобы равнодушием к миру взрослых… Не видел, мол, не слышал, не интересовался…
— Не знаю, кто же тогда…
Он вдруг сник, сидел такой беспомощный, такой жалкий… и очень походил на отца. Однако, несмотря на очевидный отказ с моей стороны, я не смог долго противиться, под ногами — точно трясина, зыбкость в теле, неустойчивость в душе… Во мне росла симпатия к нему, симпатия к этому мужчине, волосатому, отмеченному шрамом, с пенисом и мошонкой как гроздь гнилых ягод, к мужчине, который бесстыдно использовал свое мужскую силу, чтобы ввести в заблуждение и соблазнить молодых девчонок, к мужчине, который обманывает свою жену и позорит свое супружество. Этот мужчина пробудил во мне симпатию!
— Прости, забудь, что я сказал. Он разговаривал как бы сам с собой, меланхолично смотрел на меня, на стол, где все еще стояло блюдо с бутербродами и стаканы с молоком с желтыми кругами сливок на поверхности.
— Обещай только, что не поверишь слухам. Безразлично каким. Ты же знаешь, как люди любят болтать и болтать. Не знают точно, но мешают все воедино. Не поверишь? Обещай мне, Петер?
— Обещаю, — заикаясь промолвил я. Сдался сразу, без боя.
А почему? Я почувствовал неподдельную горечь в его голосе, он очень, очень в этот момент походил на отца. Он просил меня поддержать его в трудную для него минуту. Он был моим дядей, добрым и симпатичным. Навозным жуком с честными руками и с комьями земли на сапогах, и я не хотел, не мог поверить, что он способен причинить кому-нибудь зло. Но в слухах было много правдивого: Мария была беременна, не исключено, что он отец ребенка, с тех пор как пошла молва, с тех пор как пришло анонимное письмо, и тетя Линна обвиняла его каждым своим жестом. И хотя Герда думала, что Мария сама отчасти виновата, но разве это что меняет?
И потом он и Катрине… Я не хотел верить, не смел. Веских доказательств ведь не было, одно лишь воображение, самовнушение, ответная реакция на его поведение. Но какие нужны доказательства? Наоборот, многое говорило, что именно я интересовал ее. Сегодня я получил подтверждение своей привлекательности, своей власти над женщинами. Разве она не доверилась мне? Не помахала мне рукой?
Я быстро встал из-за стола, сказав, что устал, хочу прогуляться. Он пожелал мне доброй ночи и остался сидеть в кухне. Небо было светлое, почти белое над верхушками деревьев.
Когда я уже подошел к избушке, услышал, как хлопнула входная дверь. Вечером каждый звук раздается громче обычного. Вот открыли и закрыли ворота. Признал его шаги на тропинке. Снова он находился в пути с ведром в руке: в сумерках навозные жуки летают медленно, тяжело и жужжа, что делает их видимыми для многочисленных врагов. Я сам как-то раздавил жука, раздавил палкой. Это случилось под вечер, мы играли в парке в лапту. Была моя очередь бросать, и тут выполз он, жук, большой и отливающий голубизной, видимый на дальнем расстоянии. Он летел прямо на меня, беспечно жужжа; я подстерег его и ударил палкой — раздался треск и брызнул белый сок и — прямо на меня. Пустая оболочка упала поодаль. Настоящий мастерский удар, демонстрация силы и меткости! Я остался доволен собой. Насекомые тогда для меня были лишь насекомыми. Не больше.
Я зажег лампу и лег на койку, попытался думать о другом, нежели о душевной тоске; постарался смеяться над самим собой, рассказать самому себе, каким воображалой и мечтателем я был, пользовался успехом у Катрине… попытался думать о веселом, о теле Герды, о ее груди, теплой и податливой, о бедрах, мягкости выше колена, да, я отважился зайти так далеко… волосяной покров, нет, невозможно воспроизвести все, однако, понятно, предстояло… («Но это пройдет через несколько дней»); она обещала мне…
Я поискал рукой под матрацем, хотел достать похабный журнальчик Йо, чтобы сравнить, увидеть свою несостоятельность, но рука натолкнулась на что-то другое, не журнал, нет, бумага. Это было письмо, написанное большими неровными буквами. Женский почерк. Я развернул его:
«Мой самый дорогой Кристен!..»
Письмо, адресованное дяде Кристену. И я понял: Оно! Письмо! Мистическое письмо, придуманное мною; письмо, которое они искали, письмо, которое, возможно, объясняло случившееся этой весной в Фагерлюнде. Наконец-то! Глазами пробегал от одной строчки к другой; был потрясен, взволнован, читая вырванные из контекста слова и предложения, но общий смысл их был понятен, теперь нетрудно было представить трагедию несчастной Марии, их отношения. Я читал при свете тусклой лампы:
«Мой самый дорогой Кристен. Знаю, не должна писать тебе, достаточно огорчений причинила тебе, как это… попала в ситуацию, которую не в силах вы… лучше будет, если я исчезну, не хочу больше обременять тебя… решилась я на это… знай, так будет лучше, не спрашивай, почему, я знаю… ты всегда был ко мне расположен, не сомневаюсь, ты взял бы ребенка к себе, как своего, я знаю, что ты хотел… но нельзя… будут одни неприятности другим… Так что прости меня… что болтают в деревне, я не могу поправить. Сделала это, сделала, потому что люблю тебя, ты знаешь… бесконечно, бесконечно люблю. Но теперь всему конец… ты не вини его… даже если ты не расположен к нему. Он был ко мне добр и ласков… чем народ говорит о нем… прощаюсь с тобой, дорогой Кристен. Не гневись. Так лучше. Навсегда твоя Мария».
Я не спал. Лежал с открытыми глазами и всматривался в ночные потемки за окном. Я видел, как стало темно и видел, как стало светло; медленно проявились какие-то контуры, как тени на грубошерстном сукне, видел новую прочесанную на машине шерсть между ними, и вертикальные стволы со светло-серой корой, видел ветки и листья, бледную полоску неба. Было тепло, я прислушивался. Лежал и прислушивался к звукам… ворота, дверь в доме. Прислушивался к лесным ночным звукам. Но ничего не услышал, я плакал.
Я плакал, думая о Марии, о любви, которая никогда не бывает взаимной, о надежде, которая никогда не исполняется, я плакал также, думая о нем, о моем ни в чем неповинном дяде Кристене, к которому все были несправедливы, но который однако же был виновен… показалось, что он прошел мимо избушки, закрыл калитку. Я не спал, ни на секунду не сомкнул глаз; лежал, прислушивался и плакал, и снова слушал и всматривался в темень, которая медленно превращалась в рваное сукно. Видел пепел, видел вьющийся дымок в трубе, видел привидения, отражение света. Я думал о своей власти теперь, когда нашел письмо, которое реабилитировало его. Но что мне делать? Заслуживал ли он реабилитации, после того как он вел себя так? Я думал о Катрине, о ее глазах, рте, голосе, кудрях… видел как наяву ее груди с темными кружочками и его, исполнявшего мужские обязанности в течение ночи (и сколько таких ночей у него было), исполнявшего вопреки всему. Я чувствовал себя его жертвой, будто его руки, его губы, его сладострастие осквернили мое тело и мои беззащитные юношеские порывы, мечтания о любви и взаимном доверии, о свободе! Нет, невыносимо! Я плакал. Он был преступником, палачом, жестоким злодеем. Я ненавидел его.
Я заснул лишь, когда дрозд начал издавать звонкие трели с верхушки сосны под моим окном, когда солнце раскинулось плотной завесой и отдыхало, набиралось сил, прежде чем ниспослать свои лучики вниз, в лес, и начать палить. Рассветало.
17.
Я увидел Катрине на празднике святого Улава. Она стояла в гурьбе взрослых парней, смеялась и танцевала то с одним, то с другим. Йо и я скромно стояли, прислонившись к низенькому забору, специально воздвигнутому вокруг деревянного настила для танцев, тоже специально сооруженного по случаю праздника на лужайке перед Домом культуры, и с любопытством рассматривали оркестр на возвышении — нечто вроде сцены, — танцующие пары, толпящуюся молодежь, разгуливающую и отдыхающую после очередного вальсирования публику.
Вечерело, однако было еще довольно светло. В воздухе чувствовалось дыхание угасающего зноя, отзвук жгучей дневной сухости, и терпкие запахи лета сливались с музыкой, с заученными движениями танцующих. Люди приходили и уходили, теснились кучками. Голоса — громче, тише, переходящие в шептанье. Сумеречное время настраивало на определенный лад.
В полночь зажгут огромный костер. Ритмичные скольжения в танце (и она теперь с одним парнем из Вестлиа, кружилась то изгибаясь, то раскачиваясь, такая маленькая… ей нужна, конечно, моя помощь, моя нежная защита, моя беззаветная преданность! «Смотри, она, — прошептал Йо. — Дьявол!» Он проследил направленность моего взгляда и теперь не спускал с меня глаз.), гипнотизирующие искрометания ударника на сцене, раздутое лицо саксофониста, сладкие аккорды гармоники, могущие вызвать гусиную кожу даже на самых крепких руках: танец в ночь на святого Улава. Мы жадными глазами следили за всем, боялись упустить нечто важное и интересное.
Но она меня не видела.
Мы стояли рядом, почти впритык и неотрывно взирали на танец, дивились прическам музыкантов и с наслаждением вдыхали аромат травяного покрова и свежевыструганного дерева. С испугом и с завистью рассматривали кучку парней на лужайке, образующих плотный заслон для трех-четырех избранниц (и она была среди них, моя прелестная, маленькая Катрине, моя благородная девушка-женщина, философ, в кругу этих грубых вульгарных крестьянских парней…). Оттуда, из этой спаянной монолитности, неслись крики и смех. И нам тоже очень хотелось туда, хотелось быть с ними, однако разница в возрасте казалась непреодолимой — всем им было лет по восемнадцать-девятнадцать. Но мы не скучали и не печалились. Висели буквально на заборе, хихикали и веселились на свой манер; наблюдали за парами что постарше, которые несмотря на все старания постоянно сбивались в такте, посмеивались и потешались над ними, вновь и вновь хихикали, полагая, что были под хмельком.
Йо появился у меня в избушке в полдень с двумя бутылками крепкого пива, украденного в отцовском подвале. На нем была хорошо выглаженная рубашка (та же самая что и в день похорон) в мелкую клетку, длинные брюки, а волосы с помощью воды были гладко прилизаны. Я не сомневался, что выпить ему хотелось для храбрости. Ведь он впервые увидит Катрине, не в фантазиях своих, а наяву! Кроме того, вообще не мешает «подкрепиться», если отважился участвовать в таком празднике!
Мы опорожнили две бутылки пива и тотчас почувствовали желанное легкое головокружение. Теперь нам было море по колено! В чрезвычайно приподнятом настроении, самоуверенные мы схватили велосипеды и покатили, покачиваясь и петляя, по дороге, стараясь держать фасон; но у Дома культуры наше целеустремленное движение было приостановлено толпой людей, заблаговременно пришедших на праздник. Мы поставили велосипеды и нашли себе укромное местечко у забора вблизи оркестра.
Собралось много людей, время шло. Сумерки как бы сгущались и уплотнялись, обволакивая нас, хотя было еще довольно светло. Голоса звучали громче и громче. Одни располагались на пригорке, расстилали на траве пледы и пиджаки с блестящей серебристой подкладкой; доставали термосы, маленькие плоские бутылки с крепкими напитками передавались по кругу. Другие толпились у танцевальной площадки. Из карманов торчали бутылочки. Смех со всех сторон. Вот объявили перерыв. Музыкальные инструменты заслуженно отдыхали, лежали поблескивая на сцене. Многие устремились в здание Дома культуры, где работал буфет. Я не заметил, как исчез Йо, потому что был занят наблюдением за ней. До начала перерыва она танцевала с одним местным парнем, теперь же они примкнули к группе друзей. Он полуобнимал ее. Мне же померещилось, будто его грубая рука лежала на ее обнаженном теле. Нахал какой, что позволяет себе!
Я стоял как неприкаянный, не смел двинуться с места. Может, она все же посмотрит на меня? Может, встретимся глазами? Получу ли я, наконец, долгожданное подтверждение? А что если потанцевать с ней? Глупец! Стоял и надеялся, что она подойдет и пригласит. Проклятая самонадеянность! Смешно! Кавалер же обязан приглашать даму… Но отважиться подойти к шумящей компании и пригласить девушку, которой уже за двадцать, а тебе всего лишь пятнадцать, на танец?.. Боже упаси! Это ведь не школа танцев, где все происходит в согласии с установленными заранее правилами вежливости и любезности. Нет, здесь царил вызов; любовное двоеборье под музыку, кружение и метание по деревянному полу, изготовленному из сосны и все еще пахнущему смолой; специальное сооружение по случаю праздника. Здесь была борьба. Здесь мужчина держал свою девушку за талию, и она, как бы защищая себя, клала руки то на плечи партнеру, то на грудь ему, то обвивала ими его шею. Создавалось расстояние, видимое и ложное, на самом деле — полная самоотдача.
Я размышлял вполне трезво, влияние алкоголя не ощущалось. Может его вообще и не было? Внушил себе, вообразил? Новая нейлоновая рубашка, которой я очень гордился, почему-то неприятно липла к телу. Хотелось уйти, но хотелось и смотреть, стать участником празднества. Я пришел сюда добровольно. Люди все прибывали и прибывали. Шум, гам. Волнение, возбуждение. Словно электрический заряд прошел по танцплощадке, скопившаяся человеческая энергия искала выхода. Я покрутил боязливо головой в поисках Йо, но вместо него разглядел в толпе молодых девчонок Герду. Она не видела меня, смотрела куда-то в сторону. А может просто не желала признать в этот праздничный вечер? Презирала? Считала неподходящей кандидатурой? Она стояла ко мне спиной, на ней была цветная блузка, белая расклешенная юбка, широкий вязаный пояс плотно стягивал талию; так одевалось большинство молодых девчонок, это было модно или, по крайней мере, было модой. Ее русые волосы свисали до плеч, и в потемках казались совсем черными. Подумал с тревогой, красилась ли она сегодня?.. В толпе девчонок захихикали, и я отвернулся.
Внезапно объявился Йо. Подошел, как всегда, с хитрющим выражением на лице:
— Я встретил тут одного знакомого. У него есть шнапс. Хочешь? Пойдем!
От него действительно пахло чем-то спиртным и сладким. Я согласился, но без особой охоты. Шел, словно на Голгофу.
— О’ кей.
Он указывал дорогу. Пришлось продираться сквозь человеческую массу, смеящуюся и галдящую. Немного поодаль, вокруг небольшой полянки росли березы. Здесь стояла скамейка. На скамье вплотную сидело несколько парней, и они явно скучали. Я видел их раньше, но по-настоящему не узнал никого. Волосы у всех были на один манер прилизаны и похоже было, что из воскресной одежды они давно выросли. Все были моего возраста и чувствовали себя, как и я, одинаково беспомощными и неприкаянными:
— Хочешь затянуться?
Мне протянули пачку с сигаретами. Йо алчно схватил одну. Я отказался, не хотел выставлять на всеобщее обозрение свой душераздирающий кашель. Йо зажег сигарету, затянулся и выпустил дым, сплюнул, ухмыльнулся, явно был в хорошем настроении духа; он во многом походил на меня, только был еще моложе и глупее.
Парень с лошадиным лицом по имени Кристоффер получил, наконец, требуемую бутылку. Мы пили. Сладковатый на вкус напиток и не такой уж крепкий, как думалось. Потом снова пили. Йо смеялся, ругался, беспокойно крутился и вертелся. Снова заиграл оркестр. Танцевальная площадка заполнилась парами. Мы распили бутылку, и Кристофер брезгливо выбросил ее в кусты. Мне стало тепло и приятно, блаженное состояние. Отчего? От опьянения, которого я страшился и одновременно жаждал? Нет, не может быть, ведь я твердо стоял на ногах… значит, не в этом причина. Йо до упаду хохотал над очередной шуткой. Мне тоже стало весело и смешно. Но вот он наклонился к одному самому несимпатичному из всех парней и прошептал что-то довольно громко, злобно посмотрев на меня:
— Петер говорит, что он увивается за городской девчонкой!
— Не болтай! — закричал я, тотчас разгневавшись, горько сожалея, что однажды проговорился и в общем-то предал свою мечту этому несносному ветреному мальчугану.
— А что разве не жался с ней?
Он не думал молчать, подмигивал товарищам, которые с недоверием и любопытством уставились на меня.
— Да… Но ничего особенного…
— А разве не купались голыми днем в Мельничной запруде?
— Нет, не купались, только…
— Но ты же увидел ее одно место, самое интересное? Он наслаждался своей превосходством и моим унижением.
— Да… но…
— Гулящая! — взревел Кристоффер, вытирая мокрые губы тыльной стороной ладони.
— И еще говоришь, что ты не прилип к ней? Ха-ха!
Другие тоже засмеялись, пьяные, исполненные ожидания. Йо ликовал. Его пронзительный взгляд испепелял меня, в нем читались месть и зависть. Теперь он мог делать со мной что хотел. Мало-мальская ложь, доверенная ему, незначительное преувеличение обратились теперь против меня. Мальчишеский инстинкт не обманул его. Он причинил мне боль. Он понимал, что время расплаты наступило. И наслаждался. Закружилась голова, тошнота подкатила к горлу, пересохло во рту…
— А он еще и не танцевал с ней! А сказал что будет! — Йо ликовал. Под влиянием сладковатого шнапса Кристоффера? Он-то, который учился танцевать венский вальс в амбаре, он-то, который обливался потом! Другие одобрительно кивали головами, посмеивались. Боже мой, чего я жду? Я, к которому Катрине благоволила… Катрине, девушка моей мечты… Ведь любой посчитал бы за честь назвать ее своей…
Мне стало так не по себе, что я воспринял эту хихикающую провокацию парней, как спасение, как выход из сложившейся, невыносимой для меня ситуации. Что может быть еще хуже? Стоять вот так на одном месте и подвергаться нападкам этих крестьянских дурней?
— Если хотите, могу и покружиться с ней… — лихо заявил я.
У Йо сразу поубавилось самонадеянности и превосходства. Но другие продолжали сидеть, оперевшись локтями о колени и выражая полное недоверие. Однако какое мне дело до этих смутьянов? Голова, словно ватой набита, полное безразличие. И я решился. Повернулся и пошел — может, не совсем твердым шагом, несколько неустойчиво, как мне казалось, но я был очень доволен этим — к танцевальной площадке. Мне казалось, что они последовали за мной, но, конечно, на расстоянии.
Народу собралось видимо-невидимо. Продвигаться вперед было делом нелегким. Приходилось постоянно маневрировать меж празднично одетыми людьми, которые почему-то стояли группами… музыка, танец, зажженные недавно прожектора. Катрине не видно. Там, где она раньше стояла в окружении своих бравых кавалеров, теперь кучками теснились незнакомые люди, не протолкнуться. Оркестр играл фокстрот, и я споткнулся о край доски ярко освещенного танцевального пола. Нет, ее не видно. Прошел до самого забора. Может, она танцует? Я толкал, меня толкали, но я настырно двигался вперед, безжалостно расталкивая всех; оттолкнул в сторону кого-то, пробормотал извинение, но глаз от танцевальной площадки и танцующих не отрывал. От выпитого давило в голове, какая-то дымка перед глазами, но концентрация внимания необыкновенная: только вперед, вперед… снова натолкнулся на кого-то, на этот раз — девчонка, прохрипел стыдливо извинения и хотел дальше…
— Петер!
Это была Герда. Герда, на которую я случайно налетел. Подруг поблизости не было. Можно считать, что спасен.
— Петер, ты выпил!
— Заметно? — В голосе слышались и гордость, и облегчение, и я рассмеялся, сам не зная почему.
— Заметно? Еще бы! У тебя лицо совсем белое, а идешь как настоящий пьяница!
— Ах, ах… — Я глупо ухмыльнулся. Подумать только, все видят, что я выпил. Это же великолепно!
— Послушай, давай потанцуем?
— Но ты сможешь? Двигаться?
Она, должно быть, засмеялась, во всяком случае, улыбнулась, а я стоял и старался не выказать безудержную бесшабашную веселость, вдруг охватившую меня.
— Естественно. Пойдем!
Она хотела со мной танцевать, я понял это. Я видел, что она накрасила рот красной помадой, а ресницы и брови — черной тушью, но сегодня меня этим не возьмешь. Наплевать мне на женские штучки!
— Тогда идем!
— Хорошо, ты такой, такой…
Она согласилась со мной танцевать. Я схватил ее за руку, поскольку это разрешалось, когда танцуешь, и мы стали протискиваться вперед к опасному, ярко освещенному полу танцплощадки. И не успели оглянуться, как мы уже стояли в середине и пытались занять нужную позицию. Оркестр играл «Дым затмевает ваши глаза». Я обнял ее за талию и начал осторожно продвигать в том направлении, где, как мне казалось, было больше всего танцующих. Удалось это осуществить без особого труда, многие еле держались на ногах, толкали нас, а мы толкали их. Все как положено. Рука, которую я держал в своей, была теплой, моя другая рука покоилась на широком вязаном поясе. Она смотрела почему-то не на меня, а в сторону (может, искала подружек), но танцевала прижавшись ко мне и с необыкновенной легкостью следовала за теми неуверенными импровизациями, которые я себе позволял, чтобы скрыть внезапное путанье в танцевальных па. Все равно я был на вершине блаженства, понимал, что получалось — и неплохо. Ведь это я, пятнадцатилетний подросток, а никто другой, участвовал в официальном мероприятии и танцевал с восемнадцатилетней девушкой по имени Герда, которая к тому же была в меня «влюблена». Не иначе, как подвиг с моей стороны, и немудрено, если голова слегка кружится и двигаешься иногда не так, как положено. И еще одно важное открытие: чувствуешь себя уверенней и свободней, когда ты находишься в массе, среди танцующих или среди зрителей; ты как бы растворяешься, исчезаешь в толпе и не доступен для скрытого наблюдения; разница лишь в том, что нужно набраться мужества пройти через всю площадку и взять за талию стоящую перед тобой девушку, если желаешь потанцевать…
Музыка смолкла. Сразу стало свободнее. Мы стояли в нерешительности, не знали, что нужно сказать и куда нам идти.
— Еще один танец?
Я отважился задать этот вопрос, потому что алкоголь еще не совсем выветрился, голова чувствовалась как шальная, мужество не иссякло, к тому же казалось самым верным и надежным оставаться там, где мы стояли. Боязно было подумать куда-то идти, о чем-то говорить, не совсем понятно, что полагалось делать после танца на таких публичных мероприятиях. Кружиться здесь на площадке означало для меня нечто большее, нежели танцевать одному танго ради забавы в городской квартире.
— Потанцуем еще? Не против?
— Если хочешь…
Она продолжала оглядываться по сторонам, словно искала кого-то, но при этом не забывала прижиматься ко мне, иногда даже ее рука касалась рукава моей рубашки.
— Катрине тоже здесь. Мама сегодня присматривает за малышкой.
Ах, Катрине, я засмеялся, потому что почти забыл и о ней, и о своем дерзком намерении танцевать с ней. Сейчас мне казалось это не важным, хотя я и стал посматривать на танцующие пары. Но ее не было.
Следующий танец был вальс, и я, не раздумывая, протянул руку, чтобы пригласить ее на свой педантичный, быть может, не совсем галантный манер, потому что страстно желал вновь обвить рукой ее девичий стан и потому что не хотел покидать танцевальную площадку. Здесь было приятно и надежно. И тут я увидел Йо. Он висел на низком заборе невдалеке от того места, где мы с ним стояли, и с раздражением наблюдал за танцующими. Он не видел нас. Герда стояла и ожидала, такая чужая с помадой на губах и с черными ресницами, но покорная, многообещающая. Вокруг нас уже начали кружиться. Некоторые вальсировали неэстетично, крича и притоптывая ногами. Мне пришла в голову безумная идея: я схватил ее обеими руками за талию и пошел водить кругами, я ведь хорошо танцевал венский вальс. Она слегка отклонилась назад, но улыбалась и держала одну руку у меня на шее, а другую — на плече. Так мы танцевали. И я специально вел ее к тому месту у забора, где стоял Йо, знал, чем заткнуть ему его поганый рот. Когда мы приблизились, я осторожно притянул к себе Герду, почувствовал, как ее ноги следовали параллельно моим, и наклонил голову так, что моя щека касалась ее надушенных, покрытых лаком волос. Расчет был правильным, ход оправдал себя. Он увидел нас, и его дерзкое лицо позеленело, превратилось в маску, выражавшую изумление. Я торжествовал. К тому же Герда, когда мы почти вплотную провальсировали мимо него, обняла меня за шею и слегка сжала. Его товарищи тоже стояли там. Величайшая для меня радость! Пусть станут свидетелями его посрамления! Мы танцевали прижавшись, тело к телу, щека к щеке. И продолжали танцевать так, даже когда миновали этих глазеющих в недоумении зевак, даже когда они уже не могли различить нас в толчее танцующих, даже тогда мы продолжали наше тесное интимное сближение; я чувствовал, как ее ноги прильнули к моим на манер, который невозможно было описать: так никто не прижимался ко мне в танцевальной школе. Воспринимать малейшее движение ее тела, как своего собственного, в этой среде незнакомых людей давало некоторое ощущение неуверенности, но одновременно и наивысшего блаженства, предчувствия близости неизвестного, давно желанного и фантастического; я никогда раньше не воспринимал танец как повод для соединения бедер и нижней части тела; фактически эти совместные шаги можно было рассматривать как стремление к деликатному массажу, с точки зрения анатомии, самой высшей стратегической области, и результат не замедлил также сказаться: я достаточно сильно смутился, когда представил, что она явно чувствует нечто твердое у своего живота, но легкая тошнота, всегда спасавшая меня в затруднительных положениях, выхолостила боязливое предчувствие о дерзости, о несдержанности, о неумении управлять собой. Но не по своей воле получилось так, да еще при исполнении венского вальса. А она, она держала теплую руку на моей шее, прямо у корней волос, и ее волосы пахли лаком и парфюмерной водой, и нижняя часть ее тела послушно следовала за моей, как тень следует за солнцем. А, быть может, ей это нравилось? Подобная дерзость? Была ли Герда опытной в интимных отношениях? Было ли у нее такое в прошлом? Чем она занималась со своим возлюбленным, с англичанином? Эти мысли пугали меня. Эта «публичная» форма сближения была чем-то иным, нежели просто обнимать и зажимать молодую девушку, целовать ее в сарае. Это был ритуал спаривания, которому мы отдавались всей душой. Она — накрашенная и податливая, я — неловкий и невоздержанный, в состоянии возбуждения, непроизвольного и неопределенного, которого я мог бы достигнуть, например, плотно прижавшись животом к стволу дерева в лесу. Лак для волос, губная помада и давление в брюках: мы продолжали танцевать, я продолжал танцевать с Гердой в блаженном кружении, позабыв обо всем на свете, а она, она танцевала, обняв меня за шею своей теплой рукой, а другая теперь лежала на груди, будто специально для того, чтобы в любое время, когда ей заблагорассудится расстегнуть пуговицы на рубашке. Над головами бесстрашно вились ночные насекомые, бездумно слетавшиеся на свет и тепло прожекторов и сгоравшие там, превращаясь в пепел…
Вот опять лицо Йо, белое, перекошенное: мы сделали полный круг по танцевальной площадке и снова оказались возле «детского» наблюдательного пункта. Он стоял теперь один, может, специально отослал товарищей, чтобы не видели нового поражения и унижения: его сестра и его товарищ вместе танцевали да каким способом! Тот венский вальс, которому он обучался в тайной надежде и желании, скрытыми под его нахальной внешностью. Я видел, как каждое мое победоносное кружение, каждый изгиб моего тела оскорбляли его, даже в большей степени, нежели если бы я танцевал с Катрине, потому что Катрине находилась вне поля нашей досягаемости; она была скорее всего нашей мечтой, а не реальной доступной личностью (во всяком случае, для него, я мог находиться в резерве), она была ареной, где скрещивались наши дикие, далекие от жизненной правды мальчишеские интересы. Нет, не Катрине, а Герда была жизненной реальностью, накрашенная и напомаженная Герда, которая, не ведая ни о чем, еженедельно купалась в прачечной, а ее брат Йо наблюдал за ней и с презрением комментировал виденное; праздничная Герда с приветливыми, честными, большими глазами, благодарная Герда, шептавшая: «Это ты был всегда»; это была Герда, которая действительно представляла для нас обоих Женщину.
— Ах, — сказала она, а может мне просто померещилось, когда музыка стихла, и мы снова стояли рядом, и я как бы не замечал, что все еще продолжаю держать ее теплую руку в своей.
Музыканты вдруг вошли в раж, пианист без промедления начал наигрывать бешеное буги-вуги, так что многие танцующие покинули танцплощадку.
— Пойдем, Петер, — прошептала она, — посмотри, все идут… я не особенно хорошо могу свинг…
Она потащила меня к дырке в заборе. Мне показалось, что все белые лица в толпе парней повернулись к нам. Я держал руку в кармане, чтобы скрыть свой позор. Но как раз там была такая толчея, что нам пришлось стоять и ждать, и вот тогда я случайно оглянулся через плечо и — увидел ее.
Она танцевала свинге Оге Брейденом, прославленным во всей округе Оге Брейденом, у которого был мотоцикл и который стал причиной несчастья Марии (но об этом знал только я. Все другие думали, что это был дядя Кристен), с Оге, соблазнителем дамских сердец из Нордмо: узкие брюки, расшитая золотистыми нитями куртка, смазанные кремом длинные волосы и манеры официанта; Оге танцевал с Катрине под дикую мелодию буги-вуги, отбрасывал ее от себя, так что ее легкая юбка взвивалась вокруг узких бедер, снова ловил и прижимал крепко к золотистой вышивке на его матерчатой куртке, бросал ее и себя в разные стороны, его длинные волосы свисали по щекам, ее — золотистым облаком окутывали бледное лицо, которое под неумолимыми лучами прожекторов смеялось и светилось от радости в свободном танце, ритме, движении, вихре… Кто мог с ними равняться!
— Она! — прошептала Герда, и мы оба уставились на этих двоих. Теперь они остались на площадке одни, словно безумные следовали тактам музыки, выделывали такие пируэты, что состязаться с ними не имело смысла. Другие уступили им пальму первенства, не смея поддаться соблазну и преступить границы посредственной умеренности. Подошвы Оге Брендена бешено колотили по доскам пола, его длинные ноги будто вращались в узких брюках, золотистые пуговицы на куртке искрились, упавшие на глаза мокрые волосы тотчас откидывались; желтый галстук победоносно взлетал над одним плечом. А она? Мы видели только ее развивающиеся кудри, иногда ее большой рот, белые зубы и глаза, сияющие от возбуждения, сладострастия («но почему?» — спросил я себя, застыв на месте и рассматривая этот спектакль), беззаботного веселья; казалось, что они вот-вот разорвут себя на мелкие кусочки под разнузданные завывания ритма буги-вуги. Каждый раз по толпе проходил стон, когда сильные руки Оге Брендена бросали ее назад, потом почти тотчас вперед, потом в одну сторону, в другую, когда ее юбка вихрилась слишком высоко, выше ее белых бедер, когда его напомаженный чуб вновь отбрасывался назад и спешно приглаживался натренированным движением руки… И все это ни на минуту не останавливаясь, в такт с джазовой музыкой. Оге в свое время плавал моряком на суднах, у него был разбит нос, руки в татуировках, если верить Йо, а моя Катрине танцевала, крутилась-вертелась, порхала рядом с ним, с этим верзилой, точно здесь был ее дом, точно это было то, о чем она мечтала, сидя одна-одинешенька в лесу — танцевать безумный свинг с местным обаятельным, но с дурной репутацией парнем. Она была в ударе, она была в экстазе, моя Катрине. Она превратила танец в некое экстравагантное цирковое представление, где все присутствующие были только зрителями.
— Посмотри на нее! Бесподобно!
Герда, как и я, была восхищена и поражена. Ей, рабыне Катрине, не хватало тех качеств, которые ее госпожа как раз воплощала в себе и что делало ее неотразимой. Дело не в том, что она была некрасивая или ей не хватало очарования, нет, но она привлекала своей доверчивостью и покорностью; вспомнил и сравнил ее вялый поцелуй и жаркое, почти как электрический заряд, прикосновение к моей щеке в незабываемый вечер, проведенный у Катрине. Где разгадка? Почему одна девушка в решающий для нее момент остается тихой и спокойной, другая сводит с ума одним лишь жестом, который в одно и то же время — несравненное доказательство, символическое обещание, сладостный намек? Герда, вероятно, чувствовала, что это так, именно это сделало ее нейтральной, смиренной, верноподданной в ее странной дружбе с Катрине.
Мы отпустили руки. Все, все присутствующие остановились и неотрывно взирали на Оге Брендена и Катрине. Прощальные завывания буги-вуги. Пианист прыгал, сцена дрожала. Саксофонист издавал протяжные, словно в забытье, звуки. Барабан ревел, готовя гибель мира.
— Господи, посмотри на них!
Это она произнесла почти сквозь слезы.
Мне тоже стало невмоготу. Тошнило, щекотало в носу, пощипывало в горле. Не смог разрядиться и утешить себя привычным способом, хотел одного — бежать, удалиться, вновь оказаться там, где все выглядело так естественно и непринужденно, где двадцати одного года девушка не поцеловала (или поцеловала?) меня в щеку и однажды приветливо помахала мне рукой, когда загорала на берегу речки. Назад к тому состоянию, где я был уверен в значении всего меня окружающего. Из темноты налетели роем ночные мотыльки, бросились на свет прожекторов и пали тотчас же мертвыми на землю.
Наконец мелодия смолкла. Оге стоял на площадке широко расставив ноги, в позе победителя, достал расческу из кармана, зачесал назад волосы. Она, еще тяжело дыша, но сияющая, словно была заряжена, тяжело повисла у него на руках, поправляла юбку, поправляла чулки. Все как во сне — сказка, фантазия. Прочь отсюда. Я повернулся и сделал несколько шагов в направлении к выходу, где толпился народ. Герда последовала за мной… но не до нее теперь. Двигался как в тумане, мелькали лица. Неожиданно для себя выделил лицо дяди Кристена — такое серьезное и такое озабоченное. Я закрыл и сжал до боли глаза. Тут началось:
Раздался громкий пронзительный крик, разнесшийся по всей праздничной танцплощадке:
— Проклятая потаскуха!
Несколько голосов:
— Городская потаскуха! Катись к себе домой, смотри за своим бастардом! Прочь!
Кричали с противоположного конца танцплощадки. Кажется, разнузданность вырвалась на свободу и пошла гулять несдерживаемая и неуправляемая. Беспокойство прокатилось волной. Идущие останавливались, перебрасывались взглядами, недоумевали, жаждали сенсации. Подуло ветром агрессивности. Одновременно, казалось, вспыхнуло веселье, говорок прошел по толпе. Вот одна женщина возле меня открыто рассмеялась, подруга ее истерически захихикала и закрыла лицо руками. Со всех концов неслось: шиканье, крик, писк, смех, возгласы. Копилась злоба. Я обернулся и увидел группу парней, один, вероятно, предводитель угрожающе жестикулировал и показывал в сторону Оге Брендена. К нему присоединилось еще несколько, стоявших позади забора. Крики и смех возрастали. Даже те, кто давно уже покинул танцплощадку, теперь возвращались, образуя собой «живую изгородь». На лицах — жажда мести и зависть, кричали и улюлюкали: «Прочь!» — «Стыд!» Я вдруг понял опасность сложившейся ситуации. Интуитивно, не совсем ясно, но сообразил, что речь шла о ней, о Катрине, что она стала предметом деревенских пересудов, городская девушка с незаконнорожденным ребенком; она не посчиталась с людским мнением, покинула свое тайное прибежище, осмелилась показаться у всех на виду, да еще завоевала симпатию Оге Брендена, первого деревенского танцора, ухажера, ловеласа, обольстителя, о котором ходили разные слухи, но на которого хотел бы походить каждый мальчишка, а каждая девчонка мечтала заполучить его в кавалеры.
Несколько парней сгрудились на другом конце танцплощадки. Любопытные облепили забор, жаждали зрелищ. Оге Бренден стоял и громко разговаривал с кем-то; он отпустил Катрине и сжал кулаки; он был большой и сильный, но на их стороне был численный перевес. Она… она одиноко стояла в нескольких шагах позади него, тоненькая, бледная, освещенная яркими лучами прожекторов. Смех, насмешки, крики и посвистывание, словно ножом, резали воздух. Она — беспомощная и беззащитная, выданная на поругание толпы. Ей нужен, конечно, мужчина-защитник. Она нуждалась в покровительстве, в том, какое я много раз рисовал в своем воображении… особенно сейчас, когда все теснее и теснее смыкалось вокруг нее людское кольцо, ей грозили, над ней насмехались, ждали сигнала к действию… Вот он долгожданный момент, когда должен явиться рыцарь в доспехах, с мечом и щитом для защиты, для оказания помощи…
Я думал так, но не смел даже пошевельнуться, объятый ужасом, паникой, боязнью не только за Катрине, но также за себя: я ведь тоже здесь чужой, вдруг кому-нибудь взбредет в голову объединить нас, и возмущенная толпа нападет на нас обоих? Я сжался от этой мысли, проклинал себя, свою трусость, свою собственную незначительность. Услышал, как Оге Бренден что-то выкрикнул, потом сорвал с себя куртку, бросил ее в сторону сцены, где сидели музыканты и в недоумении наблюдали за происходящим. Потом он схватил одного противника за плечи и оттолкнул его в сторону. Но к нему шагнул мужчина, набросился на Оге Брендена, разорвал рубашку. Подошел другой. А затем пять или шесть человек ввязались в потасовку. Они тяжело дышали, топали ногами, изрыгали проклятия. Кого-то стукнули в спину. Оге Бренден боролся с двумя, один рукав его рубашки свисал разорванным у запястья. Он использовал локти против одного и пытался отцепить от себя второго, изо рта у него сочилась кровь. Голая подмышка его была покрыта татуировкой. Один маленький мальчишка перелез через забор, подбежал к ним и толкнул Катрине так, что она вскрикнула и упала. А мальчишка сразу смешался в толпе дерущихся.
Трус! Я чувствовал, как слезы давят в горле, проклинал свои тонкие слабые руки, торчащие из рукавов рубашки: Ах, почему я не взрослый мужчина? Не сильный? Хотел бы их всех четвертовать на кусочки! Но в то же время с отвращением думал о физическом насилии.
Вот один взял перевес над Оге Берендом, другой дал ему хороший пинок в бок, так что он поджал колени и застонал. В толпе смеялись и… Катрине наполовину сидела, наполовину лежала на дощатом полу, закрыв лицо руками. Семь-восемь парней окружили ее и беспомощного теперь Оге Брендена.
— Дай им хорошенько! Пусть проститутка тоже получит по заслугам! Бей! — подзадоривали голоса.
Теперь Катрине полностью находилась в их власти, и я, я боролся, как осатанелый со слезами, страхом, стыдом и бесчестьем; хотел, хотел помочь ей, но не хватало мужества, спрятался за спинами тех, кто кричал; я готов был пойти на любые компромиссы, лишь бы защитить себя от слепого бешенства человеческой массы. Ненавистно и отвратительно! «Ленсман мог бы помочь, — подумал я. — Но где он?»
Но неожиданно все изменилось:
На площадку выбежал мужчина, ринулся в толпу с таким видом, точно хотел растоптать любого, кто станет ему мешать. Его голос прозвучал предупреждающе грозно:
— С ума сошли что ли?!
Снова тошнота. Показалось, что я знал мужчину: черные густые волосы, широкое угловатое тело и ноги подгибаются при ходьбе, даже при быстрой, как теперь: Похож… да, мог бы он… Нет, невозможно…
— Оставьте девчонку в покое!
Его внезапное появление привело в замешательство жаждущих повеселиться, злость вроде бы поутихла, в людском настроении явно совершился поворот, вроде ушло то, что направляло и руководило ими…
Но все же один из молодых парней, особенно задиристый, приблизился к непонятному защитнику. Тот, не долго размышляя, схватил его за руку и одним ударом отбросил наглеца к оркестру. Меткий дар опытного борца. Не успел этот драчун прийти в себя, как его напарник, отлетев от сильного удара, занял место подле него. Движение в толпе, кто-то что-то сказал, смех, возгласы одобрения, но большинство стояли молчаливыми наблюдателями. Я был потрясен. И вдруг увидел лицо смелого человека: да, это был он. Сомнения не было.
Дядя Кристен!
Сильная, немного сутуловатая фигура, растрепанный чуб, глаза, густые брови… Вот он схватил еще одного смельчака за волосы и вынудил его пасть на колени:
— Не хотите… оставить… нормальных… людей… в… покое?
Он выплевывал слова в лицо насильника, который изворачивался в его сильных руках. Но хватка была мертвая. Затем последовал толчок, пинок — и негодяй перекувырнулся и оказался рядом со своими напарниками, которые еще не могли прийти в себя от ударов.
Так все закончилось.
Дядя Кристен опустился на колени возле плачущей Катрине. Стало тихо, как в могиле, поэтому слышны были слова, которые он очень ласково прошептал ей:
— Они причинили тебе зло?.. Больно?
Господи, сколько нежности, столько самообладания он смог проявить даже в такой драматический момент.
— Пойдем…
Он осторожно помог ей подняться. Она продолжала всхлипывать, прикрывала лицо рукой. Я — трус, я — предатель! Сам не думал, что я такой. Он вел ее медленно к выходу. Он обнял ее за худенькие плечи, она держалась за его пояс. Так они и шли, как влюбленная пара, на миру у всех. Люди расступались и уступали им дорогу. Потом они исчезли, растворились в ночи. Старый грузовик стоял на стоянке, и я видел, как фары освещали поля по другую сторону дороги.
— Господи, Петер, бесподобно, правда? Господи, ты видел, как он взял ее? Фантастично?!
Она схватила мою руку, будто хотела точно такой же защиты, которую получила Катрине от дяди Кристена. Сил не было терпеть. Слезы брызнули, в животе забурлило, в горле пересохло.
Я рванулся и побежал, отодвигал и отталкивал людей, пробирался сквозь толпу любопытных, которые все еще стояли и глазели на тех, кто был замешан в драке и теперь занимались тем, что чистили с одежды пыль и прижимали носовые платки к кровоточащим ранам и ссадинам. Баянист развернул во всю ширь меха своего баяна и сделал несколько аккордов старинного вальса, а барабанщик ударил по цимбалам. Еще одна небольшая кучка людей, которую предстояло миновать, и вот я, наконец, вырвался на свободу. Бежал, шел, спотыкался, засмотревшись на темное небо… глаза мокрые, руки потные и жжение в горле. Оглянулся на миг — никого, значит достиг цели, значит теперь недосягаем… присел, оперся на локти и вырвал в кусты.
Стало намного легче. Выплеснул все нечистое, что скопилось в теле. Высморкался, вытер платком глаза, устыдился своего жалкого вида. От травы холодило. Но ладони рук горели. Я хотел домой. Нужно прокрасться мимо грубой толпы, найти велосипед и отправиться как можно скорее домой, домой, к тете Линне…
Тут я услышал, как прямо позади меня что-то зашевелилось. В панике, дрожа от холода и страха, намеревался встать и бежать, но получил крепкий удар в ухо. Зазвенело в голове, из глаз искры посыпались. Кто-то вскочил на меня сзади, повалил на землю. Зажали руки, я не мог сопротивляться. Потом еще несколько оказались на мне, давили, жали; потом еще… с разных сторон, выскакивали из темноты ночи. У самого моего уха прохрипели:
— Теперь ты получишь свое, городской задавала!
Кто-то хихикнул.
Мальчишеские голоса. Мальчишеский смех. Я открыл глаза и увидел того, у которого была бутылка. Да, это был Кристоффер. Без сомнения! На меня напали товарищи Йо? Ужас и страх сменились теперь необузданным гневом. Я крутился угрем, пытался освободить руки. Кто-то ударил меня прямо в лицо, особой боли не было, но тело будто сковало. Я откинул назад голову и почувствовал, что столкнулся с другой головой. Схватка ослабилась, и я мог — пусть немного, но двигаться. Удалось схватить чью-то руку, вцепился в нее зубами. Незамедлительно раздавшееся завывание подсказало, что я достиг желаемого результата. Еще раз удар в лицо, но на этот раз я вообще его как бы и не заметил. Встал на колени и молотил в ярости кулаками вокруг себя, схватил кого-то за волосы и дергал так, словно хотел скальпировать, а их владелец взревел как бык. Я рванул еще раз обеими руками, повалил противника, зажал его ногами и бил, бил в отчаянии кулаками по всему телу, куда и как попало. Но к пострадавшему подоспела помощь, меня стукнули, попали в плечо, тогда я вцепился двумя руками в лицо и царапал что было силы. Я не соображал, что делал. Голова, что бескрайний океан, в котором я бессознательно барахтался, не зная, куда плыть и для чего. Откуда-то взялась неуемная сила, необузданная энергия. Не контролируемая, не подвластная сознанию жажда разрушения обуяла меня. Мне удалось встать. Тот, которого я царапал, снова напал на меня, но я встретил его с вытянутыми руками и попал ему прямо в нос. Сильный удар в бедро заостренным концом ботинка надолго умерил его пыл. Еще раз кто-то попытался наскочить на меня сзади, но я был начеку, резким броском освободился и отбросил нападающего в кусты; увидел его лицо, да, он, который предлагал мне закурить. Другой, что был справа от меня, удирал с нашего поля боя, скрылся за деревьями. Мальчишка, которого я царапал, тоже исчез. А тот, которого я дергал за волосы, лежал и стонал… это был Кристоффер с длинным лошадиным лицом.
Драка закончилась. Голова распухла и болела. В носу пекло. Не мог смотреть правым глазом, но борьбу я выиграл. Я оправил одежду. Пуговицы на рубашке, моей новой нейлоновой рубашке, были вырваны, брюки были в земле и траве, но я победил. Я бил их и обратил в бегство. Немного болела грудь, судорожно стало. Подумалось так, отдаленно, что, возможно, и Йо участвовал в нападении. Может был тем, кто первым удрал, а может просто подговорил товарищей напасть на меня. Но я бил их, боролся один, один против всех. Это была моя первая настоящая драка, и я одержал в ней победу! Но все равно было тошно, несимпатично, горестно.
На площадке снова начали танцевать, с криками и притоптыванием. Я крался к тому месту, что было в тени, думал привести себя в порядок… руки дрожали, из носа капала кровь. Я споткнулся и чуть было не упал, не разглядев лежащую в высокой траве парочку, явно участников недавних озверелых событий. Подумал так, но с безразличием. Хотелось домой, к тете Линне.
Велосипед мой стоял на месте. Велосипед Йо отсутствовал. Пошатываясь поехал вдоль горки. Колесо исполняло заунывную песнь, фара слабо освещала дорогу. До Фагерлюнда я добрался без происшествий. В доме тишина, на кухне темно. Вероятно, было уже около двенадцати. Тетя Линна, вероятно, уже легла.
Я поставил велосипед в сарай, заглянул в гараж, не увидел грузовика дяди Кристена. Но окно в комнате тети Линны светилось. Значит, она не спала. Я смочил носовой платок росой, вытер лицо. В нескольких местах жгло и болело. Может, меня пожалеют и станет легче?
Я вошел. В деревне на ночь не закрывают двери. Постоял в раздумье в кухне, света не зажигал. Чувствовал себя усталым, разбитым и подавленным. Вид, понятно, у меня был не ахти какой, показываться на глаза кому-то не стоило, но… у меня были свои планы и намерения. Я стоял в темной кухне и наслаждался воспоминанием о прошлых сладостных днях летних каникул, о завтраках, обедах, ужинах, о землянике, которую сам собирал в лесу, а потом ел с сахаром и молоком; были печали и были радости… Я стоял в кухне и старался настроить себя на определенный лад, необходимый для осуществления моего плана; нужно снова играть роль невинного и наивного мальчишки, чтобы сказать правду, выяснить истинное положение дел, но при этом не обидеть и не оскорбить близких мне людей, которых я очень и очень любил. Я все заранее подсчитал.
Я зажег свет, подошел к зеркалу и посмотрел на себя. Да, хорош, нечего сказать: одна щека под подбитым глазом — ярко-красный бугор; запекшаяся кровь опоясала черным венком нос. Неплохо, неплохо меня отделали… Потом услышал долгожданный голос:
— Это ты?
Из ее комнаты.
Я пошел не торопясь и отворил дверь в комнату. Она сидела в кресле-качалке с книгой. В углу стояла двуспальная кровать, которую она всегда прибирала, но теперь она была открыта только с одной стороны. Дядя Кристен, значит, не спал здесь. Так я подумал сразу.
— Это я, тетя Линна, — сказал я, когда она посмотрела на меня.
Она вздрогнула, в глазах появился испуг, но она овладела собой, только печаль осталась во взгляде.
— Но что с тобой, Петер? Как ты выглядишь?
Она подошла ко мне, обняла и сказала так ласково, как ребенку:
— Что случилось, Петер? Ты выпил? Ушибся? Пойдем, я помогу, обмою…
И она хотела повести меня на кухню, но я сопротивлялся, хотелось, как раньше, получить здесь, на месте, ее участие и ее заботу… губы у меня дрогнули, глаза наполнились слезами, зашатался, не мог идти… И утомленный, истерзанный, удрученный я уткнулся, как прежде, в ее юбку и захныкал:
— Была драка… Хотели навредить Катрине…
И я решился рассказать правду с небольшим, конечно, преувеличением. О героическом сражении ради спасения Катрине. О борьбе, в которой я участвовал не по своей воле, и вышел победителем; правда я утаил, что это была совершенно иная борьба и по иному поводу. Но тело болело, нос кровоточил, хотелось сострадания.
— Их было семи или восемь, и они хотели избить Катрине…
— Но боже мой, Петер! И ты вмешался?
— Немного, да, — я громко всхлипнул. Но подошел дядя Кристен…
— Кристен?
— Да…
Я увидел, что она будто застыла от моих слов. Старался не смотреть ей в глаза. Что я наделал? Зачем сказал? Но поздно, сказанное не возвратить. Изменить нельзя, нельзя поправить. Я был всего-навсего обыкновенным мальчишкой, который оплакивал свое бессилие, старался приукрасить себя и свои действия, не преследуя злого умысла; я искал утешения и не понимал, насколько мои героические объяснения ранили тетю Линну, сидевшую в одиночестве и ожидавшую мужа.
— Да, он справился со всеми, никто не посмел с ним спорить…
Слезы текли ручьями. Мой героизм, проявленный в драке с Йо и его товарищами, был, конечно, не сравним с тем испугом, который я пережил на танцплощадке, пока не появился и не вмешался в раздор дядя Кристен, рыцарь в доспехах, всегда появляющийся в нужный критический момент и спасающий свою принцессу. В мыслях я был таким.
— А потом? — Она как бы не осмеливалась спросить дальше.
— Не знаю.
— Что ты не знаешь?
Она притянула меня к себе для утешения, но голос ее звучал отстраненно, как бы издалека.
— Просто не знаю…
Что-то во мне дрогнуло. Я знал, что частично виновен в том, что нынче происходило между ними, между моими дядей Кристеном и тетей Линной. Но сейчас я пришел к ней искать утешения, решился может быть впервые в жизни рассказать правду, правду о произошедшем на танцплощадке, свидетелем которого я был. Но постепенно прояснилось, что я натворил, рассказав эту правду.
— Но, Петер, ты должен знать, что произошло потом. Ты был там.
Она крепко держала меня за руки. Она просила меня, она умоляла, она должна знать, получить подтверждение своему предчувствию. Она требовала от меня признания, потому что уверовала, будто я неплохо во всем разбирался. Но она не понимала, не хотела понять в данный момент, что я был всего лишь подростком, что мои представления о мире взрослых были сложными и путаными; да, мое сознание регистрировало все оттенки и нюансы в их молчаливой борьбе, да, у меня складывались свои мысли на этот счет, да, я сделал вывод о невиновности обоих и теперь раздумывал о способах контроля по поводу того, что произошло, и что еще произойдет.
Она смотрела мне прямо в глаза и просила. Мне было еще пятнадцать лет, и я сдался, сдался добровольно, но с неким торжествующим чувством: просила сказать правду, вот и говорю:
— Я думаю, он повез ее домой на машине.
Я не раскаивался. Сказал, так сказал! Что мне? Не холодно и не жарко от этого. Ведь именно я шпионил за ними, именно я нашел письмо, именно я знал больше, нежели они. Отныне я правил ходом событий. Все должно проясниться. Конечно, дам почитать им это знаменательное письмо, но когда сочту нужным. Отныне я включился в игру.
— Ах, Петер, не может быть, — прошептала она мне прямо в ухо. — Неужели правда, Петер?
В голосе ее слышалась такая мука и такая безысходная тоска, что я снова до слез расчувствовался, пожалел их обоих, а заодно и себя самого, потому что мы оказались вдруг разделенными, отчужденными, навсегда и навеки, каждый пребывал в своем личном мирке. Изменить что-либо было нельзя. Поздно.
— Больше часа, как они уехали. Я думал, что дядя Кристен уже дома, — сказал я и прильнул к ней.
Я не думаю, что действовал тогда по злорадству или из чувства мести, тогда, как и сейчас, я был неплохим человеком; зло не всегда есть зло, даже если причиняешь другим вред и совершаешь злобные дела. Когда тебе почти шестнадцать лет и ты находишься вне дома и вне общения с близкими людьми, легко поступить неправильно, сделать один неосторожный шаг, сделать ложный выбор. Многое может привидеться, многое может показаться. И судить о других пятнадцатилетний подросток способен на свой особый манер. Мир для него слишком большой, чтобы по-настоящему и правильно охватить его своим разумом, но в то же время и слишком маленький, чтобы вместить все его надежды, чаяния, смутные предчувствия, проблемы. И решение порой принимаются неприятные, сумрачные, нежелательные. Ни злобы, ни мести в моем предательстве не было; я выдал дядю Кристена, потому что не хотел, чтобы ложь восторжествовала, хотел правдивости. Я предал его ради торжества справедливости.
Мы стояли: она — обняв меня, а я — уткнувшись лицом в ее мягкую шею, где не сбылось так много добрых мечтаний. Моя большая, грузная, взрослая тетя Линна стояла посредине своей комнаты, крепко обнимала меня и горько плакала. Плакала в мою головушку, искавшую утешения там, где всегда его можно было найти.
— Ах, Петер, — прошептала она. — Ах, Петер…
Я почувствовал силу, как тогда, когда стоял и пинал и толкал; только сейчас я владел собой. Победа была ведь за мной! Неистребимое ребячество… в такой вот момент я подумал вдруг о костре, который был зажжен на праздничной площадке. В позапрошлом году тоже стреляли ракеты!
18.
Дядя Кристен попросил меня помочь ему привести в порядок поле. Мы шли с мотыгами в руках вдоль междурядий, он впереди, я чуть поодаль за ним. Пропалывали и разрыхляли. Он шагал молча, углубленный в свои мысли, и как всегда — согнутые колени и сапоги с прилипшими комьями черной земли. Навозный жук, работоспособный трудяга, ревностный хозяин и муж-семьянин. Предательство, в котором я был повинен, ничего не меняло, по крайней мере внешне. Но его неверность, очевидная теперь для всех и каждого… Как можно жить с таким грузом в душе и оставаться при этом хладнокровно спокойным — ни гнева, ни стыда, ни раскаяния, ни сердечного всплеска?! И она? Почему молчала? Наблюдала пассивно, позволяла вражде разгораться? Так бывает, когда супруги спят врозь? Все происходящее находилось в противоречии с логикой моих размышлений, оскорбляло меня, делало мои жалкие потуги на защиту излишними и смешными. Синеватая припухлость под правым глазом служила единственным доказательством того, что вообще произошло необычного в праздничный вечер святого Улава.
Была суббота. Мы рано закончили работать, возвращались, неся мотыги на плечах. Над нами — высокое небо и облака островками.
— Завтра на обед будет курица, — сказал он неожиданно. — Поможешь резать?
Я, разумеется, ответил утвердительно, хотя, конечно, испугался.
— Знаешь, сейчас будем голову резать, — сказал он веселым голосом, когда мы зашли в курятник.
Он бегал долго с распростертыми руками, настоящее пугало, среди квохчащих испуганных птиц. Потом схватил одну и держал ее мертвой хваткой за крылья, как обычно поднимают за шкурку щенков; она была уже почти мертвой — выкрученная шея, один глаз смотрел прямо на меня и моргал, моргал и снова смотрел, а из открытого клюва неслось еле слышимое попискивание.
— Но прежде поступали иначе… Не боишься крови?
Я снова кивнул в согласии. Я ведь взрослый, четыре дня осталось до шестнадцати, в среду четвертого августа исполнится.
Перед низкой деревянной дверью сарая он остановился, присел на карточки, держа курицу между ногами, прижав лапы к крыльям. Одной рукой он схватил тонкую шею вблизи головы, другой — молниеносно вытащил маленький блестящий нож.
— Посмотри, — сказал он спокойно, — суть дела в том, что кровь должна стекать, мясо тогда вкуснее…
Больше ничего не сказал. Натренированной рукой сделал не спеша, но и не совсем медленно, надрез на шее курицы там, где шея соединялась с туловищем. По белым крыльям сразу прыснула кровь. Курица издала неясный крик и пыталась бессильно бить крыльями; ее жалкие потуги дали определенное направление течению темной крови: она струилась вниз по пригорку, образуя маленькую заводь; новый крик, более хриплый, и новые вывороты телом и крыльями вызвали сильный приток крови, собиравшейся на опилках, разбросанных перед дверью сарая. Я дрожал. Чувствовал одно отвращение. Зачем он показывал? И мне?
— Ты кажется побледнел, герой! — Он посмотрел на меня, а жертва крутилась в его руках.
— Молодежь нынче не та, что в наше время.
Он сказал это весело, он, который победил драчунов на танцплощадке, он, который был «взрослым», настоящим мужчиной, мужественным и одновременно — молодым и бодрым. Он, который требовал и — получал все.
Скоро бедная курица закончила свою борьбу за жизнь, сдалась. Держа ее за лапы, дядя Кристен принес ее в дом. Нужно ощипать, почистить, положить на всю ночь в холодильник.
Вечером снова маленькое ведро стояло на кухонной стойке. Впервые после праздника святого Улава. Дядя Кристен беспокойно ходил: то поднимался по лестнице, то спускался. Она вдруг сказала:
— Сегодня я пойду с ведром!
— Ты? — Он почти закричал.
— Да, я. Почему бы и нет? Есть причина? Не имею я что ли права отнести ведро с молоком?
— Нет… причина? Нет, конечно…
— Тогда…
Она не сдавалась. Она настаивала на своем.
Но он разгневался, смутился до крайности:
— Линна, не ходи. Ты же знаешь, нет смысла…
— Почему же? — Она настаивала. — Я подумала, что и мне нелишне познакомиться с фрекен Катрине Станг. Посмотреть, чем она вас всех завлекает. Может, смогу помочь?
— Не глупи! — отрезал дядя Кристен. Он был сердит.
— А я и не глуплю! — сказала она резко. Я никогда не слышал, чтобы она так разговаривала. — Ты еще глупее меня выглядишь!
Она ушла.
Не успели мы опомниться, как ее и след простыл. Дядя Кристен в недоумении поднял руки. Через окно мы видели, как она быстро поднималась по узкой тропке, склонив темную голову, прикрыв рот рукой, словно пыталась заглушить крик.
Мы поговорили о том, как отметим день рождения. Тетя Линна хотела печь торт («Потому что ты еще не такой большой и взрослый, чтобы отказать тебе, Петер»). Я мог пригласить кого хотел. Герду и Йо как само собой разумеющиеся. Еще она предложила пригласить семью Бергсхаген прийти к нам позже вечером на кофе с коньяком. Она казалась жизнерадостной, подготовка к празднику придала ей снова бодрости и энергии. Только вот ведро с молоком, которое стояло под окном на кухонной стойке, создавало беспокойство.
На следующее утро, в воскресенье, я получил доказательство того, что мужское начало медленно, но неуклонно набирало во мне силу: в висевшем над умывальником зеркале я обнаружил под носом волосинки и нечто вроде светлого пушка на подбородке.
Борода!
Не рано ли? Нет. Большинство мальчиков в классе уже давно брились или говорили, что брились. И я ожидал этого дня. Я снял рубашку, поднял руки и тщательно исследовал подмышки: да, так оно и есть, волосы появились и здесь, только более длинные и темные. Хорошо.
Когда я так стоял и рассматривал себя, кто-то постучал. Я думал, может дядя Кристен или Йо (нам было о чем поговорить с Йо!), и я, надевая рубашку, закричал: «входите».
Но это была Катрине. Она стояла в комнате и смотрела испытывающе на меня:
— Хей, Петер.
— Хей. Утро доб…
Я, должно быть, выглядел до смешного потрясенным, потому что она улыбнулась, однако нежное лицо оставалось серьезным.
— Ух, какой ты симпатичный и загорелый!
Я покраснел, впал в панику, начал застегивать пуговицы.
— Я… я работал в поле…
Не знаю как, но я осмелился и оголил верхнюю часть тела: плечи, худую грудь, живот, который, в моем представлении, ложился складками, словно женский. Загар первых дней уже исчез, но золотистая, приятная коричневая окраска сохранилась и делала привлекательным то, что казалось прежде уродливым, конечно, в моем представлении.
— Ты не был на том месте, не купался? Я ждала тебя.
— Нет…
Я дал себе слово не подходить близко к роковой Мельничной запруде, никогда в жизни.
— Понимаю, там нашли эту несчастную девушку. Правда? Ты тоже был там, да?
— Да…
Я был благодарен ей за память.
— Страшно, должно быть.
— Да, мало приятного.
Больше нам не о чем было говорить, тем более что верхняя часть моего тела теперь была скрыта под светлой летней рубашкой. Я сосредоточенно размышлял, что заставило ее прийти ко мне.
— Послушай, Петер, — сказала она, словно внезапно вспомнив о цели своего визита. — Можешь мне помочь?
— Да, конечно…
Она мотнула сердито головой, словно не была довольна ответом. Потом улыбнулась слегка и очень печально:
— Ах, как глупо. Но я не могу врать… Лучше расскажу тебе как на духу. Понимаешь, я собираюсь порвать с ним… Ты знаешь, вчера приходила твоя тетя ко мне…
— Да, знаю.
— И она… она. Да, Господи, она была любезна и обходительна, но у меня такое предчувствие, что она мне угрожает!
— Тебе? Угрожает?
— Да, не прямо, конечно. Но она говорила о трудностях, какие возникают у молодой девушки в моем положении, и сказала еще, что нужно прислушиваться к слухам в этих краях, одну девушку из деревни, мол, прогнали, потому что она жила безнравственно. Крутилась с женатыми… — Она тряхнула неодобрительно светлыми кудряшками. — И еще она сказала более или менее прямо, что она сделает все, чтобы прогнать меня из деревни, если я буду продолжать встречаться с Кристеном.
Я буквально потерял дар речи. Подумать только, тетя Линна кому-то угрожала. Нет, неправда!
— Бог ты мой! — Единственное, что я мог сказать.
— А позже, приблизительно около полуночи пришел он и сказал, что мы должны быть осторожными… Да, правда, он часто в последнее время заходил ко мне, он так любит Ханну, и ты знаешь… Ты знаешь, как это одиноко сидеть одной, я рада, когда он приходит.
Она посмотрела на меня подкупающе льстиво, беспомощно улыбнулась:
— Уж такова видно моя судьба быть все время с женатыми мужчинами. Ты думаешь, что это плохо, Петер?
— Плохо? Нет…
Ничего страшного Катрине не совершила, пока она рассказывала мне искренне и откровенно о себе. Она была вся светлая и лучистая. Разве подумаешь о ней плохо, даже если она и любит дядю Кристена?
— Ведь не только я одна виновата, он тоже. Не я начинала первая… Ни за что на свете не хотела бы, чтобы это произошло. Но он очень симпатичный и приятный и благородный, а в деревне здесь каждый знает все о каждом… Знала заранее, что не получится добра.
Она говорила и ходила, говорила и ходила, будто хотела засвидетельствовать свое присутствие на территории моей избушки, будто хотела утвердить меня во мнении, что она — фея, королева, прибыла из мира фантазий, сновидений, и лучи солнца, проникающие через окно, удостоверяли ее подлинность… Вот она коснулась пальцами паутины на подоконнике, потом села на кровать. Я стоял, как соляной столб, не смея сдвинуться с места, сконфуженный, но ликующий: я думал, что раз и навсегда покончил с ней и со всеми девчонками после праздника святого Улава, но она была здесь, маленькая, милая и несравненная… облако волос вокруг головы… она у меня в избушке, в моем жилище, сидит на моей койке и готова рассказать мне все о себе и дяде Кристене. Единственное, что смущало, так это ужасный беспорядок: кровать не прибрана, одежда разбросана по стульям, чемодан и рюкзак небрежно повисли на крючке, предметы на столе выдавали тайны моего существования, престранный мир пятнадцатилетнего подростка. Но она не замечала моего замешательства, казалось вообще не замечала особенностей моего жилья, потому что продолжала говорить о своем, смотрела на меня широко распахнутыми глазами, светлая и ясная, и — печальная:
— Думаешь, кто-то намекнул ей о нас, что она подозревает? Хотя, впрочем, мы сами виноваты, осторожность не соблюдали…
Я застыл:
— Не знаю. Конечно, люди болтают…
— Да, да, я знаю. Я ожидала этого, особенно после праздника. Почему ты не пришел?
— Я был там.
— Ты был, Петер? Бог ты мой, а я не видела тебя. А ты меня?
Я кивнул.
— Почему не подошел? Могли бы потанцевать. Ты, конечно, лучше танцуешь этих увальней, они только и думают, чтобы во время танца зажать тебя, чтобы показать…
Я возгордился.
— Видел и драку?
— Да.
— Господи, правда ужасно? Сброд! У меня до сих пор болит колено.
Она показала синяк на коленной чашечке.
— Бог знает, чтобы произошло, если бы Кристен не подоспел… Ах, Петер!
Она снова выглядела такой беспомощной, юной и беззащитной. Я помогу ей, сделаю, что бы она ни попросила.
— Петер, знаю, глупо вмешивать тебя, но он пришел вчера, как я сказала, в полночь; я уже легла, но он стучал громко, и я проснулась, и он был огорчен, что жена знала, сказал, что мы должны теперь быть осторожными… должны встречаться в другом месте. Он думал, встречаться здесь, у тебя. Ему легче сюда прийти. Да, да, знаю, что гадостно, но он просил меня поговорить с тобой, оказать нам услугу, придумать что-нибудь, два раза в неделю мы можем встречаться здесь… Ах, Петер, нет, я не должна была говорить тебе такое, что ты теперь подумаешь обо мне? Презираю себя… Я согласилась только потому, что хочу порвать, понимаешь. Не хочу больше связываться с женатыми, хватит! Одни неприятности. Не хочу больше вмешиваться в супружеские отношения. Знаю, поздно говорить, но это как бы всегда другое, вначале. Поначалу кажется все более естественным как бы… И он такой обходительный. Но после вчерашнего ее визита, что она сказала… Я не люблю сцен, не терплю! Пожалуйста, помоги мне, хочу покончить, показать ему, что нельзя продолжать… Поможешь, Петер? Ах, Петер… — На ее глазах выступили слезы. — Петер, поверь, не было у меня определенной цели. Быть может, я влюбилась, но не настолько, чтобы серьезно… Не желала разрушать их брак. Самое простое в этой ситуации исчезнуть мне, хотя я не особенно хочу… Если бы нашелся друг, верный и симпатичный парень, который любил бы меня…
Она подошла ко мне. Во время ее продолжительного монолога меня знобило. Сначала от ревности, потом от радости и теперь от чистого возбуждения, от любви, потому что она, конечно, меня имела в виду, нет сомнения: симпатичный и верный друг, который любил бы ее, это был я!
Она положила руку мне на плечо, ее голова едва достигала моего подбородка, покрытого светлым пушком.
— Петер, — сказала она, — ты единственный друг мой здесь. Ты единственный, которым я горжусь, даже Герда ведет себя последнее время странно… (И это еще! Словно я не знал почему!) Поможешь? Ради одного раза, чтобы положить конец? Я решила. Правда? Посмотришь Ханну в четверг во второй половине дня, на несколько часов, пока я буду здесь?
Я знал эти руки, узкие, медово-золотистого цвета руки, которые обвили меня.
— Хорошо, — сказал я, — я присмотрю за Ханной. Но с одним условием…
— Ой, спасибо, Петер, — обрадовалась она. — Я знала, что ты поможешь.
— Я сказал при одном условии…
— Каком? Говори!
— Я хочу, чтобы ты пришла к нам в среду на мой день рождения, — сказал я тоном, не допускающим возражений.
У меня был план, подходящий для всех. Я хотел восстановить справедливость. Порядочность должна восторжествовать. Я решил действовать, обустроить так, чтобы каждый получил то, что ему причитается. Никто не останется в обиде. Я знал истинную правду, знал, где переплетаются нити, и знал, как можно их распутать. Определил выбор для себя и Катрине, поскольку не сомневался, что мы отныне и во веки веков неразделимы. Она сказала, что хотела иметь друга, она получит его. Она сказала, что хочет порвать с дядей Кристеном, она получит такую возможность. Я почувствовал себя по-настоящему взрослым. Она помогла мне преодолеть мелочность и ревность, мое детское пуританство. Придуманный в голове план я начал немедленно претворять в жизнь:
— Придешь в среду?
— Но можно разве, после того как она была у меня…
— Ясно, можно. Я приглашаю кого хочу. Для вас обоих хорошее подходящее алиби. И ты можешь закончить свои дела сразу в четверг…
— Да…
Она колебалась.
— Тогда я присмотрю за Ханной.
— Но, Петер, мне неприятно будет.
— Нет, ты должна прийти, доказать тем самым, что ты безгрешна. И, возможно, сможешь убедить его, что дальше так продолжаться не будет.
— Да…
— И кроме того, это я хочу, чтобы ты пришла. Ты — единственный близкий мне человек, я приглашаю тебя на свой день рождения.
— Ты, Петер, спасибо, ты добр ко мне…
Мы стояли совсем близко, почти вплотную, и я почувствовал себя чуть ли не всесильным благодетелем, спасшим ее один раз во время драки на танцплощадке; поэтому я не имел права оставить ее теперь в беде, не приласкав и не воодушевив… заносчивость одолела меня, и я прижал ее к себе, держал крепко-крепко, как Герду, когда мы танцевали на празднике.
— Но Петер, Петер… — Она тяжело дышала прямо мне в шею и вздохнула как бы с сожалением. Ах, Петер…
Но я не отпускал ее, не мог теперь.
— Я слышала о тебе, — прошептала она. — Герда рассказывала, ты хорошо делаешь… Я думаю, она ревнует нас, да, Петер? Ты любишь ее?
— Нет, она…
Голос пропал, я только отрицательно, сильно покачал головой. Герда… что девичья любовь Герды в сравнении с этой?
Она буквально заполонила поцелуями мою шею и грудь, издавала звуки, сыпавшиеся на меня искорками. Я стоял и держал ее, точно большой и неуклюжий медведь, не знал ничего в этом мире другого, чем держать ее крепко, крепко, чтоб почувствовала она мою великую любовь к ней, прижимал к себе там, где тела наши сливались свободно и…
— Я знаю, как ты это делаешь, Петер, — прошептала она, — мило, без всякой фальши в голосе. — Но сейчас не время, не теперь, когда я рассказала обо всем. Подожди немного…
Но сейчас не время…. Подожди немного… Каждое слово, которое она шептала, отзывалось во мне сумасшедшими надеждами, подогревало мое честолюбие.
Она слегка отодвинулась и просунула узкую руку под рубашку, коснулась моей кожи, потом вниз под пояс, искала… И я обомлел, превратился в лед и пламень, потому что никто, никто не касался меня прежде таким образом, потому что я никогда не думал, чтобы такая девушка, как Катрине… Но теперь это не только возможно, это была правда. Она была неустрашима в своих действиях и необыкновенно ласкова, она не стыдилась того, что делала, она стояла над законами, она могла делать, что желала, и это было великолепно, чудесно. Она искала, манила меня к желаемому, к долгожданному, я был младенцем, она же — спокойная, не сомневающаяся, опытная; легкое прикосновение пальцем, любовное поглаживание, ритмическое движение, слово, легкий смех у моего уха… Я был наверху блаженства, испытал ни с чем несравнимое наслаждение, благостное состояние и не заметил, как осрамился…
Во время обеда я объявил во все услышанье, что у меня были гости. Курица дяди Кристена, мертвая, разделанная и поджаренная лежала на блюде в окружении капусты и картофеля, покрытых сметанным соусом.
— Катрине приходила ко мне. Я пригласил ее на день рождения. Она почти не знает никого в округе. Она придет…
Последовал быстрый обмен взглядами. Я ожидал этого. Я мог теперь читать мысли, я знал все, о чем они думали. В паху было еще тепло от недавнего неземного прикосновения. Воспоминания о ней немилосердно жгли голову. Мечта осуществилась? Нет, я почти не верил, но вялость мошонки говорила, что это было, было…
Я знал, они согласятся с моим приглашением, они должны играть свои роли и держать фасон; все развивалось по правилам, которые неожиданно стали понятными и мне. Да, я вдруг понял многое, многое, почти простил дяде Кристену его обман, его неверность, его искусство соблазнителя; к тому же, теперь я был с ним на равной ноге, равный ему мужчина: и это благодаря ей, излучаемому ею волшебству. Он пал перед ней, как и я. Он боролся за нее. Но выиграл я, а не он.
— Да, Катрине вызывает симпатию. И малышка ее забавная, — сказала примиряюще тетя Линна. — Но, может, мы пригласим тогда Бергсхагенов только на кофе.
Взгляд на дядю Кристена.
Он не ответил, и я придвинул к себе блюдо с курицей, таким жестом, точно я и никто другой зарезал ее и приготовил это вкусное блюдо.
19.
В понедельник я встретил Йо в поле. Он стоял ко мне спиной, согнувшись над картофельными рядами, и окучивал картофель. Его рабочий комбинезон был бледно-желтого цвета. Издалека его можно было принять за взрослого мужчину.
Я не видел Йо со дня праздника святого Улава и теперь постарался встать так, чтобы он мог видеть небольшую тень под правым глазом, которая не прошла еще после драки.
— Хей.
— Хей, — ответил он и неуверенно хихикнул.
Я не сомневался, что он был зачинщиком того глупого нападения на меня в праздничную ночь; но я не видел его, доказать не мог и в общем-то не имел ничего против него, ему нечего было опасаться. Потом я сам нередко был участником подобных некрасивых поступков. Мое преимущество над ним на сегодняшний день было иного характера, и я намеревался воспользоваться этим, чтобы раз и навсегда унизить его.
— У меня в среду день рождения.
— Ага?
Будто он не знал. Я праздновал свой день рождения в обществе мальчишек каждый год, когда был здесь на каникулах.
— Я решил пригласить всех знакомых. И Катрине тоже.
— Ага.
Этого было достаточно. Теперь он был в моей власти. Его глаза вопрошающе сверкнули из-под детского чубчика.
— Ты уверен, что она придет?
— Конечно. Я только что говорил с ней. Она вчера заходила ко мне.
— Ага.
Ему это явно понравилось, но он не показал виду. Наша дружба была построена на соперничестве не только в большом, но и в малом; но отныне в дружбе выдвинулась на первый план конкуренция, отмеченная ожесточенной борьбой.
— Мы побаловались немножко… Если ты понимаешь, что я имею в виду.
— О, это?..
Его ухмылка была ехидной и саркастической:
— Может, она приходила приветствовать твоего дядю?
Я был подготовлен и к этому вопросу:
— Дядю Кристена? Почему?
— Ну а как же, заступник ее!
— Ну и что, кто-то же должен был заступиться за нее, спасти от этих деревенских нахалов. Но ты, наверное, сердишься, что он их слегка потрепал? Вероятно, это были твои товарищи?
На этот вопрос он не мог ответить прямо, поэтому только пробормотал:
— Я слышал другое о них, и я…
— Ты, может, не веришь, что вчера я лежал с Катрине и имел с ней дела?
— А как мне поверить!
— Увидишь в среду.
— Как?
— Я докажу тебе это.
— Как?
Единственное, прошу тебя помочь мне…
— В чем?
— Дай мне твой презерватив.
— Для чего?
— Мне он нужен в среду. Не могу больше без…
— Не дам!
— Но послушай, Йо…
Он был полностью в моей власти. На лице читалось страшное любопытство, заинтересованность в моих делах и желание стать соучастником моих тайных планов:
— Достань себе сам!
— Но Йо, тебе же не нужно сейчас, так? А я уезжаю через две недели домой, я пошлю тебе новый, если хочешь целую дюжину! В городе их можно купить в автоматах… (Я читал об этом, но никогда не видел. Предполагал, что можно также купить в дорогих гостиницах, на аэродромах и прочих местах).
— Ол’ райт, если не дашь, ничего не получится…
— Что не получится?
— Сам убедишься в среду. Если придешь…
— Ол’ райт. Я дам тебе.
— Спасибо.
Я знал, что так получится. В мыслях — одна Катрине. Она, близость с ней. Ее любовная ласка, шепот, обещание: «Потерпи немного»… Разве забудешь такое? Мечта, мечта нереальная… А может все же реальная? Ей двадцать один год (самое малое), она мать, десятки поклонников, а выбрала меня, шестнадцатилетнего, я и она отныне едины, неразрывны, соединены навеки… Я не сомневался.
— Это будет самый распрекрасный подарок мне на день рождения, Йо, — сказал я и рассмеялся и его рассмешил, вернее принудил к смеху. А что ему оставалось делать? Он капитулировал, сдался. Но и в самых победоносных случаях он оставался мальчишкой, маленьким и неопытным. Я пожалел его.
Во вторник утром, накануне большого дня, я достал письмо Марии из-под матраца, прочитал его снова и вложил в конверт. На конверте написал адрес и имя тети Линны большими измененным буквами. Анонимное письмо я спрятал на груди под рубашкой, когда спускался к дому, чтобы взять велосипед.
В магазине я купил марку, наклеил ее на конверт и опустил письмо в почтовый ящик. К вечеру оно уже будет в городе, а, значит, завтра во второй половине следует ожидать почтальона. Известие придет как нельзя кстати. Ведь завтра день рождения, мой юбилей, соберется общество. Я точно все рассчитал.
С легкой душой я ехал назад, преодолевал без страха и сомнения попадавшиеся на пути пригорки и горки. Теплая погода, поля, леса темнеют вдали… думы о том, что завтра будет день рождения, поглотили меня целиком и отвлекли от других, не менее важных событий последних дней. Скоро, скоро все наладится в Фагерлюнде, будет как прежде. Пришло ощущение счастья, летнего беззаботного настроения, о котором я уже давно мечтал. Я заметил плывущие надо мной облака, находящиеся в вечном движении, уловил запахи придорожного тысячелистника, травы и пыли. Радовался, как давно уже не радовался. Снова почувствовал себя маленьким, приехавшим на каникулы в деревню, к своим родственникам. Однако почему вдруг такое состояние? Какова причина? Ну, конечно, Катрине! Она, и только она! Помогла мне обрести себя, понять себя и свой возраст, причем сделал это деликатно, достойным путем.
20.
Гостей ожидали к трем часам.
Сгорая от стыда, я попросил у дяди Кристена бритву; пора, пора пришла бриться, ведь шестнадцать лет сегодня исполняется. К тому же, светлый пушок на подбородке нисколько не красил меня, а скорее, наоборот, уродовал. Я с большой предосторожностью водил лезвием, старательно обходя неровности, бугорки на лице и противные прыщи, напоминавшие о периоде полового созревания.
Праздничный стол накрыли в гостиной. На кухне, на печи, стояла кастрюля с сосисками и чугунок с бульоном и фрикадельками. Торт давно уже занял свое место в холодильнике. Тетя Линна приготовила все к торжеству, красиво прибрала; теперь только ходила по дому и проверяла… раскрасневшаяся, празднично одетая, вот только часто проводила рукой по волосам и платью… Нервничала? Я тоже нервничал, в нетерпении посматривал на часы, которые, казалось, остановились, и стрелки не двигались. Оставалось пятнадцать минут. Дядя Кристен поднялся наверх, чтобы тоже облачиться в «праздничный наряд», как он иронически выразился. Мой свежевыбритый подбородок жег и пламенел, я не был уверен, кого я больше всего ждал — гостей или почтальона. Тот должен быть вот-вот прибыть с известием. Для нее и для них обоих. Мой подарок им на мой день рождения. Они же подарили мне компас, торжественно вручили за завтраком; теперь он лежал возле моего прибора на праздничном столе.
Но где же Катрине и где другие? И где почтальон?
Выглянул в окно и увидел голову Йо. Наконец-то, гости собираются! Я выскочил, чтобы встретить их. Это были Герда и Йо, не Катрине. Вероятно, опоздает. Малышка, вероятно, задерживает. Герда и Йо поздоровались за руку с дядей Кристеном и с тетей Линной, поздравили меня с днем рождения и вручили пакет, по очертаниям завернутого в бумагу предмета я догадался, что это был фонарик. Когда мы стояли на кухне и разговаривали, постучали в дверь. Я непроизвольно покраснел, взрослые обменялись взглядами; я хотел бы спрятаться в этот миг, а не идти и открывать дверь, так как непреодолимое смущение смешалось с приподнятым настроением, в котором я находился с самого раннего утра. Она! Теплая, солнечная, разомлевшая от полуденной жары, в платьице из легкого светлого материала, которое прикрывало летним облачком ее тело, на ногах сандалии; откровение моих нескромных фантазий… никому, никому ее не отдам, буду хранить и держать только для себя, только при себе.
— Хей, Петер, — сказала она. — Извини, что опоздала. Не просто идти с нею…
Корзина с ребенком стояла на крылечке и разделяла нас. Под одеялом я рассмотрел маленькую головку с черными волосами. Она, конечно, спала. Ханну я видел впервые. Я умилился, растрогался до бесконечности, но одновременно почувствовал уколы ревности и собственное несовершенство: многое, многое еще оставалось для меня недоступным, пребывало в мечтах… познав вкус «действительной жизни» я торопился, проявлял нетерпение, хотел получить все, сразу, в миг.
— Поздравляю, Петер. Пожалуйста.
Она протянула мне пакет. Я взял его и на ощупь определил, что это была книга.
— Открой упаковку! — попросила она.
И я с благоговением развязал красную ленту, развернул бумагу и на обложке книги увидел картинку с бабочками. Название: «Сто лучших стихотворений о любви». Нужно сказать откровенно, что особого пристрастия к поэзии я не испытывал, редко прочитывал стихотворения до конца, но этот подарок неожиданно произвел на меня неизгладимое впечатление: стихотворения о любви, так красиво, так задушевно; мой голос вознесся в высь и пал на октаву ниже, когда я прошептал «спасибо».
Кто-то сказал позади меня:
— Пригласи Катрине войти, Петер!
Это была тетя Линна. Она стояла в коридоре, раскрасневшаяся и, как и я, торжественная.
На буфете стоял поднос с бокалами для вина на высоких ножках. Дядя Кристен разливал вино из бутылки, которую он принес из подвала. Вино из красной смородины четырехлетней давности. Я припомнил, что он рассказывал о нем отцу, хвастался. Теперь был повод попробовать его всем вместе.
— За твое здоровье, Петер, поздравляем!
Дядю Кристена было не узнать: галстук, жилет, волосы зачесаны. Только рука, в которой он держал бокал с вином, была та же самая: широкая и грубая, разоблачавшая навозного жука, скрытого под костюмом. Скоро появится почтальон.
— На здоровье, Петер!
— Поздравляем!
Выпили. Домашнее вино имело сладковатый привкус и внушало доверие. Герда не спускала с меня своих больших глаз. Мы не виделись с ней после праздника. Но она ничего не забыла, по ней было видно. Не забыла, как мы танцевали, словно настоящие влюбленные. Она моя — стоит руку протянуть. Но что Герда для меня сегодня? Сегодня мне шестнадцать и хочется всерьез испытать себя и свои возможности. Сегодня главное — светловолосая загорелая Катрине… вот она стоит от меня всего в двух шагах с бокалом вина, сияющая улыбка (я украдкой смотрел в ее сторону), говорящая, что она моя и только моя?
— За здоровье всех присутствующих! И добро пожаловать!
Дядя Кристен наполнил еще раз бокалы. Йо посмотрел на меня и дал знать, что «все в порядке». Он выглядел чрезвычайно довольным; довольным, что находился в настоящем обществе, а не в малышовом, когда подавали лимонад. Полуденное солнце проникало в окошко и сильно пекло. Тетя Линна стояла с бокалом в руке, по-прежнему раскрасневшаяся и очень смущенная.
— Да, подумать только, тебе исполнилось сегодня шестнадцать, — улыбнулся дядя Кристен. Он был в хорошем настроении. Он был более чем в хорошем настроении. Но его элегантность, вежливость при подаче вина и торжественное провозглашение тостов внушали почему-то тревогу.
— Мне кажется, что еще совсем недавно ты бегал здесь в коротких штанишках и играл в полицейского и разбойников с ним, с Йо…
Мы засмеялись, особенно девушки.
— Да, шестнадцать лет, опасный возраст. Когда мне было шестнадцать, я хотел во чтобы то ни стало стать моряком и плавать…
— Правда?
— Плавать?
Рука его слегка дрожала. Он поймал взгляд Катрине, не отпускал его, пользовался своим преимуществом хозяина дома; мне стало жарко, впервые я видел их вместе, и теперь их незаконная связь показалась мне еще более недопустимой; ведь невыносимо представить, что его грубая крестьянская рука лежит на ней, золотистой, худенькой, его губы… Но самое немыслимое из всего: его обнаженное мужское тело с загорелым затылком и загорелыми руками, (рукава рубашки были сейчас подвернуты), и член его… сильный, тяжелый, как переспелая виноградная гроздь, опасный, возможно даже чересчур большой и пребывающий в вечном возбуждении. Бог знает, как это выглядит в действии! Близость с мужчиной в возрасте не может ведь быть приятной, он и ее нежное тело… ух, как отвратительно… ее грудь, белая и беззащитная, которую я увидел тогда, когда она лежала на берегу речки и загорала, и которую я видел постоянно, стоило лишь закрыть глаза… Но теперь между ними все кончено, хотя он еще не знал этого. Я слышал, но как бы в отдалении, что он продолжал рассказывать о том времени, когда ему было шестнадцать, обращаясь главным образом к Герде и Катрине. Йо сделал мне знак, что я должен подойти к нему, но мне как-то не удавалось. Тетя Линна вдруг громко произнесла:
— Совсем забыла, еда будет готова через несколько минут. Дорогие гости, пожалуйте к столу!
Она поставил свой бокал на поднос, но чересчур поспешно, недопитое вино расплескалось и потекло на вязаную крючком подставочку. Она почти бегом выбежала на кухню.
— …И мне пришлось топать все одиннадцать миль назад, — закончил дядя Кристен свою историю.
— Господи, одиннадцать миль! — с восторгом повторила Катрине. Она тоже обратила внимание, как привлекательно выглядел он в своей воскресной одежде, с зачесанными назад волосами. Но мы были в заговоре. Она дала мне обещание, и книгу со ста стихотворениями о любви я все еще держал в руке.
— Давайте сядем за стол, — сказал я. Заранее я не осмелился обсуждать с тетей Линной вопрос о размещении гостей, боялся выдать себя. Но теперь я должен был во чтобы то ни стало заполучить место рядом с Катрине, но как бы «случайно».
— Я остаюсь сидеть у края стола, — сказал дядя Кристен тоном хозяина, привыкшего отдавать распоряжения, Герда и Йо — по ту сторону стола, а виновник торжества и Катрине — напротив.
До меня как-то сразу не дошло, что он собственно исполнил мое тайное желание, по крайней мере, сейчас, одним мановением руки; в этот момент Йо прошел мимо меня, дернул за рукав куртки и всунул в руку что-то, завернутое в смятую бумагу. Я покраснел, но успел незаметно спрятать «подарок» Йо в карман брюк.
Я сидел, преисполненный счастья и блаженства. Все удавалось сегодня. Мой локоть касался ее локтя, колено мое касалось ее колена. Йо и Герда сидели напротив и смотрели на меня, он с участием и коварством, она с улыбкой, которая как бы говорила «мы двое, мы двое»… Дядя Кристен продолжать рассказывать Катрине свою историю о времени, когда ему было шестнадцать лет. Она покачивала ногой под столом.
Тетя Линна принесла бульон. Разлила по тарелкам. Мы ели. Дядя Кристен был в ударе, громко смеялся, рассказывал анекдоты, случаи, которые он пережил в жизни, о которых я никогда прежде не слышал. Казалось, что воспоминания прошлых лет с такой силой нахлынули на него, что он не мог не рассказать о них, не рассказать о превратностях своей судьбы… он смеялся, строил гримасы, точно молодой. Так никогда не разговаривали в Фагерлюнде; повседневный тон был здесь иным — предопределенным, повторяющимся; говорили снова и снова о тех же самых делах — таков был порядок в этой крестьянской усадьбе; стабильность, устойчивость всегда и во всем, изменения были немыслимы. Но теперь он рассказывал, а мы смеялись. Она почему-то смеялась больше всех, повернулась к нему, сидящему на конце стола, и смеялась любой его шутке, любой его пусть даже незадачливой фразе, сияла… А мы сидели и ели сосиски и картофельное пюре (по моему желанию), и я следил за малейшим движением ее тонких ног вблизи моих, под столом.
— Пожалуйста, берите еще! — призывала тетя Линна со своего места на другом конце стола. — На кухне много еды!
Еще раз послали по кругу блюдо. Йо набрал целую гору сосисок на тарелку. «Обжора несчастный», — подумал я, хотя тоже не обделил себя едой.
— Спасибо! — сказала Герда. — Я наелась. Было очень вкусно, спасибо.
— А я еще возьму, — сказал дядя Кристен.
— Большое спасибо. — Катрине благодарно улыбнулась ему, не мне, ему, сидевшему у края стола. Я повременю.
— Возьми еще немного, ты же почти ничего не ела! — Просьба и приказание.
— Тебе нужно есть… Ты такая худенькая!
Тетя Линна произнесла эти слова энергичным тоном. Казалось, что для нее теперь самым важным было накормить нас, и особенно Катрине.
— Погодите, сейчас принесу еще пюре…
— Нет, спасибо, спасибо, я сыта, правда, не могу больше есть.
Но тетя Линна уже встала, взяла блюдо и направилась в кухню.
— Но вкусно, вкусно…
— Приятно слышать… Принесу еще с кухни!
Я не заметил, что она всплакнула, когда говорила эти слова.
Тут произошло неожиданное, незапланированное. Паук.
Катрине вдруг закричала и откинулась назад на стуле, да так резко, что чуть не опрокинула его. Причина? Я увидел паука, обычного паука, большого, почти с монетку в десять эре; он висел в тонкой паутинке, до того как она начала кричать, как раз там, где недавно была ее голова; размахивая в панике рукой, она смахнула его, и он упал прямо на нее; новый крик и новые несообразные движения, паук побежал по платью к бедру… Но подоспела помощь. Большая рука дяди Кристена сбросила несчастного паука на пол, а нога дяди Кристена раздавила его.
Уверенная сильная мужская рука на ее мягком округлом бедре напомнила мне сцену в саду, когда он гладил тетю Линну по бедру, обнимал ее, и это всего несколько недель назад. Я чуть было не задохнулся от такого сравнения. Теперь понятно стало его поведение.
— Ах! — Катрине смеялась и, всхлипывая, прижималась к нему. — Господи, не выношу пауков, противные они, дурно становится… Извини!..
Мы смеялись, радовались, что все закончилось благополучно, но я… Во мне словно что-то надорвалось от ее слов, потому что припомнилось, как в тот наш незабываемый совместный вечер, когда я посетил ее в доме Весселя, она утверждала, что любит насекомых и не боится их. Отчего теперь такая реакция? Где правда? Он же, дядя Кристен, смеялся громче всех; он прислонился к ней, положил руку на спинку стула, на котором она сидела, словно объявляя о своей готовности встретить во всеоружие новых насекомых и давить их, если понадобится; и все это ради нее, ради нее одной, выражение на лице было снисходительное и отцовское, но во взгляде, обращенном к ней, было нечто покорное и рабское, готовность услужить… настоящая овечка… и это-то он, сильный и мужественный, который управлялся со всем и со всеми, теперь сидел и кокетничал с Катрине, наслаждался своей находчивостью, своей сноровкой давить пауков, будто он один мог делать это, будто не я сидел к Катрине ближе всех…
— Господи, я так испугалась, спасибо тебе… — Она вся светилась, лучилась, только ему, а когда благодарила вторично, то положила свою руку на его, лежащую на спинке стула, и сжала, словно так и полагалось делать это в мой день рождения, в обществе гостей на моем дне рождения.
Герда сказала:
— Да, пауки противные!
Йо молчал, уплетая сосиски.
— Не стоит обращать внимания на пауков, — вмешался я в обсуждение. Я обязан был вмешаться, нужно было разрядить обстановку, проявить ум и тактичность. — А кошки, например, ловят насекомых, мы же ничего не говорим… На севере Европе не водятся пауки, опасные для людей…
Мои слова остались без ответа.
— Нет, они противные, — повторила Катрине, а дядя Кристен засиял как школьник, которого неожиданно похвалили. Настроение за столом принимало опасный оборот. Я, именинник, из-за рокового стечения обстоятельств превратился в ничто, в пассивного зрителя того, что происходило между ними, по правую руку от меня. Я готов был расплакаться от негодования. Меня превратили в одного из гостей, подобно Йо и Герде, которые чинно восседали напротив меня, ели и тоже следили за происходящим: они тоже видели его руку, которая гладила ее, и ее руку, которая в знак благодарности коснулась его… И я, которому сегодня исполнилось шестнадцать лет, главное действующее лицо дня, который составил определенный план, беспомощно сидел и взирал на ком холодного пюре на тарелке, опозоренный, снедаемый завистью, не представляя, каким образом заставить гостей и родственников снова обратить на себя внимание, возвратить себе центральное положение.
Но тут я услышал во дворе знакомый звук почтового мопеда. Кстати, очень кстати. Значит, начинается осуществление задуманного распорядка. Я почти не мог сидеть спокойно на месте, думал о том, что произойдет, какова будет реакция… Остальное не существенно, мелочи, главное услышать ее голос из кухни. Я сидел, словно на раскаленных угольях, в нетерпении и ждал.
И услышал, наконец. Ее голос дошел до меня словно из небытия, из мира фантастики:
— Петер! Почта для тебя!
И я рванулся как угорелый, вскочил из-за стола, не хотел терять ни секунды, да, может, она уже прочитала письмо, и я хотел быть при ней, видеть ее лицо, установить, что непонимание, ревность, упреки исчезли, и жизнь в Фагерлюнде вновь налаживается. Я побежал, правда с дрожью в коленах, находясь под впечатлением недавно увиденной сцены между Катрине и дядей Кристеном, возбужденный, разгоряченный вином, но оптимистически настроенный, хотел видеть ее, убедиться, но когда я собирался открыть дверь в кухню, я споткнулся о половик на пороге, потерял равновесие и упал возле камина, тщетно пытался встать на ноги, избежать неизбежного, но получилось лишь хуже — правое колено ударилось сначала о железную решетку, потом об острый угол камина и с такой силой, очевидно, объясняемой и весом тела и скоростью бега, что я взвыл от боли, жгучие иглы впились в тело, в глазах искры… немного спустя боль отпустила, осталась только в колене.
Все тотчас, конечно, вскочили и окружили меня, вернее то место, где я лежал и боролся за свою жизнь, боролся сцепив зубы, чтобы не расплакаться, а дядя Кристен опустился подле меня, подложил руку мне под голову и вдруг — поднял меня так, будто я был пушинкой, вещью никчемной, и понес к дивану, где тетя Линна предусмотрительно уже положила подушки. Она подвернула штанину брюк и обмыла колено раствором борной кислоты. Потом дядя Кристен внимательно осмотрел его, давил, было больно, и я, собрав все силы, старался не закричать, потому что они стояли и смотрели на меня, и я видел их сквозь пелену слез, хотя фактически не так уж было больно теперь…
— Гарантирую, колено не разбито, — сказал дядя Кристен. — Чашечка в полном порядке, перелома нет. Можешь согнуть колено, Петер?
Я кивнул, подвигал коленом и закусил губы. Я страшно сердился на него, потому что по его мнению ничего серьезного не случилось, однако я вынужден лежать у всех на виду и страдать. Правда повязка, которую наложила на колено тетя Линна, действовала успокаивающе (из-за этой повязки я не мог двигаться, но она напоминала остальным, что я больной и нуждался в соболезновании), в глазах гостей я видел сострадание ко мне, что очень и очень утешало — я снова оказался, как хотел, в центре внимания и мог диктовать свою волю.
— Ух, как распухло! — сказал Йо.
— Хорошо, что нет перелома, — вздохнула тетя Линна.
Я вдруг вспомнил о письме. Мое падение, разумеется, помешало ей прочитать его. Нужно теперь переждать, пока улягутся волнения. Все смотрели затаив дыхание, как тетя Линна накладывала бандаж. Колено не было разбито, боль постепенно затихала, может, вывих или растяжение? Но бандаж… это хорошо. Прекрасный предлог, например, чтобы хромать, вызвать сострадание. Я был доволен ходом событий. Теперь нужно было действовать дальше и привести в исполнение задуманное. Я спросил:
— Почта была?
— Почта? Ах да, я совсем забыла; тебе письмо, — сказала тетя Линна. Сейчас принесу.
Она как раз закончила накладывать бандаж. Все вздохнули с облегчением, когда была опущена штанина моих брюк.
— Да, угораздило же тебя, — сказал дядя Кристен, — но ничего, главное, что ногу не сломал. Считай, что повезло.
— Больно тебе? — улыбнулась сострадательно Герда.
Я мужественно кивнул головой, подумал, что нужно бы лучше воспользоваться своим несчастьем, показать, как я мужественно переношу страдания и вызвать еще больше к себе участия. Но теперь было поздно. Катрине стояла позади всех и молчала. Что она думала? Считала, что я глупо вел себя, растянувшись на гладком полу? Или она стояла и с восхищением наблюдала за моим дядей, когда он поднял меня на руки и, словно куклу, отнес на диван? При этой мысли я даже приподнялся на локтях, но почувствовал режущую боль в распухшем колене, и слезы выступили на глазах. Может, не стоило приглашать ее на детский праздник? А может, отдаленность между нами как раз сокращается, это лишь другие думают, что они вместе, подходят друг другу, мой дядя Кристен и Катрине? Но опять же: она не спускала с него глаз, пока он говорил, смеялась над всеми его глупыми шутками, стиснула его руку… нет, случайности быть не может… Я застонал, непроизвольно.
— Погоди, лежи и не шевелись, — напомнил мне дядя Кристен, — скоро пройдет, потерпи. Лежи только спокойно. (Сказал он, у которого шрам на ноге, он, который пострадал по-настоящему, почти истек кровью, но возвращен был к жизни женщиной, которую он любил…)
— Бедняжка, Петер, — с сожалением в голосе произнесла Катрине. (Наконец-то, промолвила словечко!) — Надо же такому случиться да еще в день рождения…
Снисхождение, озабоченность в тоне. И только-то?
— Скоро пройдет, — прошипел я в ответ, улыбнулся как мог. — Скоро будем играть в прятки. И я тоже.
Сотни стихов о любви. От меня не уйдешь! Я распланировал, что мы спрячемся в амбаре. Тайник, полумрак, свежее сухое сено. В амбаре произойдет чудо. Моя интуиция говорила мне, что будет, что свершится желаемое! И боль в колене сразу поутихла, однако я все равно решил полежать и воспользоваться всеми преимуществами больного человека.
— А вот и торт! — возвестила тетя Линна. — И письмо для тебя.
Ни слова о другом письме. Может, не пришло сегодня? Задержалось на почте? Может, адрес неправильно написал? Нет, адрес был правильный, я хорошо помнил. А может, осталось лежать на кухонной стойке, забытое в спешке?
— Ешь, всем хватит торта…
Письмо было от мамы. Она поздравляла с днем рождения, в нескольких словах упоминала о переезде… Но я волновался, не в состоянии был дочитать до конца и отложил в сторону.
Мы ели торт с клубничной начинкой. Я решительно отказался украсить торт шестнадцатью свечами, свечи ведь для ребятишек. Хотя и торт в основном был для них. Я в нетерпении ожидал, когда все закончат есть, лежал на диване и крутил свою тарелку с тортом; другие сидели за столом, разговаривали, смеялись, иногда обращались ко мне и подбадривали. Катрине сидела ко мне спиной, но несколько раз обернулась и улыбнулась. Сто стихотворений о любви. Тетя Линна сидела на своем месте в конце стола и спокойно ела торт. Волнение, которое я заметил у нее раньше, очевидно, прошло. Наконец, с едой было покончено.
— Может, ты покажешь свое искусство в картах, — сказала она.
— Да, да, просим — закричали все.
Тут мое терпение лопнуло. Это уж слишком! Мое верховенство опять уходило от меня. Если он увлечет гостей картежными фокусами, тогда все забудут обо мне, я превращусь в незадачливого зрителя, в гостя на собственных именинах. Не бывать этому!
— Не пойдет, будем играть в прятки! — закричал я с дивана.
— Но ты думаешь, что справишься, Петер? — спросила тетя Линна. — Может, лучше полежишь.
— Тебе нельзя ходить, — приказал дядя Кристен.
— Я в полном порядке, — упрямо заявил я и опустил ногу с дивана, встал. Получилось. Помогал бандаж. Он согревал и держал ногу крепко. Оставалась опухоль:
— Я в порядке!
— Все равно не мешает полежать…
— Можете поиграть в прятки в другой день!
Но для меня было жизненно важно играть именно теперь, чтобы расквитаться с дядей Кристеном, он ведь не будет участвовать! Значит, хороший повод заполучить Катрине для себя. Для себя, а там посмотрим!
В комнате было жарко, даже душно. Цветы в горшках бросали длинные тени на дорожки на полу. Снаружи — солнце и облака игриво сменяли друг друга на небосклоне. Нужно выйти на улицу, вон из помещения!
— Ах, нет, — запротестовал кто-то.
Катрине тоже посмотрела на меня с удивлением, почти недовольно. Где-то что-то сорвалось. Никто не открыл письмо. Ничто не выяснено. Мой хорошо продуманный план готов был развалиться. Почему? Я успокоил себя тем, что время еще есть для исправлений и поправок.
— Сегодня мой день, и я определяю! Пойдемте и будем играть в прятки!
И я заковылял к выходу, не дав другим и слова вымолвить. Мое нераспечатанное письмо лежало на полке над кухонной стойкой. Но сейчас я не думал о нем. Я вышел навстречу солнцу: вот он долгожданный момент!
В амбаре было полутемно. Я лежал, наполовину зарытый в сено, внутри тесной ниши, которая образовалась между досками стены, когда пристраивали сарай для инвентаря. Мой любимый тайник, где я чувствовал себя надежно, где меня вряд ли кто мог найти; неудобным был только путь к нему: нужно было ползти вдоль стены в туннеле под сеном. Здесь в углу-изгибе образовалось естественное углубление, которое никогда по-настоящему не заполнялось сеном, хотя в других местах оно лежало до самой крыши. А здесь было пусто и просторно. Надо мной слабые полосы света, проникающие между бревнами в западной части сеновала.
Начиная с воскресенья, когда я пригласил ее на свой день рождения, я только и думал об этом своем тайнике. Здесь состоится наша встреча, здесь мы укроемся от других, останемся наедине, только она и только я.
Мы убежали от Йо, который был выбран разводящим, он стоял теперь лицом к стене и громко считал до ста. Из-за колена я немного отстал от других. Я видел, как Герда побежала наверх к широкому амбарному помосту, но остановилась, начала оглядываться, словно сомневаясь. Прекрасно. Пусть прячется на сеновале, Йо наверняка начнет свои поиски с него. Но где она, Катрине? Я должен ее взять с собой…
Я догнал ее в коридоре, она остановилась. Почему? Ожидала меня? Ну конечно, ожидала! Меня! Меня! Не мог больше удержаться, подошел вплотную к ней и прижал к стенке, не мог совладать с собой…
— Петер, ты что? — сказала она. Засмеялась.
Я обнял ее. И сразу пришло ощущение, что стало лучше, что все развивается, как задумано, главное, чтобы мы были вместе, близки… больше нечего и некого бояться, потому что она прижалась ко мне, точно так, как и я, возбужденная, но присмиревшая:
— Петер, нужно спрятаться! Он сейчас начнет искать!
— Пошли, — сказал я, не в силах отпустить ее от себя. Я знаю одно место, где нас никто не найдет!
— Хорошо! Ее лицо засияло. Я схватил ее руку и потянул за собой:
— Подожди! Подожди немного! Она остановилась. Она замялась. Прикрыла рот рукой:
— Понимаешь, мне нужно… Понимаешь? Я только на минутку за амбаром. Иди, а я прийду. Где это?
— Направо, когда дойдешь до конца, — прошептал я. Ползи прижимаясь к стене, внутри я буду тебя ждать.
— О’ кей.
И она исчезла.
Я лежал тихо, как мышка, вдыхал сладкий запах свежего сена. Представлял, как она присела сейчас и мочится в высоких сорняках, что росли позади амбара, и заскрежетал зубами, потому что находился в состоянии эмоционального накала и потом смешинка в рот попала. Но через несколько минут… возможно, через минуту все изменится… Если бы я захотел и прислонился ухом к стене амбара позади меня, то услышал бы, как она пускает струйки в зеленую крапиву… Но стыдливость не позволяла. Зато я услышал другое: открылась дверь в сарай, кто-то ходил там (дядя Кристен?). Почти сразу услышал, как взяли точильный брусок. Вспомнил, что он говорил о том, что нужно наточить косу, что края притупились, что из-за засухи в этом году урожай будет ранним. Понятно. Но почему он решил заняться этим именно сейчас? Я покрылся весь потом, недобрый знак, угроза… Бедная Катрине! Стоит ему сделать пять-шесть шагов от точильного камня, стоит ему взглянуть за угол, и он увидит ее… да еще в таком положении! Я закрыл глаза и начал молиться. Я молил Всевышнего, молил небесные Силы, которым подвластно многое, чтобы позволили мне, шестнадцатилетнему, достигнуть своей самой сокровенной цели, о которой я когда-либо мечтал. Какой смысл увести у меня из-под носа объект желания? Зачем? Она должна пройти мимо него, если не пойдет вокруг. Времени осталось считанные минуты, Йо, вероятно, уже закончил считать или почти закончил. Она должна пойти коротким путем. Это самое надежное. Йо начнет, наверное, искать в другой части длинного амбара, где хранится сено. Треск, скрежет точильного бруска. Он работает, может даже разделся… он всегда так делал, когда точил. Может, стоял полуголый на солнцепеке, чтобы дать своему мускулистому телу получить то, что ему причиталось, грудь и руки блестели от мужского пота, и она должна пройти мимо… О!.. Невыносимо! Нет!
Но вот кто-то вошел. Она! Я слышал, как она приближалась. Шаги. Почему-то остановилась. Но главное — она пришла, сдержала слово и, очевидно, ее никто не видел.
— Сюда! — прошептал я как можно громче.
Шаги приблизились, но медлили. Сено под ногами девушки неслышно шуршало.
— Сюда! Я был вне себя от ожидания. Облегчение:
— Сюда, Кат…
Но это была не Катрине, это была Герда, которая появилась в узком туннеле. Потом она поползла на четвереньках и предстала предо мной, плутовски улыбаясь:
— Вот где ты. Я не поняла, куда ты спрятался. О, Петер…
Что-то случилось. Не слышно точила. Точение закончилось? Точильщик устал? Передышка? Но почему?
Она подползла ко мне вплотную и заполнила мой тайник своим дыханием, парфюмерией и шепотом:
— Петер, больно ноге? — Я думала, что умру, когда ты упал и лежал…
Господи, что делать? А если появится Катрине? Что она скажет? Как мне убрать приползшую сюда Герду? Опять неудача, опять план сорвался, однако… я обнял Герду, и щека моя горела возле ее щеки, и она начала расстегивать пуговицы на моей рубашке, шептала:
— Почему ты не пришел к нам, Петер? Я ждала тебя…
Ждала меня.
Но что если Катрине все-таки придет? Что сказать? Что делать? Мысли метались, путались, а Герда делала свое: впилась губами в мой рот и гладила, гладила рукой мою узкую спину, грудь, под руками. Шептала:
— Я соскучилась по тебе, Петер, понимаешь. Тосковала… Мне не хватало тебя, не могла забыть наш танец…
Вот-вот. Льстит мне, пытается уговорить. Тосковала. Но разве нищему станет от этого легче?
Мы катались-перекатывались в сухом сене. Ей было восемнадцать лет, мне было шестнадцать. Была ли она опытной, что осмелилась так говорить со мной? Я подумал с неприязнью и с ревностью об англичанине. Он ее обучил? Что я в сравнении с ним? Мелькнула мысль о Катрине. Но Герда была здесь, близко, Герда с припухшими губами и жаркими объятиями:
— Ты, Петер, такой хороший. Добрый. Я люблю тебя…
Я плохо соображал, не мог определить, где правда, а где неправда, но решил прекратить терзаться насчет практических деталей в нашем, казалось уже неизбежном рандеву. Я прижался лицом к девичьей шее, дышал свободно и громоподобно и заглушал слабенькие голоса страха, звучавшие в моем внутреннем «я», надеялся, что все частности осуществятся сами по себе, автоматически, что обольщение произойдет тоже непроизвольно, в результате нашей возни, этой любовной, но бурной баталии, без каких-либо притязаний с моей стороны на особую изобретательность и отвагу… делаю, как могу: катались по сену, я на ней, я под ней, стонал, ласкал… для проявления инициативы не имелось преград. А мысль о Катрине не уходила… жгло в одном месте, которое также…
Тут я услышал, как кто-то вошел в сарай, раздались голоса, смех… кто же это смеялся! Дядя Кристен (должно быть, он) и еще кто-то… Женский смех, мягкий, интимный, как растекшееся по мрамору молоко, и я узнал его.
— Ой, это они!
Герда схватила мою руку, тихо хихикнула, взволнованно прижалась ко мне лицом:
— Это Кристен и Катрине!
Я и без нее это понял, в разъяснениях не нуждался. Разговор был слышен, но слов нельзя было разобрать.
— Господи, как они смеют! — прошептала Герда мне в самое ухо. — Я думаю, что они заранее договорились…
— Договорились?
— Да, ты же знаешь, они влюблены?..
Да, я знал. Знал. Знал все время: напрасно, глупо думать, что это не так. Я только кивнул.
— Я говорила с ней вчера, она сказала, что не уверена, как это получится, если она придет на твой день рождения… что она так любит его, сказала она, что не может управлять собой. Герда восторженно хихикнула. Совсем недавно она думала порвать с ним, тетя Линна подозревает их, но теперь она не хочет, так она сказала…
Герде было смешно, а мне хоть вешайся.
За стенкой в сарае бормотание то усиливалось, то затихало… слышался смех, какие-то звуки, а потом длительные паузы… Хотя мое сознание отметило предательство Катрине, этот самый подлый, отвратительнейший обман, я не связывал его с тем, что сейчас происходило. Мы напряженно прислушивались к каждому звуку, проникавшему через деревянную стенку.
— Между прочим, она помогла мне найти тебя. Она сказала, где ты спрятался. Она поняла, что я ищу тебя, я рассказала ей о нас…
Этого еще не хватало! Значит, они обе договорились, условились, предали нас, меня и дядю Кристена. Но я не превратился в камень и никакая бездна не разверзлась, чтобы поглотить меня. Вместо этого я почувствовал теплую близость ее, Герды, и захотелось показать себя с лучшей стороны, проявить геройство; ее покорность и жертвенность подвигли меня почти к жестокости: я грубо просунул руку под юбку, почувствовал шелк, резинку и нежную, да нежную кожу… не знал только, что дальше… пока оставил руку лежать в покое, она стала очень теплой и тяжелой и как бы неумелой. Тотчас же произошла ответная реакция на мои поползновения: она будто расплавилась, напряглась и размякла, шептала почти со слезами:
— Петер, Петер, сегодня можно, я не «больна»…
Сегодня можно. Я хорошо понимал, что сие значило. Я получил сигнал от нее, что путь открыт, но мне от этого все равно легче не стало. Как начать? Я потянул ее трусы вниз на несколько сантиметров, осторожно провел пальцами: Господи, волосы!
— Подожди… Она покрутилась и сумела спустить трусы почти до колен.
— Теперь ты.
Да, я. С полным безразличием я расстегивал пуговицы брюк. Мастерская эрекция, которой я всегда гордился, произошла, но не такая большая, не такая сильная и не опасная, как я думал. Но тут она пришла мне на помощь…
— Ах, Петер, Петер…
Без страха и сомнения она взяла «его» точно так, как всего три дня назад другая, моя блудливая изменница Катрине, проделала это, только более требовательно, нетерпеливо… хотела что ли выхолостить меня до основания? Я с трудом удержался, чтобы не оказать сопротивление; может я чересчур впечатлительный? Или так поступают в Англии? Но я почувствовал, что желаемый ответный отзвук получился, несмотря на смущение и скромные стенания, дух предпринимательства возгорелся во мне, жег ее руку, и она тянула и толкала меня в определенное положение, не переставая шептать:
— Ну, Петер, давай. Давай!
Но я был не опытен, чтобы разобраться в женском прихотливом ландшафте, никогда, никогда не найти мне врат, ведущих к кладу, в этой путанице белья, платья, застежек и колючих волосков; поражение обеспечено! Страшное отчаяние! Я стонал громче ее, более проникновенней, но совсем по иной причине: почему эта первая пробная работа должна быть такой утомительной? Почему не может все протекать приятней, более открыто, более конкретно, чтобы ясно было — справился или не справился?
Но чудо все-таки произошло! Она сделала небольшой поворот своей задней частью и нашла нужную позу подо мной. Я обрадовался. Я справился! Справился! Да, я сумел! Я сумел сделать в этот момент! Податливость, теплота, словно шелком опутало мой член. Какое облегчение! Я опустился на нее, тяжело, удовлетворенный, и выдохнул так, словно хотел сказать, что больше уже не встану. Она жалобно стонала, довольная, стонала подо мной. Ей тяжеловато, очевидно, было выносить груз моего тела, но нет, ничего, вот она перевернулась, коснулась моей нижней части, очевидно, чтобы прервать мои спокойные возвышенные размышления: разумеется! теперь я вспомнил: необходимы движения! вверх и вниз! Я почти забыл то единственное, что знал в мальчишеские годы о половой жизни: я преданно должен работать, должен отодвигать, тянуть, маневрировать в ней. Разумеется!
Понятно, понятно, с разбитым коленом правда не очень-то разбежишься, но я старался: толкал и тащил, толкал и тащил, чувствовал, что шло легче и легче; я понял правила игры и позволял себе небольшие вариации: лежа откидывался далеко назад и вроде бы уходил от нее, но лишь для того, чтобы потом снова войти в святые святых; медленно скакал, делал передышку, размышлял, галопировал… и ее реакция — стоны, вздохи и хныканье подтверждали мою блистательную работу. Все это было сравнимо со сложным механизмом, которым нужно владеть, с музыкальным инструментом, с орга́ном, и я буквально раздулся от гордости по поводу своего вклада, чувствовал скорее свое техническое мастерство, нежели приятность, знал, что после сегодняшнего случая трудностей в жизни у меня не будет: дыхание самой жизни вдохновляло меня, я опьянел от своих успехов в роли соблазнителя: «…ничего, это было ничего, это было ничего, это было ничего»…
К моему превеликому удивлению я внезапно вспомнил, что презерватив остался лежать в брюках. Потрясение, подобное взрывной волне! Но искать поздно. Я чувствовал, как энергия заполняет всего меня, как со страшной силой пульсирует кровь… все, что было до этого, было нейтральной демонстрацией моего недавно открытого таланта, теперь же иная, более мощная весть ускорила мои притязания: воля, появившаяся ниоткуда, дабы достичь самого крайнего, по ту сторону разумного; желание взорвать все границы между тобой и мной, твоим и моим, стать ничем и одновременно всем…
Но нет, не сейчас! Не сейчас при ясном сознании, когда я контролировал свои действия, насколько мог… Но вот ощутил, как огромная волна подняла меня и понесла прочь, пришла неизвестная прежде радость сопричастности к чуду… чувства обострены до предела, а в голове необыкновенная легкость. Я мог бы продолжать еще «прыгать» (как сказал однажды мой однокашник), но не хотел, не хотел; еще оставалась нестерпимая секунда, ведущая к гибели мира, я наслажусь ею полностью, полностью…
— Ах, Петер, — вздохнула она. — Так было хорошо. Я знала, что мне будет хорошо с тобой.
По соседству в сарае тоже стало тихо… не совсем… слышалось шевеление, шепот…
— Ты был со многими, Петер?
— Несколько было, — сказал я как бы между прочим, сейчас не страшно было немного преувеличить, если учесть мои превосходные достижения.
— Я была только с одним до тебя, — призналась она. — С Давидом, с англичанином. И еще один был, но ничего серьезного…
Я прислушивался к каждому звуку из сарая. Ждал, боялся, что реакция скоро не замедлит объявиться и что она превзойдет все мои ожидания, потому что Катрине обманула меня, разочаровала своей опытностью и волей, что она лежала с моим дядей позади тонкой деревянной стенки; однако мое новое, бескрайнее спокойствие, мое хорошее самочувствие, моя удовлетворенность здесь, где я лежал в сене с Гердой Бергсхаген, были настолько решающими, что все другое отошло на задний план. Я почувствовал к нему солидарность, братство, ведь мы уравнялись: он взял свое, а я — тоже свое…
— Ты, наверное, недовольна, что так идет…
Немного волнения при мысли о возможных последствиях, нет, невозможно: ребенок, ребенок, зачатый с Гердой — абсурд.
— Не волнуйся. Я вымою позже водой.
Все может. Она мне нравилась. Не такая уж глупая и не большая и не бесформенная, эта Герда, хотя я не мог утверждать, что я ее «любил».
Я лег на спину, уставился на дощатый потолок. Здесь я и Йо играли в индейцев, поднимались высоко и повисали на балках, прыгали головой вниз в сено… канат, по которому мы поднимались, еще висит. Два года назад. Я видел, как сквозь щелки сочится свет и укладывается рядками на пыли, видел, как тень движется наверху… Что бы это могло быть? Движение-смена в солнечном лучике, прорвавшемся к нам сквозь темную завесу? Птица? Ласточка под чердаком? Нет, снова движение: темное очертание легло поперек блестящих досок на сеновале, длинные узкие контуры там, где возникло много солнечных полосок на пыли. Но в сознании еще не укрепилась связь между тем, что видел, и что, возможно, кто-то наблюдал за нами. Тут я вдруг обнаружил свищ, да отверстие в дереве, о котором я давно позабыл, но которым мы пользовались, играя в амбаре, для наблюдения друг за другом или за «врагом». Носвет сейчас не проходил через отверстие. «Глазок» заделали; я не видел его, но чувствовал.
Мы забыли о Йо. Он ходил кругами, искал согласно договору меня и Катрине, чтобы принять участие в большом сексуальном представлении. И он получил его, только не так, как мы условились. Бедняга Йо, я даже в состоянии был сейчас выразить ему немного сочувствия, таким добряком я стал.
— Иди первым, — прошептала она. — Я выйду немного погодя, приведу себя в порядок. Никто не узнает.
Из сарая еще доносились тихие голоса, движения. Над нашими головами раздались шаги, кто-то тихо крался. Йо застукал того, кто бежал.
— О’ кей, увидимся позднее.
Я освободился от теплоты, близости, преданности, которые совсем недавно окутывали меня плотным коконом… теперь вдруг показалось все унылым и пошлым в нашем тайном прибежище, которое в общем-то не было тайным.
— Я иду.
Прощальный поцелуй.
Я пополз через сенной туннель и прыгнул в длинный проход. Забыл о колене. Спешил, как будто хотел что-то предотвратить, но что? Я появился во время, увидел, как Йо бежал к помосту амбара. Заметив меня, он приостановился, лицо его было залито слезами, перекошено от ненависти и возмущения; потом он побежал дальше, пересек двор, перелез через ворота, где столпились крупные красные коровы в ожидании дойки, ринулся вверх по тропинке и скрылся между деревьями.
План мой расстраивался, ничего не прояснилось и ничего уже не поправить. Настроение и смешное, и печально-грустное. Но я не виновен в том, что Катрине влюблена в моего дядю, а не в меня, однако все равно я чувствовал как бы ответственность, потому что именно я закрутил события, которые стали развиваться не как было задумано мною. Развиваться в совершенно обратном направлении. Я испугался, дыхание даже перехватило, когда увидел, как тетя Линна появилась на лестнице; даже на расстоянии было видно, что она была взволнована и что-то замышляла. Она постояла минуту-другую, медлила, будто намеревалась крикнуть, но передумала и побежала к сараю. В одной руке она держала бумагу, письмо, которое, когда она делала шаг и взмахивала рукой, шуршало и развевалось, словно флажок, белое посредине зеленого тына, белое между серыми и коричневыми постройками усадьбы. Что-то не так, и очень даже не так, страшно не так! Нужно принять меры, нужно позвать ее, отвлечь, нужно остановить ее! И я закричал что было силы:
— Тетя Линна!
Я крикнул два раза, три раза, и она обернулась и помахала мне, помахала белой бумагой, где было написано, что дядя Кристен не виновен и что она напрасно подозревала его в неверности, что она была не права. Но она не остановилась, только улыбнулась, очевидно, были, дела поважнее, нежели детские разговоры с шестнадцатилетним подростком; она бежала, потом шла, потом снова бежала к сараю, где должно состояться примирение, и ничто в мире не могло приостановить ее движение к миролюбию. Так я думал.
У стены стоял влажный точильный камень, а на токарном станке висела голубая фланелевая рубашка дяди Кристена, которую он надевал, когда работал.
— Господи, по-прежнему тепло! — сказала Герда, которая появилась в этот момент, стояла и щурилась в красном полуденном солнце.
21.
Точно не помню, что произошло непосредственно затем, но отчетливо вижу только искаженное лицо Герды:
— Господи, если она сейчас войдет, она застанет их на месте преступления! Ужасно и противно! Мы сделали свое, никого не беспокоя и не оскорбляя. Возмездие поразит их.
Я, должно быть, бросился бежать от нее. Помню, что промчался через кухню, где у окна стояла корзина с ребенком, освещенная лучами солнца — идиллическая картинка, — взбежал по лестнице на второй этаж и влетел в комнату в восточной половине дома, которая была моей комнатой, когда я приезжал на каникулы к дяде Кристену и тете Линне. Обычный удушливый запах нежилого помещения. Перинка без пододеяльника лежала собранной на кровати. Мертвые мухи валялись на подоконнике. Мертвые мухи, изнуренные неравной борьбой со стеклами, прозрачность которых оказалась мнимой, результатом злостной магии. Я не вытерпел, разрыдался. Бросился на кровать, плакал и просил о прощении, мире, покое, избавлении, обо всем, чего не было теперь в этом доме; я оплакивал невинность, неопытность, наивность в моей комнате, где я провел много, много счастливых часов и дней в прежней моей жизни; дорогая комната, дорогие тетя Линна и дядя Кристен, почему все так получилось?
Я заснул.
Когда я проснулся, было почти темно. Должно быть, поздно. Они не нашли меня. А может вообще не искали. Все шло, очевидно, своим чередом, огонь возгорелся и погас, праздник закончился, гости разошлись; теперь в доме остались только мы, мы, которые должны быть здесь в усадьбе, потому что она была нашим домом. Так оно и должно быть. Да, именно так.
Меня знобило. Я услышал голоса, внизу разговаривали. Ее голос. Его голос. Серьезные. Обвинительные. Огорчительные. Угли еще не погасли. Неужели этому конца не будет? В комнате было довольно прохладно. Я натянул на себя перинку. Стучал зубами от холода. Прислушивался. Мог разобрать некоторые слова:
— … не о чем нам говорить. Ты прогнала Марию. Ты причина ее смерти, понимаешь? Потому что ты ревновала, внушила себе то, чего не было, слушала не меня, а бабские сплетни. Понимаешь, что это значит? Что ты сделала?
Это был он. Он говорил громко и властно, но интонация искажалась, поскольку он, очевидно, ходил из одной комнату в другую, и походила то на лай, то на жалобный вскрик, то на рыдание…
Она сказала:
— Я не хотела ей зла, я не гнала ее со двора, но я должна была говорить с ней, не могла ходить и смотреть только…
В ее голосе чувствовалась безысходность, безнадежность, потому что жизнь ее стала безнадежной. И я был частично виновен в этом.
— Значит, ты хотела напугать ее, так я себе это представляю. Ты хорошо знала, какая чувствительная была Мария.
— Нет! Нет! Не хотела! Я не хотела, говорю тебе честно! Но когда это касается другой… Ух, как отвратительно!
Они говорили о Катрине, об их неприличных отношениях, о подозрениях, которые раньше были необоснованными, а теперь подтвердились.
— Это твоя вина. Ты прогнала меня со двора, точно также как Марию.
— Я не прогоняла ее! Не думала…
Она заплакала.
— Но как ты мог так вести себя, как свинья, домогался этой девчонки, да еще в день рождения Петера. Какой пример для него? А ведь он смотрел на тебя, как на отца родного. Что ты думаешь он делал в амбаре с этой дрянью Гердой Бергсхаген? Бедняжка Петер…
Меня словно ножом резануло: она назвала мое имя! Даже в такой роковой момент она думала обо мне! Она догадалась, чем занимались мы, я и Герда, и она опечалилась насчет моего умонастроения и моего самочувствия… Дорогая, дорогая тетя Линна! Я не слушал больше, так был растроган, так покорен ее заботой обо мне, а сам ведь всю неделю только тем и занимался, что плел интриги и запутывал еще больше все дела в усадьбе Фагерлюнд. Я был виновен во всем. Не вынесу!
— Не вмешивай мальчишку, — сказал он грозно. — Он достаточно взрослый, чтобы понять что к чему.
Дальше я не слушал. Именно ее слова заставили меня вспомнить: презерватив! Сразу стал ощупывать карманы брюк. Я ведь точно положил его в тот или другой. Но карманы были пустыми! Значит, выпал. Вероятно, в амбаре, думал лихорадочно я. Нужно найти, нужно, чтобы не нашли другие! Понимал, что шансы на успех невелики; боялся даже подумать, что вдруг кто-то из них обнаружит… в каком свете я покажусь им? Я выработал план: займу дистанцию ко всему, что произошло в этот страшный день, во всяком случае уничтожу все конкретные веские доказательства, могущие свидетельствовать против меня; до рассвета останусь здесь, никто не станет искать меня в этой комнате. Потом пойду тайком и найду.
— Что бы ты ни говорила, от этого ничего не изменится теперь. — Он продолжал свои мрачные речи, медленно, гневно.
— Я написал адвокату, и мы получим бумаги, подтверждающие наш развод. Я не могу больше, понимаешь, Линна. Не могу больше. Не может продолжаться так.
Она плакала.
Я лежал и ждал, когда станет светло. Не мог поверить, что мира не будет в нашем доме. Последние слова дяди Кристена не выходили из головы, они подтверждали, что надежды нет и не будет… кончилось мое детство.
Я проснулся от яркого, ослепительного солнечного цвета и показалось, что только что закрыл глаза. Но было уже утро. Все еще? Может, уже поздно? Был ли кто наверху? Нет, не слышно. Тишина. Первые птицы чирикают. А может и ни рано, и ни поздно, подходит для меня.
Солнце проникало сквозь окна комнаты. Будет долгий и теплый день. Разгар лета. Хлеба колосятся. Большие березы у ворот слегка приуныли на фоне сочной зелени. Все знакомо было здесь до последней черточки и в то же время незнакомо, чуждо в это молчаливое утро…
Я съехал вниз по перилам, потом миновал кухню и вышел на крыльцо.
Утро. Сказочное! Широкое белесое небо без единого облачка. Дымка. Запах травы, тысячелистника. Везде запах тысячелистника. Амбар еще темный и непроницаемый, но я знал, где искать, и я должен найти его, и все будет снова хорошо.
После яркого солнца я передвигался сначала по амбару, точно слепой. Но проход к своему тайнику нашел без труда, хорошо что мы попользовались им вчера. Я думал о том, что случилось, думал о Герде, Йо, Катрине, дяде Кристене и едва мог поверить в произошедшее. Я вспомнил, что он сказал о разводе и что тетя Линна плакала. Но это было вчера вечером. Теперь утро. Солнце. Все, наверное, образуется, они придут так или иначе к соглашению, верю…
Но еще один факт не давал мне покоя: она пугала Марию, угнетала ее, может даже угрожала, поэтому та сбежала, убежала в лес, почти… А он предавал и обманывал свою жену, превратился в клоуна у молодой девушки. Постепенно прояснилось, что ничего не образуется, ничего не будет как раньше, потому что зашло слишком далеко, и мы все понемногу содействовали этому. Здесь в полумраке я понял, что ноша станет лишь еще тяжелее, и что спины, которые несли ее, сильные спины взрослых тоже имеют определенный предел, согнулись под тяжестью, сломились, рухнули. Вот что мне стало ясно в те несколько минут, когда я пробирался вдоль стены, чтобы войти в мой тайник и начать поиски несчастного кондома. Я снова дрожал, потому что вдруг интуитивно, испуганным чутьем шестнадцатилетнего подростка почувствовал, что не найду то, что ищу, но найду вместо этого, возможно, другое. Но поворачивать и ползти назад не хотелось, решил с честью выполнить свое дело, выполнить до конца роль миротворца, младого миротворца.
Но вот я на месте.
Под досками на сеновале, которые образовали крышу в моем скрытом тайнике лежала балка, которую я использовал в качестве гимнастического бревна, когда хотел тренировать мускулатуру, чтобы быть сильным, как Йо, (то, что мне никогда не удавалось, никогда не удавалось подтянуться высоко на руках). Здесь происходило наше обсуждение всего сомнительного в жизни. Здесь состоялось самое мрачное, таинственное шептанье в очень интимной доверительности. Здесь мы играли в «Тарзана», прыгали вниз в сено под дикие крики и вой. Здесь много «врагов» потеряли свою жалкую жизнь.
На канате, который мы привязали здесь позапрошлым летом, висела она. Тетя Линна. Длинная бесформенная теперь фигура с белками глаз, обращенных к отверстию на крыше. Теперь нечего было говорить и нечего было делать. Ни единой слезинки. Ни страха. Задрожали только колени, едва мог стоять на ногах. Непроизвольно оперся о труп, не очень крепко, но достаточно твердо, чтобы труп закачался, и рой мух вылетел из темного материала, в котором я признал ее фартук… Мухи. Они с жужжанием поднялись вверх и вылетели через узкую щелку в молочно-белое утреннее небо.
22.
Больше нечего рассказывать.
Через два дня я уезжал. Он отвез меня на станцию. Мы ехали молча. Старый грузовик стонал и тарахтел по неровной дороге. Восемнадцать километров показались вечностью. Но в общем-то все прошло быстро.
Но когда мы ходили взад и вперед по перрону, он решился доверить мне нечто, дать мне объяснение, возможно, полагая, что я имел право знать всю правду.
— Знаешь, Петер, случившее — недоразумение, — сказал он тихо. За последние дни лицо у него посерело, глаза сузились, почти соединились у переносицы. Рот скрылся в глубоких морщинах. Теперь он выглядел старше своих лет, меченый мужчина, и улыбка его была отдаленным напоминанием улыбки.
— Не знаю, что ты скажешь, когда пройдет время и ты увидишь все на расстоянии. Но знай, я спросил только Катрине, пойдет ли она за меня замуж. Она не ответила. Сказала, что должна подумать. Вот и все.
Он стоял высокий и широкий в солнечном свете. Теперь была моя очередь. Он выложил все начистоту. Теперь я должен был сделать то же самое: рассказать ему о письме, рассказать, что я насплетничал о его поведении во время праздника, что я ревновал. Но я подавил в себе это желание, хотя никакой опасности больше не существовало. Просто не имело смысла, по моему мнению. То, что я сделал, не имело большого значения, не играло решающей роли. Все равно в один прекрасный день все выяснилось бы. Развод был фактом. Он сватался к Катрине.
Кроме того, требовалось мужество, чтобы рассказать такое. Он стоял деловитый и уверенный с солнечными бликами на лице. Черные волосы слегка растрепались, он опять очень походил на отца. Даже теперь, несмотря на всю грусть и тоску во всей его фигуре, он был сильнее меня духом. Глубокие линии в уголках глаз вбирали в себя дневной свет, делали его взгляд острым и спокойным. Нос у меня покраснел и стал мокрым и, чтобы окончательно не разреветься, я уставился на пропитанные смолой доски, на которых мы стояли, на небо и березки в конце перрона. Я пытался, но я не мог. Нет, я не мог признаться. Сознание того, что я сделал и не хочу признаться, даже если было уже не опасно и не имело особо большого значения, легло тяжелым камнем мне на душу. Я пытался, но не мог встать с ним как равный, независимо от того, что он сделал, что он сказал и что случилось. Изолированное положение шестнадцатилетнего подростка серьезнее, чем обычное традиционное мнение о том, что правильно или неправильно, хорошо или плохо, морально или аморально. Поэтому не хотел каяться и признаваться.
Пришел поезд и положил конец моим мукам. Мы пожали руки. Я просил его передать привет Бергсхагенам. Затем я занял место в купе, поставил рюкзак и чемодан, помахал ему, ждал в нетерпении, когда раздастся гудок, означающий, что мы покидаем станцию. Останется воспоминание, подобно другим воспоминаниям, неясное, которое иногда, быть может, обернется болью, быть может, грустной болью; не часто, все реже и реже, по мере того как я взрослел и становился старше, я вспоминал о своих последних летних каникулах, проведенных в крестьянской усадьбе моего дяди в Фагерлюнде.
Когда я пришел домой, в квартире находились рабочие фирмы, они разгружали вещи и мебель. Мама упомянула в письме, что мы переехали. Вынуждены были — в небольшую квартиру в дешевом районе города. Мама была взволнована, энергично руководила транспортировкой, командовала там и сям.
— Петер, — закричал она. — Это ты? Как дела? Ах, Господи, должно быть ужасно то, что случилось с тетей Линной! Грустно и горько.
Одурманила меня своими духами.
Отца не было дома. Он был в отъезде, чтобы отдохнуть немного, как она объяснила. Предприятие его разорилось. Обещала, что вместе навестим его.
— Но он кое-что оставил для тебя, ко дню рождения. Сюрприз. Посмотри.
Я раскрыл пакет. Это были часы. И хорошей марки. Как раз точно такие я и хотел.
— Ешь, мой дорогой мальчик, — призывала она меня. — Подумать только, что тебе пришлось пережить!
В новой квартире пахло свежей краской. Мебель еще не расставили, я обратил внимание на ящики с книгами, моими собственными. Неожиданно вспомнил, что забыл взять свой подарок «Сто лучших стихов о любви», книга осталась лежать на буфете в опустевшем доме Фагерлюнда. Но мне было теперь безразлично. Я и прежде не очень много читал стихов и уж точно не осилю их после всего случившегося; столько треволнений было… они отвлекли меня от насущных близлежащих задач, которые могут оказаться полезными для меня, только «ключ» к ним надо найти… Нет, стихи не для меня, нечто иное больше говорило моему уму и моему сердцу, моей душе. Непременно исследую, что это такое. Ведь конец одного означает обычно начало другого.
Я съел приготовленный мамой десерт. Потом осмотрел квартиру, прислушался к уличным звукам; показалось, что только вчера уехал из города, показалось, что проведенное в Фагерлюнде лето начинает уходить в прошлое, исчезать, словно облака в ясный день. Все кончено. Кому нужны стихи о любви?
Я посмотрел на чехол, в котором лежали дорогие часы. Открыл. Красивые часы со светящимся циферблатом, секундной стрелкой и кожаным ремешком. Водонепроницаемые. Точно такие я желал себе. Я предчувствовал, знал наверняка, что получу их к своему шестнадцатилетию. Нужно бережно с ними обращаться, снимать во время гимнастических упражнений, быть осторожным, постараться не поцарапать блестящее кварцевое стекло.
Подарок отца. Признание меня взрослым. Признание, что кончились игры с ножиками, в индейцев, в городскую романтику. Часы были залогом его веры в меня, взрослого.
Я храню их до сих пор, лежат где-то в ящике письменного стола.