замысла. "Вы думаете, я сумасшедший? разве сумасшедший был бы так расчетливо осторожен?" заставляет По восклицать своего героя, и именно этим вопросом и всеми подробностями логического процесса Эдгар По желает доказать, что сумасшедший способен более, чем кто-либо, сосредотачиваться на одной мысли. Никто лучше сумасшедших не умеет составить заговора и привести его в исполнение, вкрасться, когда нужно, в доверие, выказать с лукавой целью фальшивое внимание и влезть в душу, чтобы вернее обмануть. Мысль, сжатая в узких пределах, способна необыкновенно сильно концентрироваться, если для нее нет другой пищи. Поэтому-то ограниченный азиат десять раз обманет самого гениального европейца, и потом еще надсмеется над его глупостью. Логический процесс совершенно не зависит от чувства и от материала мышления. Сила этого процесса не в его внутреннем качестве; логическое движение мысли всегда и при всяких обстоятельствах в существе своего процесса, остается одним и тем же, и если в результате мышления азиата, сумасшедшего, гения получаются не одинаковые по своей важности выводы, то только потому, что во всех трех случаях логике пришлось обрабатывать разнокачественный материал. Это все равно, что труд ткача. Дайте ему мочалу, лен, шелк — он будет работать одинаково, но вы получите или рогожу, или полотно, или шелковую материю. И десятилетний ребенок, и Огюст Конт думают одним и тем же процессом и даже с одинаковой энергией; но детский ум возясь с лошадками и солдатиками, не уйдет дальше солдатиков и лошадок, а из общественного материала Конт извлечет и общественный вывод. Теперь все эти процессы уяснены уже вполне научной психологией, но во времена Эдгара По они были еще смутны и спорны и По первый из писателей-беллетристов явился популяризатором этих психологических процессов, популяризатором таким ясным и логическим, таким твердым и уверенным, каким может явиться только человек, глубоко и внимательно наблюдавший свою собственную душу.
Очень может быть, что пьянство было одною из причин, что По анализирует чаще всего чувство страха, но также верно и то, что чувство страха — самое живучее и наиболее беспокоящее чувство. Содержание его может меняться и меняется беспрестанно; оно зависит от господствующих идей, от социальных особенностей и от личных органических причин. Было время, когда людей мучил, по преимуществу, суеверный страх; в наш же положительный и денежный век людей гнетет, по преимуществу, боязнь безденежья и необеспеченности. Но какие бы ни были условия, питающие страх, чувство это нужно признать основным и играющим главную роль в индивидуальной жизни человека. Оно примешивается повсюду, проникает в самые чистые наши радости, отравляет наши лучшие мечты и надежды и держит человека в своих руках всю жизнь, до самой гробовой доски.
Особенно хороши и верны в рассказах Эдгара По комбинации чувства страха с более светлыми ощущениями и преимущественно с чувством надежды. Следы убийства, по-видимому, скрыты превосходно, самый тщательный полицейский обыск не обнаруживает ничего; убийца оживает надеждой, в нем разливается сладостное ощущение полной безопасности, и удовлетворенная полиция уже уходит. Но зачем эта бравура, зачем это желание "доброго здоровья", к чему эта совершенно ненужная фраза "дом поразительно хорошо отделан", и затем удар палкой по месту, где замуравлен труп? Но именно в этой-то путанице и верность психологического момента, — верность той борьбы двух противоположных процессов, по которой чувство страха выражается у стремительных людей ненужной судорожной говорливостью, в непременном желании замаскировать себя. Струсивший человек бравирует для того, чтобы отнести глаза, это его средство самозащиты; но, отдаваясь двум чувствам, он очень часто теряет равновесие и в момент ликующего торжества переступает границу меры. В таких случаях говорят, что человек себя выдал.
Подобный, но еще более мучительный процесс анализирует Эдгар По в больной душе. Тут не бравура самоуверенности, а чувство мучительной, изобличающей боязни, заставляющей человека слышать то, чего нет, — "глухой, подавленный, частый звук, очень похожий на стуканье часов, завернутых в вату". Это больше ничего, как галлюцинация слуха, вызванная чувством самосохранения. Больной не в состоянии проверить ошибки своих чувств и принимает за действительно реальное то, что вызывается одними его больными душевными процессами. Больной делает все, чтобы заглушить стуканье часов, завернутых в вату, — стуканье, которое он слышит один; он ходит, кричит, жестикулирует, горячит себя нарочно, спорит, чуть не затевает ссору… а часы в вате все стучат, а полицейские все не уходят. И вот преступнику кажется, что они лукавят, что они мучат его нарочно, что они все слышат и хотят вызвать признание с его стороны. Он не выдерживает и сознается.
Все эти сложные процессы у здоровых и больных людей подмечены Эдгаром По так верно, как, может быть, их не подмечал ни Эсвироль, ни Гризингер. Э. По описывает их с самой подробной и меткой, стенографической точностью наблюдателя, следившего за каждым подобным движением души и переживавшего все процессы в самом себе.
Анализ души приводит Эдгара По к замечанию, что человеком владеет какой-то дух злобного противоречия, на который, по его словам, философы будто бы не обращали внимания. С этим, конечно, нельзя согласиться. Начиная Лафатером и кончая современными дарвинистами, дух злобного противоречия постоянно обращал на себя внимание и философов, и поэтов, и ученых; но они ему давали или другие названия, или констатировали не все его стороны, или же источником злобы делали не внутренний душевный процесс человека, а силу внешнюю. По учению френологов, только инстинкт разрушения создает в человеке нравственную силу, только он источник энергии и великих дел, а без него человек был бы вялым, апатичным, ни на что непригодным существом. У Гёте, тоже замечательного наблюдателя своих собственных душевных процессов, дух злобного противоречия принимает грандиозный образ Мефистофеля, олицетворяющего необъятную, громадную силу всестороннего, разъедающего и отрицающего ума. Дарвинисты с своей естественно-исторической точки зрения констатируют дух злобного противоречия как одно из наследий теперешнего человека от его первобытного варварского состояния, когда только сила разрушения спасала его в борьбе за существование. Дарвинисты не пускаются в психологические подробности для разъяснения всех тонких разветвлений этого чувства, считая совершенно достаточным одно констатирование его наследственности. О духе злобного противоречия знала и самая глубокая древность. Все религии предполагают существование злого начала в природе и в нем видят источник злых человеческих поступков. Совместное присутствие злой и доброй силы и постоянная борьба их послужила началом многих мифов, источником многих высоких поэтических сказаний и народных вымыслов. Не всегда и не у всех народов злое начало принимало титанические и страстные размеры. У одних оно вырастало до размеров божества, воплощалось в вне стоящую самостоятельную силу, располагающую судьбою людей; у других представление о злой силе являлось смутным, неясным, народная фантазия как бы не занималась ею специально и не уделяла ей большого внимания. Какое бы ни существовало у людей представление, несомненно то, что внутреннее злое чувство человека находило себе всегда то или другое объяснение и то или другое олицетворение. Но как один из внутренних психических моментов и элементов души, злое чувство признано только в недавнее время. Источник злых движений психологи видят во внутреннем неудовлетворении, в тех препятствиях душе, которых человек преодолеть не может. В человеке не является никакой злобы, пока все делается по нем; но как только возникает противодействие, стремление к устранению его проявляется в раздражении и гневе, а переходя в импульс движения, оно принимает форму насилия.
Эдгар По, констатируя одну сторону злобного чувства, говорит о нем, как о страстном, неуловимом желании мучить самого себя, насиловать свой собственный темперамент, делать зло только из любви ко злу. Человек поступает зло даже и не потому, что ему не следует так поступать, что ему запрещено: он находит какое-то сладострастное наслаждение в том, чтобы мучить; в нем как бы является какое-то адское желание, которое должно быть удовлетворено, чтобы человек почувствовал себя добрым. И когда человек освободится от своего злого содержимого, когда, путем ли аффекта, т. е. высшего напряжения чувств, выражающегося в разрушительном акте, или путем самообладающего спокойного злого поведения, он приведет свои нервы в равновесие, — то же чувство начинает расти и копошиться снова, до нового взрыва, до нового удовлетворения. Злоба, говорит Эдгар По, есть главный двигатель сердца человеческого, одно из первых невидимых чувств, дающих направление характеру. И это совершенно верно. Основой характера служит чувство; сила чувства в его способности любить и ненавидеть, а цвет характера или строй души будет зависеть от способности регулирования ненависти — способности, приобретаемой или привычкой, или сознательным головным влиянием, помощью усвоенного доброжелательного мышления. Психологи говорят, что чувство, являющееся следствием органических причин, и подобное же чувство, являющееся следствием причин психологических, не отличаются одно от другого ни по результатам, ни даже по влиянию их на организм.
И намек на это мы находим у Эдгара По в его восклицании: "Какое бедствие может сравниться со страстью к вину!" В этом восклицании слышится вся скорбь его благородной, нежной души, разрываемой непримиримым противоречием между доброжелательным психическим строем души и чисто-внешними физическими причинами, вызывающими мрачное, злобное настроение. И несчастный мученик непримиримости отдается фаталистически злому движению, зная, что оно злое, и мучась им, и в то же время ощущает какое-то наслаждение в своем собственном страдании, в своем собственном осуждаемом поведении. Эдгар По заставляет своего героя сделать следующее признание: "Раз утром я совершенно хладнокровно надел петлю на шею кошки и повесил ее на сучок дерева. Я повесил кошку со слезами на глазах, с горьким раскаянием в сердце. Я повесил ее потому, что знал, что она любила меня, и потому, что я чувствовал, что она не была передо мною виновата; я повесил ее потому, что знал, что делая это, я совершаю преступление, — преступление настолько страшное, что оно ставит мою бессмертную душу, если только это возможно, вне бесконечной милости всепрощающего и карающего Судьи". Необходимый момент подобного раздвоения и его нравственной мучительности есть беззащитность предмета нашей злобы. Иначе произойдет не противоречие психических процессов, а борьба с единственным преобладанием злого чувства… Мне больше нечего прибавлять к уяснению этого странного, непостижимого и страшного чувства, с которым иногда невозможно бороться никакими доводами рассудочности и против которого не помогают никакие нравственные страдания в минуты нейтрального состояния души.