Эдик — страница 4 из 69

тенду. Русское название этого мероприятия было причудливой смесью своих и заимствованных слов: книжная ярмарка. Ярмарка — чистое немецкое заимствование (Jahrmarkt), а книга — старинное собственно русское слово.

Люди толпились в воротах и у самого входа, но, похоже, мало кто проходил внутрь. Так как на ярмарке была выставлена западная литература, попасть туда можно было только по официальным пропускам. Даже простое созерцание вражеских томов могло перевернуть систему ценностей советских граждан. Иностранные языки им не преподавались, лишь члены партии, их дети и ряд приближенных получали доступ к этому счастью. Простые люди языки учили сами и, надо сказать, выучивали. Русские были к этому способны. Но больше всего они были привычны к ожиданию: заядлым книголюбам ничего не оставалось, как только ждать и надеяться, что сердце охранника когда-нибудь дрогнет. Это была своеобразная квотированная демократия, а еще было и банальное взяточничество: если о цене удавалось договориться, охранник говорил «налево» и пропускал внутрь.

Я помню одного человека, который несколько часов сидел возле нашего стенда и изучал книгу по рыболовству на финском языке. Языка он не знал, но пытался запомнить все способы вязания узлов и для этого многократно повторял руками каждую фазу завязывания, как будто дирижировал невидимым оркестром.

Вечером, после обязательного посещения бара в «Национале», появления вызвавших удивление проституток, я принялся в своем номере за чтение подаренной книги. Комната была немного неуклюжая, но уютная, со сквозняком, с улицы доносился шум машин, горела лампа, в углу шуршали тараканы, а утром первое, что я увидел, открыв глаза, были громадные усы, шевелящиеся у меня на носу. Это был не сон.

Но до утра пока еще было далеко. А сейчас была ночь, в стакане чуть-чуть водки, немного лимонада, так что я сидел и читал. Книга У сиенского оказалась чем-то совершенно иным, совсем не тем, к чему я уже успел привыкнуть. Она была веселой, забавной от начала до конца Меня поразили ее свежесть, юмор, да практически — все. Книга была очень русской, но одновременно и универсальной. Многих слов я не знал, но словарь мне очень в этом помог. Так я и заснул, с удивительным ощущением, что сама судьба подарила мне книгу, которая наконец-то принесла радость.

На следующий день я поделился своим открытием с Марьей Кемппинен, и вот так детская книга Успенского попала в протокол крупнейшей финляндско-российской встречи издателей. Договор подписали, улыбками и комплиментами обменялись, руки пожали. Но на этот раз предварительный договор не отправился прямиком в мусорную корзину, а получил несколько иное продолжение.

4

Московская книжная ярмарка закончилась, и поезд мчал нас домой. Вернувшись в издательство «Отава» и к своим архивным делам, я сразу показал книгу Успенского своему молодому помощнику Мартти Анхава и сказал, что, на мой взгляд, она весьма хороша. Мартти был продвинут в русском языке гораздо дальше меня, поэтому он взял почитать эту книгу, но с видом, который красноречиво говорил: «Ну, что этому олуху снова взбрело в голову?..»

Однако уже на следующий день Мартти вбежал ко мне в кабинет совсем с другим видом — радостно возбужденным. Книга ему, как оказалось, очень понравилась, и он спросил, нельзя ли ее перевести. Я не знал, что ему ответить. Так одна неожиданность породила другую, поскольку перевод впоследствии стал великолепной классической интерпретацией классической книги.

Уже в начале перед нами встала проблема перевода названия. Мне втемяшилась в голову идея, что главного героя должны звать Дядя Вяйно, потому что имя Федор казалось каким-то чересчур странным в ряду привычных финских имен, но тут Мартти, необычайно взволнованный, предложил вместо полного имени Федор использовать его уменьшительно-ласкательный вариант Федя. Эта компромиссная находка была просто гениальной.

На финском языке книга «Дядя Федор, пес и кот» вышла в 1975 году и сразу же вызвала большой интерес, о чем говорил не только быстро разошедшийся тираж. Она понравилась, точнее, ее полюбили дети и взрослые, правые и левые, одним словом, хорошей литературы жаждали читатели всех возрастов и убеждений.

Я был несколько удивлен, но при этом очень рад. Я узнал, что у Успенского были и другие детские книги, пользовавшиеся популярностью в СССР. Среди них была книга «Крокодил Гена и его друзья», самым трогательным и любимым персонажем которой был Чебурашка, по-фински названный Муксис. Через год после «Дяди Федора» Мартти перевел и ее.

Книги Успенского мы смогли заполучить и в Финляндии, во многом благодаря отделу русской литературы «Магазина академической книги», который неплохо в то время обеспечивался. Но с самим автором мы не встречались, ни адреса, ни даже номера телефона у нас не было.

Все связи поддерживались исключительно через Союз писателей или ВААП — Всесоюзное агентство по авторским правам. Последнее располагалось в роскошном здании и имело сотни «работников» (без кавычек и не скажешь). Основной задачей этого монстра было составлять договоры и решать финансовые вопросы, выдавая затем авторам причитающиеся им заграничные гонорары. ВААП, естественно, на этом зарабатывал и сам. Нередко вознаграждение самому себе доходило до 95 % от авторского гонорара (как в случае с Успенским), остальное шло автору. Если доходило.

Эта финансовая сторона стала мне (и самому Успенскому) понятна намного позже. Как и многое-многое другое. В том числе и то, почему я никогда не мог застать Успенского, когда оказывался в Москве. Поскольку все контакты по-прежнему шли через чиновников, результаты были соответствующими. Жаждущему встречи обычно как-то отвечали, всегда по-разному, так как что-то ответить они все-таки были обязаны. Но в целом Союз писателей был неким специальным стражем: Успенский то был болен, то в командировке, то сам не хотел встречаться, то не успевал на встречу и даже не успевал подойти к телефону. Ну что ж, писатели есть писатели, конечно, я об этом знал. И вопрошающему, то есть мне, конечно же, неминуемо приходилось отправляться к себе на родину, и всегда это происходило раньше, чем Успенский возвращался домой из своих бесконечных командировок.

Приближалась осень 1976 года.

В политическом смысле я не сочувствую левым, не поддерживаю коммунистов, не отношусь к правым, не говоря уже о центристах. Зеленых тогда еще как партии не существовало, а свой собственный зеленый этап жизни я уже пережил. «Голодная планета» Георга Боргстрема была уже вдоль и поперек перечитана вместе с другими подобными книгами, и помимо этого я даже успел прочитать несколько проповедей о надвигающейся мировой катастрофе. О социал-демократах я размышлял немного в сталинском духе, предполагавшем их ежедневное истребление. Так что вот такая смесь правых идей, облаченных в левые одежды, роилась у меня в то время в голове. Мне казалось, что я скорее левых взглядов, так как обо всем размышляю свободно и ни к какой группе себя не причисляю. Я полагал, что мир, основывающийся на принципах справедливости и равноправия, должен быть единственной возможной моделью мира и с точки зрения людей, и с точки зрения использования природных ресурсов.

Правда, от Советского Союза помощи в решении этих проблем ждать не приходилось. Наоборот. Я уже в определенной степени знал, каким образом наш сосед применяет на практике свою идеологию. Природа истреблялась без всякого сожаления и с катастрофическими последствиями: уничтожено Аральское море, нефтяные катастрофы на десятки лет отравили землю в Сибири. Перепахивание степей, поднявшее в воздух тонкий плодородный слой почвы и безвозвратно превратившее огромные территории в пустыни, — все это еще в памяти. Публично об этом в Финляндии не говорили. Знали также и о том, что никакой реальной свободы в стране не было. Человеческая жизнь, особенно в 1930-е годы, ничего не стоила, как не стоила и позднее, особенно если почитать приговоры диссидентам, упрятанным в тюрьмы и психушки. Раз не веришь в коммунизм, значит, ты сумасшедший. Но, с другой стороны, только сумасшедший и мог верить в коммунизм. На поприще уничтожения своих граждан особенно прославился Сталин благодаря своим ударным методам. Кроме «Великого террора» я прочел еще несколько серьезных исследований по этому вопросу. На западе все больше стали печатать так называемый советский самиздат. Для меня тогда очень значимым был Солженицын, чей «Раковый корпус» я считал гениальным произведением.

Постепенно я стал понимать о Стране Советов нечто большее, тем более что за четыре года я успел там побывать уже несколько раз. Язык мой постепенно улучшался, а визуальный голод усиливался: хотелось видеть все больше и больше. Россия постепенно приоткрывалась, та Россия, которая существует и по сей день. И именно ту Россию, Россию обыкновенных людей, я по-настоящему полюбил. Она значила для меня чрезвычайно много. На самом деле даже больше, чем я мог себе представить тогда.

Как определить это чувство привязанности? Откуда оно возникает? Тут, наверное, все просто: это идет от людей. Каждый встреченный мной русский обладал какой-то определенной философией выживания, был настоящим философом поневоле и мудрецом, наученным жизнью. Поэтому практически любой мог размышлять о жизни, ее предназначении и смысле гораздо свободнее и ученее, чем все наши высокообразованные специалисты. Обыкновенный дворник в перерывах между маханиями метлой читал книгу, дежурная по этажу звонко декламировала Пушкина, целый класс, не робея, отвечал на вопросы, а тот, кого можно было принять за пьяницу или даже за алкоголика, имел четко выстроенное и великолепно вербально выражаемое представление о мире, и о коммунизме в том числе.

Чем больше я пытался говорить по-русски, тем реже мне стали попадаться коммунисты. Лить соглядатаи, высшее начальство да служба безопасности оставались тем, чем они были, да и то только благодаря привилегиям в виде льгот и зарплат. В подпитии иногда и они признавались в своем недоверии к власти и плакались на судьбу: их и за людей-то не считали. Практически все, кто был предан коммунистическим идеям, бесследно канули в сталинских репрессиях. Если такой и находился, казалось, он живет в каком-то своем псевдомире, как наркоман.