Подсел я к нему, разговорил: все-таки знакомы, негоже забывать, совсем ведь немного прошло со времен практики. Макеев поздно опасность почувствовал, да и не знал, что я видел эдикову работу. А я выяснил, что в Юго-Восточном ему дали приличную зарплату, молодые специалисты обычно и половины такой не получают, дали комнату в семейном общежитии, и на работе вроде как особо не притесняют — короче, живи да радуйся. Ай да Макей, сволочь, — думаю, — и как же он Эдика вычислил? Как же выжал то, на что, быть может, никто больше и не способен?
Много позже я узнал, что Макеев заприметил паренька еще перед институтом, на каком-то слете юных кибернетиков; заприметил, и запомнил, но на время потерял из виду. В институте никто не смог предположить масштаб эдиковых способностей, а Макей попал на распределение, и когда никто не захотел брать сомнительного типа с кучею троек, сговорил Эдика и увез с собою.
Закинул я, конечно, удочку — как, мол, насчет возвращения в столицу; тут-то, конечно, Макеев понял, что меня надо держать от Эдика подальше, начал телодвижения. Конечно, он и сам совсем не прочь перебраться в центр, но — приехать не просто так, а прошеным, на белом коне; а чего он стоит без Эдика — ясно без слов.
Быстро они сорвались, но все же кое-что я успел понять. Например, что больше всего Эдика удерживают не льготные условия, в Филиале даденные, а спортивная злость. Сумел, видимо, змей Макей внушить, что-де надо как следует этим там, столичным, показать. Раззадорил пацана. Так, чтобы по возможности о столице и не думал, а если думал, то лишь в агрессивном ключе: мы, де, мол, вам покажем!
А мне что оставалось? Ясное дело, что просто так его теперь не сманишь, тем более, что квартиру, хоть тресни, раньше чем за три года ему не выколотил бы. То же самое: «семейка», и примерно те же деньги, и наверняка поменьше свободы, все-таки перед глазами у начальства. И вообще, если хотел, так чего думать было? — на практике у тебя же сидел — бери готовенького, да и все. И прав он будет, как ни верти; вечная эта привычка, когда засватанная девка самой лучшей оказывается.
Так они и укатили тогда со своим драгоценным кейсом, а я остался. Наверное, с месяц крутился — не то чтобы думал постоянно, дел и забот хватает, — но почитай что каждый день выплывала мысль… И сформировалось решение, когда занесла меня нелегкая в Измайлово. Посмотрел на тамошнюю братию, даже потолкался возле картинок — вот уж действительно на все вкусы, — постоял неподалеку, слушая, как богема с богемой разговаривают, потом даже «упал на хвост» какой-то полубесноватой компании, которой мой четвертной пришелся весьма кстати (торговля не шла, и не удивительно — уж больно в ядовитых тонах девчушка малевала); в спорах я, естественно, не участвовал — о чем спорить, если мы только формально на одном и том же русском говорим, да слова совсем разные, один грузинский чай пьем, только дозы разные. Спорить не стал, не затем пришел; а зачем пришел — сам только к середине вечера понял: вот на какую приманку Денисова изловить можно. Все что угодно даст ему Макей, когда дело дойдет до ухода — а вот обстановки этой, богемы этой, мансард и подвалов, флигелей и времянок, свитеров и распашонок, безумных и мудрых глаз, общей доброты и взаимной ревности, завиральнейших идей и сумасбродных предприятий, полетов фантазии и прозябания по чужим углам, отчаянных выставок и ярчайших лозунгов — дать не сможет. Это — у нас, здесь. Не только у нас, конечно, не бедна Русь Великая, Малая и Белая, но ежели вкусил хоть немного здесь — ни в одном другом воздухе всласть не надышишься.
Одно только надо было установить по возможности точно: на каком уровне были здесь эдиковы штудии, всерьез ли его тянуло к этому делу, или тогда, на выставке, оказался он как-нибудь почти случайно, влез в это дело ради рекламы или еще чего.
Устанавливать пришлось еще добрых две недели. Раскопал я ребят, экспонировавших свою мазню на той выставке на Большой Грузинской; раскопал и тех, кто Эдика лично знал. Долго врать пришлось, да и резко портил отношения, высовывая свою неловкую — оказывается — легенду о том, что мол-де купить хочу одну из работ, увиденную тогда по телевизору. Потом только сообразил, что приходить и просить художников, — кстати, были ребята действительно одаренные, — помочь разыскать и купить картину их конкурента (и вообще — другого поля ягода), — не совсем, скажем так, умно и этично. Но худо-бедно, добрался я до парня, два года снимавшего квартирку-мастерскую вместе с Эдиком и теперь продолжающего ее снимать уже в одиночку. Почти все денисовские работы там остались. Да и всех работ-то: пять холстов и три картона, аккуратная стопочка на остекленной лоджии. Вытянул я все это, разложил на полу, смотрел-смотрел… Может, конечно, я чего-то такого не понимаю, но не высокого полета это искусство. А может, и не искусство вообще. Дело не в технике и не в своеобразных отношениях с внешним правдоподобием (в первом я разбираюсь не очень, а что касается второго, так нынче давний канон используется разве как прием эпатажа), в другом. Есть тут у него определенные тонкости в работе с цветом, чего там — ощущается некоторая внутренняя гармония красок, но еще больше — мучительное желание нечто сказать, нечто такое, что быть может не совсем понятно самому Эдику, и совсем непонятно зрителю. А все вместе называется дилетантизм. Или еще проще — халтура. Несамостоятельность. Более чем сомнительная художественная ценность. Единственное — то, что сам Эдик относится к этому достаточно серьезно, как я уже понял — поперся на выставку не рекламы ради и не пари для, даже вопреки советам ребят из богемы, а потому как чувствует нутром нечто — а вот работать так, чтобы это проявилось, не приучен.
Этот момент мне как раз понятен: приходилось сталкиваться с людьми, у которых комплекс полноценности, которым вся наша жизнь, рассчитанная ха возможности очень-очень заурядные, до поры до времени давалась слишком легко, настолько легко, что — по закону компенсации — они привыкли считать маленькие препятствия солидными, а когда сталкивались с солидными — они им, по нетренированности, казались катастрофически непреодолимыми. Если так разобраться, у нас до сих пор стоит установка на некоего среднего, и особо одаренные почти непроизвольно чувствуют себя чем-то виноватыми перед окружающими, хотя надо бы наоборот. Ну да не в этом суть. А в том, что Эдик, привыкнув чуть не с ясельных годочков, что вот чуть-чуть приложить сил да ума — и дело обязательно получится, впервые, наверное, столкнулся с настоящими трудностями; и хотя мог бы, наверное, их преодолеть, но не стал. Очень хорошо, что не стал: я-то теперь точно знаю, в чем его предназначение в жизни, в чем его истинные способности. А то, что он может, угробив лет десять, здоровье и все прочее, намалевать приличное, пусть даже неплохое полотно — разве важно? Все музеи живописи забиты, одной картиной больше или меньше — какая разница? А вот проделывать такие чудеса, вроде выставочного или предлагать такие ходы, как во время недельки в течение практики, когда я допросил помочь зашедшим в тупик ребятам, — это важно. Очень важно. В конце-то концов, сколько мы должны плестись в хвосте, отставать от мирового уровня? Третья позиция — это мало, надо вперед, и желательно обгонять, не догоняя… Но приходилось приготовить совсем противоположный ход. Надо было заставить Эдика поверить, что без живописи, а еще больше без московской художнической богемы, никак он не проживет, никуда он не денется, погибнет в своей Тьмутаракани, и великое искусство зачахнет, неосчастливленное.
Купил я ни по чем пару картонов, и с помощью развеселого своего соседа, искусствоведа по профессии, кооперативного фотографа по месту службы, сочинил спич. Большой и убедительный, с вариантами, включаемыми в зависимости от степени эдиковой готовности к возвращению.
И был в спиче один ход, которому я поначалу не придавал никакого значения. Игорек, сосед мои, растрепал что-то насчет влияния и традиций Валентина Седова. Где он такое увидел в двух несчастных картонах, ума не приложу; хотел было вообще пассаж сей купировать, а потом решил — ладно, мол, каши маслом не испортишь.
А оказалось, что именно это и решило дело. Эдик, заметьте себе, совсем не такой наивный простачок, ясно вычислил, как именно к нему относилась богемная братия, и от столкновения с суровой реальностью выставки, где он был явно худший, причем худший не в сторону потрафления массовым вкусам, и худший — не эпатажно — это все могло, как раз, обеспечить хоть какой-то успех, — а худший в косноязычных попытках сказать большое слово. Пусть не совсем новое — но тайное и недоговоренное некогда великим Валентином. Вычислил Эдик — и его отъезд в Юго-Восточный филиал был связан отнюдь не только и не столько с тем, что на распределении на него, с такими баллами и заносчивым видом, покупателей не нашлось. Момент прозрения тогда на парня накатил, завязать раз навсегда хотел с дурным глазом, стать звездою там, где ему и сам бог велел светить.
Вот только грызла и грызла тихая тайная тоска, и мало что помогало отогнать ее ненадолго, и ничего почти — надолго. Тут могло помочь только время, и могло помочь, конечно, повышение уровня и сложности основной работы. И вот здесь у Макея был прокол, придававший мне убежденности в необходимости сманить Эдика Денисова. Убедился я в этом, когда проторчал под предлогом командировки, обмена опытом и налаживания сотрудничества, в филиале, в макеевском отделе. Себя я постарался, по крайней мере в первые дни, никак не выдавать, а к тому, чем занят Эдик, присмотрелся. На девять десятых — мелочевкой, пустяками, тем, что смогли бы не хуже, а может, и лучше делать аккуратные девочки с техникумовским клеймом. Особого вреда, конечно, Эдик не делал, и работа не очень его угнетала, но не шла ни в какое сравнение с тем, на что он действительно способен и предназначен. Потихоньку, кстати, узнал, как они оказались в Сокольниках. Смешно, и все же факт: пари, обыкновенное — и некрупное — пари, и только змей Макей додумался захватить видеокамеру. Теперь, кстати, на полгода отделу хватит — разгребать ай-би-эмовское матобеспечение.