Единое ничто. Эволюция мышления от древности до наших дней — страница 2 из 26

.

Можно сколь угодно упорно искать в Заратустре что-то ещё, какое-то ещё важное содержание, которое в нём, несомненно, есть, полезное само по себе и ценное для устройства своей жизни, но ницшеанский герой – это прежде всего проповедник или апостол того, что мы назвали бы мировоззрением убеждений. Мы бы сказали, что в Заратустре важно не столько то, что он говорит, сколько то, что его слова подразумевают, что можно быть в чём-то действительно убеждённым, и это что-то действительно крайне важно. Заратустра по сути проповедует проповедование. Он пастырь пастырства. Причём он (Ницше) делает это в тот исторический период, когда современный ему человек уже очень сильно изменился и совершенно готов избавиться от оков «убеждённости» как от изношенной донельзя подростковой одежды.

Ещё до Ницше, скажем, в «Герое нашего времени» М.Ю.Лермонтов живописал человека, который холоден к любой горячей убеждённости. Скептическое умонастроение крепнущего человеческого сознания, отражённое в байроновском герое вообще, не могло миновать внимания Ницше, который поэтому не стал предлагать своему читателю для верования какой-то наивный образ или сомнительную идею. Ницше атаковал последний рубеж убеждённости, а именно веру в самого себя. Он разыграл тем самым последнюю карту того, во что только способен верить человек. И последней религией, которая привела к религиозным войнам на нашей планете, стала, таким образом, религия веры в себя.

Но что из этого вышло? Оказалось, что любые самые крепкие убеждения, способные сдвигать горы, в то же время часто оказываются недостаточно идеальными. Человеческая вера в себя, выше которой для сознания ничего быть не может, оказалась тоже небезграничной. Вышло так, что на алтарь этой веры не может быть положено в общем-то ничто. Человек просто не может доверять себя своей собственной идеологии, так как не способен породить такую идеологию, которая была бы достаточно идеальна. А это значит, что любая сильная убеждённость изначально обречена на крах.

Сколько душевных сил потребовалось Ницше, чтобы создать идеологию веры в себя, но эти силы ничтожны по сравнению с теми, которые потребовались К.Ясперсу, чтобы признать эту идеологию ложной, а точнее, не единственно заслуживающей внимания, и сказать, не опуская высоко поднятой головы: «Мы виновны, мы не правы». И вот что удивительно, Ясперсу удалось научить немца быть правым именно таким образом, что он неправ, и быть честным в своей виновности.

Вот что пишет Ясперс после второго поражения Германии. В его тяжёлых и судьбоносных словах сквозят идеи нового мышления. То, что он предлагает как тип мышления, есть отказ от убеждённости как от господствующей формы духовности: «Давайте попробуем мысленно становиться на точку зрения другого»[2], – пишет он с нескрываемой скорбью, но не теряя и достоинства.

И добавляет: «Мы должны вновь обрести готовность к размышлению. Для этого нам нужно не опьянять себя чувством гордости, отчаяния, возмущения, упрямства, мести, презрения, а заморозить эти чувства и посмотреть, как обстоит дело в действительности»[3].

Иными словами, действительность, по Ясперсу, фактически не может быть частью наших убеждений. Или, по крайней мере, каких-то одних убеждений. Чтобы увидеть действительность, он предлагает стать на точку зрения «другого», чтобы обогатить свой взгляд на вещи ещё и чужим взглядом. И если закон, принятый в государстве, велит нам идти против совести, то следует противостоять такому закону и такому государству: «…мы сначала люди, а потом немцы»[4], – пишет он.

Уже ученица великого немецкого экзистенциалиста Ханна Арендт решилась развернуть философскую «машину» против идеи государственного насилия вообще. В поведении немцев (правящей партии и их вынужденных сторонников) она увидела очень много того, что возникает на почве любой сильной идеологии в принципе.

Описывая один из послевоенных судебных процессов, она пишет:

«Контраст между израильским героизмом и покорностью, с которой евреи шли на смерть – вовремя являлись на сборные пункты, своими ногами шли туда, где их должны были казнить, сами рыли себе могилы, самостоятельно раздевались и складывали снятую одежду аккуратными стопочками, а затем ложились бок о бок, ожидая выстрела, – казался вопросом весьма деликатным, и прокурор, непрестанно терзавший свидетелей – одного за другим, одного за другим, – „Почему вы не протестовали?“, „Почему вы сели в этот поезд?“, „Пятнадцать тысяч человек охраняли всего сто вооружённых охранников, так почему же вы не восстали и не попытались на них напасть?“ – постарался извлечь из него максимальную пользу. Но печальная правда заключается в том, что таким вопросом задаваться вообще не стоило, поскольку и другие люди – вовсе не евреи – вели себя так же»[5].

Если читать Арендт, не закрывая глаза на истинный смысл её слов, можно уловить, что она стремится изобличить не немецких фашистов как таковых (тем более что судили здесь фашиста-еврея), а идею тоталитаризма, и более того, идею слепой силы всякого могущественного государства. Ведь такое государство, будь то Вавилон или Рим, и вообще любое государство на нашей планете творит банальное зло просто потому, что насилие является частью всякого государственного устройства. И особенно того государства, которое живёт сильными идеологическими принципами. И говоря «сильными», мы имеем в виду такие принципы, которыми просто нельзя поступиться ради какого-то, пусть и невеликого, блага.

Но отвлечёмся немного от современного человека. И обратимся к историческому периоду, когда убеждённость только возникла как форма мышления и духовности. Ведь это поможет нам разобраться в себе сегодняшних. И здесь, конечно, следует отличать зрелую сознательную убеждённость от слепого фанатизма. Но как это произошло? Как возник институт зрелой убеждённости?

Ведь древний человек знал, а не был убеждён. Если он верил в божество или в удачу правителя, то он верил не так, как мы сегодня. Он верил в том смысле, в каком мы сегодня знаем. Он знал божество и знал, что правитель обладает удачей. Но однажды это перестало быть возможно, так как возникло сомнение, что одно знание может быть само по себе важнее другого. Знаний стало много, и они вступили в противоречие друг с другом. Убеждением поэтому мы назовём вовсе не то, когда кто-то знает только одно. Зрелое убеждение подразумевает знание многого, но выбор в пользу одного. Хотя, как увидим дальше, и этого недостаточно.

Когда же зародились убеждения? Это случилось не в один день, но мы можем постараться найти в истории человечества тот удивительный момент, когда человек впервые отдал свою жизнь за убеждения. И первым тут был не Иисус Христос, хотя ассоциация здесь нам кажется вполне допустимой. Первым убеждения выше знаний поставил Сократ, открывая европейской цивилизации удивительный образец веры. Он принял смертную казнь за преступление, которое не считал преступлением, но не пошёл против законов своего государства, полагая следование правилам важной основой человеческого общежития. Отбросив лишнее, можно сказать, что он совершил самоубийство ради своих убеждений.

Пример с Сократом был специально исследован далее в нашей книге, поэтому здесь мы хотим остановиться на нём не слишком подробно, однако следует поставить засечку и объявить: Сократ был первым человеком убеждённым в нашей истории. То есть не просто человеком разумным, умелым, волевым или знающим. При этом, как было сказано, стало бы грубой ошибкой считать, что древнегреческий философ был здесь подобен фанатику, отдающему жизнь за ценности секты, ненаучные предрассудки и заблуждения. Сократ, в отличие от фанатика, не знающего ничего, кроме одной догмы, одновременно занял две позиции: он допускал и то, что ему следовало бы жить, но и был убеждён рационально в необходимости казни, что аргументировал, со слов Платона, в диалоге «Федон».

Сократ научил людей новому формату мышления, который заключается в том, что, помимо частной истины, есть ещё и системы истин, то есть убеждения. Недостаточно смотреть на какую-то истину саму по себе, но важно понимать её место в системе истин. Более того, истины могут противоречить друг другу, но это вовсе не означает, что они исключают друг друга.

Например, известные «Апории Зенона» являются парадоксальными рассуждениями древнегреческого философа Зенона Элейского о движении и множестве. Можно сказать, что они противоречат убеждениям здравого смысла. И хотя знаменитый парадокс «Ахиллес и черепаха» полностью не разрешён даже в наше время, спустя два с половиной тысячелетия, сегодня мы, скорее всего, посчитаем, что наиболее верной окажется та точка зрения, которая учтёт и парадокс Зенона, и результаты наших экспериментальных наблюдений.

Убеждения позволяют сочетать знания, которые казались ранее совершенно несочетаемыми. Весьма замечательно, что, говоря «я убеждён в справедливости законов», человек одновременно имеет в виду две вещи. Во-первых, – чтó он говорит: он знает пользу от наличия законодательства. Но, во-вторых, этот же самый человек имеет в виду и то, что законодательство иногда бывает неудобным для исполнения. Ведь в противном случае зачем ещё нужно убеждённо верить в закон? Не затем ли, что порой знание подсказывает пути уклонения от него?

Убеждение, таким образом, представляется нам выбором в пользу одного из знаний, но не означает полный отказ от второго знания. Этим убеждённый человек отличается от фанатика. И этим он отличался почти две с половиной тысячи лет, пока человеческое сознание не стало способно вбирать в себя не только множество знаний, но и множество систем знаний – убеждений. Начиная с Ясперса, мы как будто имеем пример совершенно нового типа человека, который открыт ко всем убеждениям, и он определяется поэтому вовсе не ими. Он определяется не тем, чему или кому верит, а тем, на что надеется. Поэтому человека после Ясперса мы хотели бы назвать