Единственный и Гестапо — страница 3 из 24

Я целиком убежден в том, что наше предприятие носит совершенно безобидный характер, я сказал бы даже, что оно может быть названо национально полезным. Ведь мы пробуждаем у наших заграничных соотечественников интерес к родине: мы рисуем им картины родных мест. Потом они полгода будут ждать обещанных журналов и альбомов. Они их не получат и начнут писать запросы в Германию. Другими словами, установится живая связь с родиной. Что касается финансовой стороны предприятия, то ни одному человеку нами не был нанесен чувствительный ущерб, мы были справедливы и не создали почвы для споров и дрязг.

Наше предприятие, однако, неожиданно потерпело крушение из-за осла Георга: он напился и начал в кабачке демонстрировать наши бланки и квитанционные книжки. Полиция приняла нас за подозрительных иностранцев и в ускоренном порядке выслала нас из Аргентины.

Мы с Георгом окончательно разругались, когда выяснилось, что у него при обыске кто-то незаметно изъял почти все деньги. Георг предлагал вновь делиться. Я ему дал деньги на проезд до Гамбурга и послал его к черту: дураков нужно учить и воспитывать.

2

Итак, я опять в Берлине. В первую очередь опубликовываю серию фельетонов о Южной Америке. Получается очень удачно, и я вновь возвращаюсь к журналистской деятельности. Вскоре я добиваюсь репутации талантливого журналиста и получаю неплохое предложение от социал-демократического агентства отправиться в качестве его корреспондента в Женеву.

Я во второй раз в Швейцарии, на этот раз, увы, в качестве скромного журналиста с довольно тощим кошельком.

В течение некоторого времени я увлекался своей работой. Убедился, что обладаю качествами первоклассного фельетониста, в частности одним очень редким — юмором.

Мои женевские корреспонденции пользовались успехом, и я начал приобретать имя.

Этот идиллический период моей жизни продолжался недолго. В первую очередь, мне надоело писать по заказу, во-вторых, я органически не приспособлен к жизни бедного, но честного журналиста. Я не могу без конца обедать в дешевых ресторанах, жить в маленьких неудобных отелях, ухаживать за номерантками и кельнершами.

Я стал искать дополнительных источников дохода; в результате в берлинских и венских револьверных газетах появились корреспонденции из Женевы с таинственным знаком вместо подписи. Редакции этих газет были довольны моей литературной продукцией и платили гораздо щедрее, нежели скупое социал-демократическое агентство. Мои акции начали быстро повышаться, и я почувствовал себя полноценным человеком.

Работа для револьверных газет, дающая возможность широко пользоваться воображением, имеет и неприятную сторону: она требует постоянно новых сенсаций, и притом обязательно персонального свойства. Должен признаться, что это вполне соответствовало моим личным вкусам: я не знаю более занимательного спорта, как издевательство над людьми. Что может быть приятнее, как изобразить в качестве дурака уважаемого и почтенного человека, рассказать несколько интимных анекдотов из его личной жизни, сделать его смешным при помощи двусмысленных намеков!

В течение нескольких месяцев я доставил много неприятностей ряду довольно известных людей. Как-то раз я напоил до бесчувствия одного крупного германского чиновника и потом опубликовал беседу с ним в «Нейес винер журналь». Эта беседа стоила бедняге карьеры.

В один прекрасный день мне пришла в голову забавная идея, сочетавшая приятное с полезным. Дело в том, что один из руководящих чиновников секретариата Лиги наций относился ко мне не только пренебрежительно, но даже грубо: стоило ему увидеть меня в группе журналистов, как неизменно следовал вопрос: «Вы тоже здесь, господин э… э… э… да, верно, господин Штеффен?» Я решил доставить ему несколько неприятных минут и в то же время получить интересный материал для газеты.

Узнав, что мой враг в отъезде, я являюсь к его супруге. С огорчением слышу, что господина помощника секретаря нет в Женеве. Собиралось уходить, но не спешу, осторожно делаю комплименты отсутствующему супругу, а потом и мадам. Для меня не секрет, что мадам является нимфой Эгерией своего мужа. Она смущенно опускает глаза. И уверяет, что все это очень преувеличено, правда, муж считается с ее советами. Тогда я удивляюсь, как мадам сочетает такую очаровательную внешность с разносторонними политическими способностями.

Я давно убедился, что лесть не может быть никогда чрезмерно грубой; большинство людей этого не знают.

Словом, мадам тает, завязывается оживленный разговор, в котором моя собеседница берет на себя инициативу, я лишь подаю реплики и время от времени задаю вопросы…

— Да, Н. отвратительный человек, он алкоголик и развратник, он доставляет моему мужу одни лишь неприятности… Знаете, я, откровенно говоря, терпеть не могу немцев, мой муж тоже… Ради бога, простите я забыла, что вы немец.

— Что вы, я совершенно не обижен.

— А знаете, господин Штеффен, что К. за казенный счет оплачивает жиголо [платный танцор в кафе и ресторанах] для своей супруги, ему приходится дорого платить, так как не всякий жиголо согласится танцевать с такой уродиной.

— Ха-ха-ха! Зато с вами, мадам, любой жиголо будет танцевать весь вечер бесплатно.

— Перестаньте говорить глупости, я уже старуха, мне тридцать два года.

От этого заявления я цепенею, но быстро прихожу в себя.

Через несколько дней «Нейес винер журналь» поместил интервью с откровенной дамой со всеми именами, подробностями и моими комментариями. Вышел крупный скандал. Немедленно выявилось мое авторство и вскоре я получил письмо от социал-демократического агентства, в котором лаконически сообщалось, что я больше не являюсь его представителем.

Больше мне в Женеве нечего было делать, так как без корреспондентской карточки солидного агентства или газеты я оказывался за бортом. Пришлось вернуться в Берлин.

Вскоре я начал эпизодически сотрудничать в ряде газет, но главным образом в пацифистской «Вельт ам монтаг». Ее редактор фон Герлах очень ценил мои фельетоны за язвительный и хлесткий стиль и остроумные идеи.

В один прекрасный день мне пришла в голову мысль проинтервьюировать национал-социалистских вождей, в первую очередь, конечно, Адольфа Гитлера. В то время я очень низко расценивал потенции этих людей и решил над ними поиздеваться.

Еду в Мюнхен, являюсь к личному секретарю фюрера; Ганфштэнгелю — сыну известного мюнхенского издателя. Ганфштэнгель меня внимательно выслушивает, смотря сверху вниз; я сам не обижен ростом, но этот издательский сынок совсем великан.

Неожиданно он предлагает мне проехаться с ним по городу. Я изумлен и немного обеспокоен.

Машина останавливается у небольшой загородной виллы. Ганфштэнгель просит меня сопровождать его. Мы входим в кабинет, стены которого покрыты всевозможными диаграммами и изображениями черепов. В кресле сидит сухой старичок несомненно профессорской внешности, голова его покрыта странным желтым пухом, очки висят на кончике носа, в глазах маниакальное выражение!

Мой спутник отводит старичка в сторону, что-то ему шепчет на ухо. Профессор кивает головой, оживляется, подводит меня к окну, поворачивает меня в равные стороны, ощупывает мой лоб и затылок. Затем он усаживает меня на круглый вращающийся стул и тщательно измеряет мой череп металлическим раздвижным треугольником. При этом он мне дышит в лицо, сопит и записывает в блокнот какие-то цифры.

Закончив эту операцию, старичок мелкими шажками бежит к стене и вытирает носом пыль со своих диаграмм. Возвращается ко мне, опять щупает мою голову и наконец торжественно провозглашает:

— Ариец, я гарантирую это. У него прекрасный северогерманский череп.

Ганфштэнгель благодарит профессора, и мы опять в автомобиле.

— Видите ли, — поясняет мой спутник, — фюрер принимает только арийцев, и мы всех малознакомых людей предварительно проверяем.

Я испытываю чувство тихой радости: у меня уже есть хорошее начало для интервью.

Я в кабинете у фюрера, меня гипнотизируют его чаплиновские усики, но я быстро справляюсь с собой и приступаю к интервью. Сначала трафаретные вопросы:

— Как вы относитесь к Версальскому договору?

— Какого вы мнения о Штреземане?

Вскоре я прекращаю вопросы, так как вижу, что он меня не слушает. Он забыл, что в огромной комнате, кроме него и меня, никого нет, и говорит громко, жестикулируя, как на митинге.

Фюрер пристально смотрит на край потолка и, по-видимому, довольно туманно представляет себе, где он находится.

Я пытаюсь перенять инициативу и остановить поток, грозящий меня затопить, задаю вопросы, кашляю; все напрасно, фюрер меня не слышит и не видит. Усаживаюсь поудобнее в кресло, закуриваю папиросу, начинаю дремать.

Наконец голос стихает, фюрер садится в кресло, спектакль закончен.

— Разрешите мне перейти к вопросам, касающимся вашей личности, приковывающей к себе внимание самых широких кругов, любите ли вы искусство?

— Да, я художник-архитектор.

Вслед за этим следует буря обвинений и ругательств по адресу дипломированных художников, в особенности достается Максу Либерману.

Я спокойно ожидаю, пока буря уляжется.

— Любите ли вы музыку?

— Я без нее не могу жить.

— Нравится ли вам траурный марш Бизе?

— Да, очень!

— А «Трубадур» Шопена?

— Нет, я его меньше люблю. Интервью идет дальше в том же стиле.

Через три дня фюрер в бешенстве бегает по своему кабинету, ударяя себя по ноге плеткой. Публика в кафе не только в Берлине, но и в Мюнхене с удовольствием читает мое интервью, в особенности его музыкальную часть.

Мне передают, что фюрер обещал в свое время повесить меня.

Брать интервью у Геббельса я не пытаюсь: берлинский вождь национал-социалистов слишком хитер для этого; зато в провинции живет его мамаша.

Через несколько дней я в мещанской гостиной. Стены увешаны фотографиями в рамках, картинками на стекле, диван с высокой спинкой, на ней фарфоровые слоны, молящаяся девочка. На столе искусственные цветы.