Эдит Пиаф. Жизнь, рассказанная ею самой — страница 8 из 42

Наступил момент, когда я предложила собственное тело в оплату, и чистая случайность, что его не приняли. Я понимала, что участи «жрицы любви» не избежать, это только вопрос времени. Понимала это и Симона, мы обе отчаянно сопротивлялись, изо всех сил стараясь удержаться на плаву, не скатиться к откровенной торговле собой, и с ужасом видели, как тают наши шансы…

В районе Пигаль никому не удавалось избежать такой участи, вернее, удавалось только тем, кто имел свой дом и работу. У нас ни того ни другого не было, у нас была улица, съемные конурки с громким названием «номера», и улица с брошенными в тарелку монетами за пение. Ребенку, распевавшему «Марсельезу», такие монетки хотя бы из жалости кидали охотней, от девушек ждали несколько иного…

Пигаль… Это совершенно особый мир; считается, что это мир кривых зеркал, пародирует все дурное, что есть вне него самого. Но это не так, Пигаль ничего не пародирует, он существует сам по себе, по своим законам, своим понятиям чести, совести, правды и неправды.

Нет, там вовсе не живут только плохие люди, там есть четкие понятия справедливости и несправедливости, жесткие законы правильных и неправильных поступков, там тоже верность и преданность, любовь и ненависть, дружба, предательство…

Только законы Пигаль несколько отличаются от тех, что проповедуют священники. Может, священники просто никогда не жили в районе Пигаль? А если жили, то не пытались делать это по его законам.

Что есть правда, что нет? Что такое хорошо и что такое плохо? Я не берусь судить…

Чем нувориш с туго набитым бумажником, ассигнации в котором заработаны обманом, лучше любого вора с Пигаль? А светская львица, вышедшая замуж не по любви, а по расчету за противного толстяка с толстыми пальцами, масленым взглядом ощупывающего всех проходящих мимо девушек, лучше продающей свою любовь проститутки? Вторая хоть не скрывает, что продается…

И все-таки там грязь, душевная, липкая, которую ничем не смыть, даже многими годами жизни в другом мире.

Пока я ночевала в завшивленных комнатках дешевых гостиниц на окраинах, ходила в рваной одежде, одной на все случаи жизни, и собирала на грязной земле брошенные из окон монетки по пять су, я была чистой. Душой чистой.

Можно быть покрытой коростой, не мыться неделями, есть руками, можно даже воровать, но при этом оставаться чистой в душе. Я никогда бы не стащила вторую булку с прилавка, зная, что нам хватит до завтра и одной, никогда ничего не взяла у тех, кто небогат или не способен защититься от меня. Наше мелкое воровство, если невольно случалось, не приносило никому большого вреда, а собрав небольшую сумму, достаточную, чтобы не остаться голодными на сегодня, я могла петь и без оплаты…

Кого мы боялись? Полицейские хоть и гоняли нас со своих участков, но относились весьма лояльно, часто просили спеть что-то, стоя на углу – границе двух участков, и отпускали. Страха не было ни перед настоящим, ни перед будущим, казалось, все как-то само собой устроится. Может, мы просто были слишком молоды?

А вот в районе Пигаль совсем иное. Там страшно, по-настоящему страшно, словно ты попадаешь между жерновами огромной машины и если сделаешь хотя бы одно неверное движение, тебя этими жерновами захватит и превратит в ошметки.


Я никогда не выбралась бы сама, просто для меня не существовало (и не существует) другого способа заработка, кроме пения. Но петь на улице всю жизнь не будешь, поневоле пришлось идти под защиту хозяев Пигаль.

Я со своим тощим видом, крошечным ростом и строптивостью совершенно не подходила на роль жрицы любви. К тому же, все прекрасно знали, что слаба здоровьем, могу свалиться и не встать.

Моим хозяином на Пигаль стал Альберт. Да, именно хозяином. Он лупцевал меня, как тряпичную куклу, я кусалась, царапалась, визжала, брыкалась, но отбиться смогла. Знаешь, от чего отбиться? Меня не стали ставить на панель, разрешив петь на улицах, но при условии, что я буду приносить каждый день тридцать франков.

Я выглядела совсем девчонкой, но уже не настолько, чтобы мне бросали деньги из жалости. Зарабатывать становилось все трудней, иногда эти самые тридцать франков оказывались единственным заработком, тогда приходилось голодать, потому что не отдать деньги Альберту значило быть избитой. Но бывало, когда и тридцати франков не набиралось: если погода была отвратительной, люди мерзли, не останавливались слушать даже песни о любви. Тогда рос долг.

Однажды, когда из-за проливных дождей я не могла работать два дня, Альберт усмехнулся:

– Эй, певица, ты когда долг собираешься возвращать?

– Но ведь и остальные девушки тоже ничего не зарабатывают из-за отвратительной погоды.

Это было так, девушки на панели не могут работать в проливной дождь, кого же соблазнишь, если улица пуста? Но Альберт с усмешкой покачал головой:

– Если бы ты работала как все, я бы не спрашивал, но мы не оговаривали плохую погоду. Гони деньги.

Казалось, почему бы мне не послать его к черту вообще? Почему я должна платить этому верзиле только за то, что он считает себя моим хозяином? Но мы все просто не знали другой жизни, закон улицы, тем более района Пигаль, суров: если ты там зарабатываешь – плати хозяевам. Конечно, это хозяева улицы, они не властны над теми, кто работает в кабаре или заведениях, но и там не лучше. Чем заведения Пигаль лучше заведения «мамы Тины»? Только тем, что роскошней обставлены.

Это не для меня, я хотела зарабатывать на жизнь пением, но никак не проституцией. Мы с Симоной пытались петь в кабаре, но что это за кабаре и что за песни! Большинство кабаре ничуть не были похожи на нынешний прославленный «Мулен Руж», там нет красивых нарядов у выступающих девушек, нет и самих красивых девушек, стоит пьяный гвалт, они смахивают на простые пивные. В таком подрабатывали и мы. В заведении Лулу, громко называвшемся кабаре, был совсем крошечный заработок, дававший просто возможность не сдохнуть с голода. Возможность взять что-то из оставленного посетителями, выпить, если угощали. Мы не шли в номера, не торговали телом, я пела, а Симона исполняла разные трюки, которые давались ей все трудней и популярности не приносили. У нее, как и у меня, мальчишеская фигура, а потому всякие сальто не привлекали большого внимания. Да и мне куда громче аплодировали на улицах.

Но уличные заработки шли Альберту…

И все же долг рос. Однажды Альберт решил меня припугнуть.

– Ты задолжала столько, что не расплатишься до конца жизни.

Мне уже надоело дрожать, и я просто огрызнулась:

– А ты убей меня! Тогда вообще ничего не получишь!

Это было правдой, с живой меня получали хоть что-то. Но Альберт и его подручные не считались со своими подопечными – не эта, так другая. Незадолго до того была убита и выброшена в Сену после отказа работать на улице одна из самых красивых девушек, которых я в то время знала. Она могла бы принести сутенерам хорошие деньги, но за непослушание нашла свою смерть в Сене. Так что же считаться со мной – «Воробушком»?

Альберт усмехнулся:

– Нет, я не стану убивать тебя, мы тебя изуродуем, чтобы больше не смогла петь. Этого будет достаточно.

Думаю, по ужасу в моих глазах он понял, что попал в точку. У меня можно отнять все: дом, еду, одежду, но если отнять возможность петь, то я утоплюсь в Сене сама, безо всякой помощи. Это единственное, чем я дорожила в жизни.

Вернуть долг не удавалось, подручный Альберта Андре Валетт сказал, что на него растут проценты, то есть каждый просроченный день прибавляет еще франк. Это было ужасно!

Дав мне немного помучиться сознанием долговой ямы, Альберт «смилостивился»:

– Хорошо, будешь работать на меня по-другому. Ты девчонка сообразительная, к тому же тебя хорошо принимают в этом районе. Будешь приглядывать мне богатеньких дамочек.

– И ты простишь мне долг?

– Посмотрим, как будешь работать.

– Нет, сначала дай слово, что при первой же удаче спишешь все мои долги и не будешь требовать новые выплаты.

Альберт расхохотался:

– Хитрая девчонка! Ладно, так и быть, договорились.

Я высматривала богато одетых дамочек, которые появлялись без сопровождающих, сообщала об этом Альберту, тот наряжался в подходящий костюм, являлся в указанный мной дансинг, очаровывал (а он был красавцем и выглядел весьма импозантно) какую-нибудь любительницу потанцевать, вызывался проводить ее, заманивал в темный переулок и… Я не знаю, выживали ли они, но драгоценности перекочевывали в карманы Альберта.

Я стала наводчицей вора и, возможно, убийцы! На мой вопрос, живы ли те, кого он обокрал, Альберт пожал плечами:

– К сожалению. Я не убийца.

– Почему к сожалению?!

– Потому что завтра они смогут узнать меня на улице и заявить в полицию!

Если честно, то я перевела дыхание, потому что подставлять дамочек под грабеж – это одно, а вот под убийство совсем иное. Было ли мне жаль ограбленных? Ничуть! Я и сейчас могу это повторить, как бы ужасно ни звучало. Тогда для меня деньги имели ценность только ради хлеба насущного в буквальном смысле. Франки нужны, только чтобы не подохнуть с голода и чтобы тебя не убили хозяева улицы. А уж драгоценности и вовсе не были важны. Они нужны лишь, чтобы получить те же самые франки и прожить еще хоть немного.

Я не видела самих драгоценностей, Альберт не хранил, он сбывал тут же, чтобы не попасться на краденом. Зато я получала от него хоть что-то, позволявшее протянуть еще неделю, еще день, еще час… И петь!

Парадокс, я сама чувствовала, что пою с каждым днем все лучше, потому что научилась чувствовать вкусы публики, понимать, что именно ей нравится, даже просто научилась лучше владеть своим голосом, немало пережила и выражала чувства в песнях, а заработки падали. Поющая девочка вызывает больше жалости, чем поющая девушка. Я выглядела подростком, но не ребенком, а для улицы это большая разница.

Кроме того, ради высматривания богатеньких я вынуждена петь в шестнадцатом округе, но там не очень жаловали уличных артистов. Надеяться только на то, что перепадет от Альберта, нельзя.