Эдуард фон-Гартман — философ „бессознательного“ — страница 2 из 3

7. Можно ли подобные сентенции назвать научным исследованием, философским обоснованием вопроса? И не прав ли Вундт, называя философию Гартмана «умозрительной поэмой?8.

Перейдем теперь к рассуждениям Гартмана о ценности жизни и достижимости счастья в этом мире.

Если бессознательная воля является творческим фактором и базой реального мира, то, естественно, что жизнь в ее мельчайших проявлениях не может быть разумной; бессознательное не может быть родоначальником сознательного. Но, помимо бессознательности воля обладает еще одним качеством, которое усложняет вопрос: она ненасытна; если бы волю можно было «насытить», удовлетворить, то она перестала бы существовать, как воля; ибо основным признаком ее всегда было и будет хотение: при чем, это последнее может быть положительным и отрицательным.

Из этой предпосылки Гартман делает заключение, что сумма страданий превышает сумму радостей; а из этого логически вытекает другое утверждение, что «небытие лучше бытия»; этот афоризм может считаться квинтэссенцией пессимистического мировоззрения. Правда, Гартман тут же оговаривается, что трудно арифметически подсчитывать сумму радостей и страданий, ибо эти чувства субъективны; но, never mind, как говорят англичане; эта, по существу правильная оговорка не мешает ему продолжать строить свои силлогизмы на зыбком и научно-неточном фундаменте, если же люди все же любят жизнь и инстинктивно охраняют себя от всего того, что ведет к ее прекращению, то здесь, согласно Гартману, мы имеем дело с несомненной иллюзией, относительно истинной ценности жизни, с иллюзией которая, согласно Jean Paul'ю, объясняется тем, что мы должны любить жизнь, не можем не любить ее. Но в различные стадии исторического развития эта иллюзия принимает различные формы:

I в античном мире, в век младенчества человечества — людям кажется, что счастье достижимо в этом мире;

II в юношеском возрасте, который обнимает средние века, человечество уже не верит в возможность земного счастья; возникает вера в загробное, трансцендентное счастье,

III наконец, люди нашего времени одинаково далеки, как от детски-наивной веры в немедленную достижимость счастья, так и в загробные легенды. Современное человечество конструирует идею счастья в зависимости от грядущих периодов мирового развития: в них оно видит залоги своего освобождения от различнейших форм векового рабства.

Не будем входить в подробную критическую оценку выставленных Гартманом тезисов; заметим лишь мимоходом, что огульные суждения об античном мире, как о веке исключительного оптимизма, лишены всякого основания. Если, с одной стороны, верно, что в древней Элладе мы видим первые проблески идеалистического оптимизма в философии Платона и в учении Эпикура, отвергнувшего загробную жизнь; — то также верно, что именно из античного мира долетают до нас первые, быть может не совсем ясные, но все же могучие аккорды пессимистической элегии. — Софоклу принадлежит афоризм, легший в основание всей современной пессимистической философии: «не родиться вовсе — лучше всего»; Цицерон произнес свою знаменитую фразу: «о tempora, о mores!» — фразу, которую с такою охотою цитируют пессимисты всевозможных толков и направлений; не из уст ли Сенеки мир услышал впервые торжественный гимн смерти?! И не связана ли, наконец, философия Шопенгауера невидимыми нитями с буддизмом, который, задолго до рождения эллинской философии, сумел формулировать в общих чертах основные принципы пессимистического мировоззрения? Ибо чем, в сущности, отличается мрачная проповедь Шопенгауера, призывающая человечество к массовому самоистреблению, чем говорим мы — отличается эта проповедь от проповеди Нирваны, которая на языке современных пессимистов получила название — небытия?...

Исследуя третью стадию исторического развития, Гартман приходит к заключению, что существенного усовершенствования, хотя бы и в далеком будущем, ожидать нельзя. И это потому, во-первых, что физические страдания не могут быть уничтожены никакими завоеваниями терапии. Во-вторых, нравственные страдания, причиняемые нам неправдой, глубоко вкоренившейся в человеческую природу, скорее возрастают с прогрессом, нежели уменьшаются. В-третьих, наслаждения, связанные с занятиями наукой, будут постепенно ослабевать, вследствие того, что открытия впоследствии будут делаться не людьми, одаренными необычайным гением, а кооперацией (сочетанием) многих посредственных умов. Этот последний пункт разоблачает буржуазную сущность гартмановского учения. Мещанский индивидуализм порождает в нем ненависть к кооперации, представляющейся ему в виде какой-то цепи, которая уничтожает всякое проявление человеческой личности. Что же касается физических страданий, то они, конечно, не могут быть уничтожены терапевтикой; но было бы нелепо отрицать пользу колоссальных завоеваний в области, например, хирургии; достаточно сказать, что еще каких-нибудь сто лет тому назад внутренности человеческого тела оставались тайной даже для самого опытного врача, а теперь, благодаря ланцету и хлороформу9, мы имеем возможность проникнуть в самые тайники организма.

Впрочем, сам Гартман, в конце-концов, принужден согласиться с тем, что материальный прогресс принес человечеству много косвенного счастья тем, что избавил нас от необходимости затрачивать столько энергии на борьбу с враждебными проявлениями материи. То же самое приходится сказать про социально-политический прогресс. Но... но здесь Гартман снова возвращается к пессимизму. Всякий прогресс — говорит он — имеет свою оборотную сторону, ибо всякое интеллектуальное движение вперед проясняет человеческое сознание, подчеркивая бесплодность и ничтожную ценность жизни. Словом, как правильно замечает Селли, мы имеем дело с мертвой петлей, мы вертимся в заколдованном круге. Но какой-нибудь исход должен же существовать. Повидимому, и Гартман придерживается того мнения, что нет такого положения, из которого не было бы выхода. Но если нет логического выхода, то он прибегает к логическому salto mortale — это иногда помогает. В самом деле, Шопенгауер довел пессимистическое мировоззрение до его логического конца, до проповеди массового самоубийства, или, говоря шопенгауеровским языком, «до отречения от желанья жить». Но Гартман справедливо указал на то, что такой вывод означает констатирование факта бессилия разрешить проблему жизни, потому что такое отречение противоречит учению о единстве индивидуальных воль. В силу этого, исхода надо искать не в логическом развитии до конца пессимистического мировоззрения, а в примирении этого последнего с умеренным оптимизмом.

По. становясь на эту точку зрения, Гартман сознательно выбирает эклектический путь, о чем мы упоминали выше. Он рассуждает так: зло мира проистекает из того, что мир — продукт бессознательной воли: но не одна воля участвует в творении; представление (разум) тоже кладет свою печать па мировую архитектуру: потому-то мы и находим в мире элементы логического. Конечная цель мирового развития должна быть прекрасна, так как, насколько это вообще возможно, мир устроен мудро. В чем же состоит эта конечная цель? — Wo ist der Endzweck? Может быть сознание—конечная цель?—спрашивает Гартман. Нет — отвечает он — сознание не может быть такою целью: «В страданиях оно родилось, среди страданий оно расточает свое существование, страданиями покупает оно свое возвышение. И что же оно предлагает в награду за все это? — Пустое призрачное отражение самого себя!».

Сознание может быть только ближайшею целью, но задачей его должно быть — освобождение от воли. Воля же должна быть возвращена к своему первоначальному состоянию — к потенции, как таковой. И если нам когда-либо удастся осуществить эту задачу — мы избавимся от страданий. Вот конечный вывод гартмановской философии.

В заключение еще несколько общих замечаний: пессимизм, как и всякая другая философская система, должен иметь свое историческое обоснование, при чем, обоснование это должно быть двухсторонним. Во-первых, каждое философское учение может быть изучаемо как отдельный момент, отдельная фаза в общем развитии философской мысли: в этом случае, необходимо установить преемственную связь между различными дисциплинами, и связь эта не должна непременно выражаться в воспроизведении старых логических принципов и научно-добытых истин; данное учение может родиться из отрицания предшествующих философских систем; так, напр., исторический материализм Маркса является не только развитием основных тезисов материалистической философии Фейербаха, но и отрицанием гегелевского идеализма. Современное неокантианство есть, отчасти, продукт отрицания материализма и т. д. Во-вторых, всякая философская система, как бы отвлеченна она ни была, все же не может отрешиться от общих условий материальной среды. Что касается, в частности, гартмановского учения, то мы указали выше, что оно содержит в себе элементы шопенгауеровского пессимизма и кантовской гносеологии (теории познания), гегелевского идеализма и шеллингианского оптимизма: мы, следовательно, наметили идеологическую связь между Гартманом и его предшественниками. Теперь необходимо найти социальную причину и выяснить социальное значение германского пессимизма в лице его наиболее выдающихся представителей — Шопенгауера и Гартмана.

Окончательно мировоззрение Гартмана сложилось в конце 60-х годов, т. е. именно тогда, когда буржуазный мир совершил все свои основные завоевания и водрузил свое знамя на всех цитаделях старого феодального строя; все последующее развитие мещанского мира и самого мещанства являлось, скорее, дополнением к предшествующим завоеваниям, нежели существенным изменением их. Правда, масса, толпа посредственностей ждала еще новых чудес от буржуазных институтов, масса полагала, что именно этот строй откроет человечеству врата золотого века; правда и то, что именно в это время во всех странах Западной Европы, а в Германии с особыми успехом подвизались всевозможные либеральные фигляры, a la Шульце-Делич. Но наиболее проницательные умы понимали уже и тогда, что буржуазный мир дошел до своей кульминационной точки, а сама буржуазия, как класс, не откроет уже новой Америки, что ее история в прошлом, — в великих могилах, а не в славном потомстве. Это убеждение заставило одних — социалистических теоретиков искать в недрах современного общества такие социальные силы, которые были бы в состоянии обновить этот дряхлый мир, вдохнуть в него новую жизнь; другие — Шопенгауер, Гартман и вся вообще новейшая пессимистическая школа — остановились на простом отрицании этого мира и этой жизни. Правда, Гартман и Шопенгауер избегали говорить о