— Ты уверен, что не хочешь пригласить на обед кого-нибудь из своих друзей, а, парень? — спрашивает он меня оглушительно громким голосом, который несется от Том-Гейт через Большой двор в Пекуотер и проникает в окна всех приличных людей, с которыми я знаком.
Я несколько преувеличиваю. В действительности он говорит не громко. И у него нет выраженного бирмингемского акцента. В центральных графствах его произношение сочли бы шикарным, поэтому я, наверно, и не замечал его раньше. Но после двух триместров в Оксфорде мне хочется провалиться под землю всякий раз, когда он раскрывает рот.
— Как, например, насчет твоего приятеля Нортона. Интересно было бы увидеться с ним снова, правда, Джулия? — говорит он.
— Да, дорогой, — отвечает Джулия с шикарным акцентом. Впервые в жизни я начинаю присматриваться к своей мачехе. Что, например, думаю я, если представить себе, что она моя мать, а этот смущающий меня малый из Бирмингема — мой отчим?
— Нортон очень занят, — вру я. — И столик заказан только на одного. Так что идем.
В данном случае, как я начинаю понимать, выбор «Элизабет» был не самым удачным решением. Да, это один из самых шикарных оксфордских ресторанов, в который лучше всего идти, когда платит кто-то другой. Но именно поэтому старшекурсники Крайст-Черча так часто ходят в него, когда родители угощают их обедом. Лучше было бы заказать столик в ресторане, который несколько подальше от города. Скажем, в районе Бирмингема. Или на Гебридских островах.
«Элизабет» — старомодный, с низкими потолками и очень традиционной французской кухней ресторан. Из тех мест, где вас накормят розовыми бараньими косточками. К счастью, я вижу здесь мало знакомых. А те, кого я замечаю, похоже, так же не расположены знакомить меня со своими родителями, как я их — со своими. Все же столики располагаются в пределах слышимости один от другого, поэтому следует проявлять осторожность.
Я считаю необходимым принять следующие меры: говорить тихим голосом, чтобы отец вел себя так же; схватить карту вин и заказать бутылку кларета («Ты что, пьешь теперь кларет?» — «Тихо, папа, тихо!»), прежде чем отец успеет поинтересоваться наличием красного анжуйского; вести разговор так, чтобы отцу пореже удавалось вставить слово; обращаться со всеми вопросами о том, как дела дома, к мачехе, у которой нет такого акцента.
В результате обед оказывается напряженным и безрадостным мероприятием. Вместо того чтобы поболтать со своим стариком, обменяться обычными семейными шутками, обсудить текущие дела, я смотрю на соседние столики и думаю: «Ну почему мои родители не могут так же, как те, ходить в твиде, говорить хорошо поставленными голосами и вести себя сдержанно?» При этом мучаюсь мыслями, так ли заметно, что на отце костюм, купленный в «Марксе и Спенсере», рубашка на нем полусинтетическая и с одинарными манжетами, что галстук на нем ни в крапинку, ни военной расцветки и что ботинки, в которые он обут, — о, господи, ботинки! — это не начищенные до блеска черные полуботинки ручной работы с гонкими шнурками, а вульгарные серые мокасины с безвкусной металлической эмблемой, какие могут носить только бизнесмены из западных центральных графств.
И мой отец должен все это понимать, потому что он очень давно меня знает, и знает, каков я на самом деле, и он легко мог бы поймать меня на этом и сказать: «Джош, что на тебя нашло? Ты ведешь себя как жопа». Но он этого не делает, потому что я — его любимый старший сын, и он гордится, что я учусь в Оксфорде, где он и сам мог бы учиться — он достаточно умен, — если бы его желаниям не помешала необходимость заняться семейным бизнесом после того, как он закончил военную службу в Гонконге. Поэтому, вместо того чтобы испортить мне демонстрацию, он смиряется со всей этой чепухой, которая должна изобразить меня таким благородным и произносится с аристократическим акцентом, и пытается подыгрывать мне. Он старается изобразить из себя такого отца, какого мне хотелось бы иметь, для чего принимается говорить с таким акцентом, с которым, как ему ошибочно кажется, говорю я, и начинает говорить громко, чтобы могли слышать студенты, сидящие за другими столиками. Конечно, я съеживаюсь еще больше, потому что слышу, что он говорит неправильно, и они, разумеется, слышат тоже. Но отец не останавливается, потому что он не понимает, что ведет себя неверно, и потому что он смущен, а когда он смущен, то, так же как и я, держится вызывающе, а кроме того, его разобрало вино — мы слишком много пьем, чтобы смягчить чувство неловкости, и чем он пьянее, тем громче говорит, пока мы не решаем, что черт с ним, с пудингом, — поскорее бы уйти.
Единственный, кто остается доволен, так это моя мачеха. Как замечательно, что я уделяю ей то внимание, которое обычно достается отцу. Как приятно видеть, что ее долгие попытки привить мне такие ценности, как поддельная учтивость и крайний снобизм, наконец-то дали свои плоды. И какое неизгладимое впечатление произведет она на своих друзей в теннисном клубе, когда будет рассказывать о дне, проведенном с «моим приемным сыном, студентом Оксфорда».
После обеда я веду их на короткую — очень короткую, потому что мы не хотим ни на кого нарваться — экскурсию по колледжу. Я показываю им шапочку кардинала Вулси, горгульи и портреты в зале, свою комнату и Сад главы колледжа.
— Прелестно выглядит. Туда можно пройти? — спрашивает Джулия.
Я вижу несколько своих знакомых, которые играют в крокет, поэтому направляюсь с ними в сторону луга.
Стоит великолепный весенний день, и в Оксфорде происходит все, что полагается. Звонят колокола, в небе парят шпили, проезжают студенты на велосипедах с корзинками впереди, жужжат пчелы, цветут дикие цветы, на лугу Крайст-Черч мычат коровы.
Мы не спеша движемся по широкой пятнистой дорожке, ведущей к реке («Чар-уэлл», — поправляю я произношение отца). Я снимаю пиджак своего твидового костюма, демонстрируя красные фетровые подтяжки на пуговках. Под действием тепла и свежего воздуха я чувствую большее расположение быть самим собой. Это не означает, что я перестаю говорить с томным и задавленным акцентом или заявляю: «Ладно, ребята. Признаюсь. Это все жуткое позерство». Но это означает, что я описываю свои приключения с некоторой долей оживления и веселья, а не с напускным безразличием.
— А когда мы натыкаемся друг на друга во дворе, то говорим «радвстречевыхорошовыглядите».
— Рад встрече, вы хорошо выглядите?
— Радвстречевыхорошовыглядите. Нужно произносить невнятно. Мы думаем организовать клуб под названием «Общество невнятной речи».
— Что это означает?
— Только то, что мы все говорим в одинаковой манере. Например, говоришь «совшенновостительно» вместо «совершенно восхитительно». В таком духе.
— Но зачем?
— Не знаю. Так принято в Крайст-Черче.
Мы идем по дороге вдоль реки к эллингу Крайст-Черча, и я объясняю тонкости искусства гребли. Плюмаж, подворот лопасти, рывок.
— Это нужно видеть. Когда я был в этом бардаке на Дальнем Востоке… — говорит мой отец.
— Как ты можешь быть таким вульгарным, Хью, — возмущается мачеха. — Правда, Джош?
Обычно я с удовольствием слушаю истории своего старика об этом «борделе на Дальнем Востоке», в которых он рассказывает о своей службе в армии. Мне интересно думать, что когда-то он жил в экзотических странах; еще больше мне нравится, что они всегда кончаются тем, что ему не удалось выйти сухим из воды. Это несколько умаляет мои собственные сексуальные неудачи.
Но сегодня я думаю только о том, как хорошо было бы, если бы отец не отпускал грубых шуток, когда я рассказываю ему нечто интересное и важное о гребле; и о том, как меня смущает, что он служил в Королевских ВВС, а не в Гвардейском полку; и о том, какую жуткую симпатию к своей мачехе я ощущаю в последние дни.
Я обмениваюсь с ней сочувствующим взглядом.
— Сов’шенно, — говорю я.
Всего один Каналетто
И вот однажды мои мечты осуществляются. Не в виде написанного от руки письма, извещающего меня о том, что отныне я граф, но почти столь же приятного и гораздо более реалистичного: мне сообщают, что я — из тех людей, которых приглашают на длинные выходные в огромные деревенские дома в гигантских поместьях, где слуги распаковывают ваши чемоданы, отпаривают брюки, гладят рубашки и вешают их в просторные чиппендейловские шкафы, а потом удар гонга возвещает, что нужно пойти наверх переодеться к обеду, надев обязательный черный галстук.
Ну, насчет слуг и черного галстука я не вполне уверен. Но остальное не вызывает у меня сомнений, потому что я видел картинки в «Тэтлер». Состояние у отца Молли Эзеридж огромное. Вероятно, больше, чем у любого из учащихся у нас в колледже, исключая, может быть, Готфрида фон Бисмарка, семейство которого владеет половиной Баварии. По слухам, когда Готфрид входит в ресторан, все уважительно встают.
Но зачем она меня пригласила? Мне не совсем это понятно, и потому я беспокоюсь.
Это не может быть вызвано тем, что я ей нравлюсь: она меня едва знает.
Это не может быть вызвано тем, что у нее недостаточно друзей, поскольку она знакома абсолютно со всеми.
Это не может быть вызвано тем, что она решила позвать товарища Руфуса и Эдварда, также приглашенных: она наверняка слышала, что «унылая троица» — уже больше не трио.
Это не может быть вызвано тем, что ей нужно как-то добраться туда и она слышала, что у меня есть эта ярко-красная спортивная машина, в которой могут удобно устроиться три пассажира и которая домчит ее вдвое быстрее, чем поезд.
Верно ли?
Эта машина, приобретенная благодаря долгосрочному кредиту, выданному компанией отца, представляет собой ярко-красный 2-литровый хачбек Opel Manta с широкими гоночными покрышками и максимальной скоростью больше 130 миль в час. Чтобы вы не слишком надо мной издевались, я хочу отметить следующее: а) во время краткого периода владения этим быстроходным авто мне удастся соблазнить ровно ноль привлекательных особ женского пола; б) надо признать, что количество непривлекательных особ также равно нулю; в) в течение года машина будет отобрана у меня и заменена потрепанным грязнокоричневым Ford Escort, потому что для машиностроительного бизнеса моего отца наступят тяжелые времена в связи с экономическим спадом и сверкающие красные Opel Manta для директорского сынка станут непозволительной роскошью.