немедленного возвращения. Брат, наконец, согласился.
Дальнейшее пребывание наше в этом странном мире и обратный путь представляются мне теперь сквозь густую завесу моего раздражения и ужаса. Сколько-нибудь отчетливых картин я не могу восстановить в памяти. Пытаясь разобраться в своих полукошмарных впечатлениях, относящихся к этим моментам, я теперь думаю, что кое-что из них навеяно просто бредом. Проверить же свои воспоминания разговором с братом я в этой части не успел.
Некоторые резкие контуры только могу я с трудом выделить из этого мрака. Помню, как наше возвращение было задержано тем, что все холмы, все пригорки и скалы в отдалении стали шевелиться, разбухать, изменять свои формы, и в виде бесчисленного стада чудовищ с ревом устремились к озеру. Потом из глубины озера стали показываться ужасные пресмыкающиеся. Помню какую-то страшную битву в черных волнах, грохот взрывов или выстрелов. Кажется, и брат стрелял из своего револьвера. Потом вспоминается бешеная езда на спине какого-то полузверя, полумашины, чья-то погоня за нами. Отчетливо в памяти моей иногда встает вертящееся колесо, на котором приподнимаются с боков лезвия ножей, врезающихся в чье-то живое и трепещущее мясо. Но когда именно и где вид его поразил мое зрение, — я точно не знаю. Думаю, что это — деталь из битвы чудовищ.
В лаборатории нашлись те же чудесные капли, прием которых вновь освежил меня. Но проходя мимо нефтяных двигателей, я вздрогнул и схватил руку брата. Он ничего не сказал и только ускорил шаги. Длинный коридор мы прошли молча.
Резкий, холодный и влажный ветер охватил нас на воздухе, во дворе института. Почти инстинктивно, как входя в церковь, ищешь глазами иконы, я взглянул на небо. Хоть бы одна петербургская бледная и тихая звездочка улыбнулась бы с неба. Черная глубина придвинулась к земле и тяжело нависла на крышах химической лаборатории, физического института и на дымовой трубе котельного здания. Казалось, что не будь этих опор, она рухнула бы на землю.
Но это все-таки было неизмеримо лучше того, от чего я только что избавился, и почти весело я вскрикнул: «Господи, до чего здесь мерзко, и вверху, и внизу, и под землею». Брат рассмеялся тоже. Как-то сразу после этого мы оба почувствовали себя свободнее, тяжелое молчание сразу оборвалось и, оживленно и возбужденно разговаривая, поднялись на второй этаж, в уютную квартиру брата.
В его кабинете, потонув в глубоком кресле, обвеянный тихим светом, ласково льющимся из-под зеленого конуса рабочей лампы, я окончательно успокоился. Вид множества книг в кожаных переплетах, уставленных покосившимися рядами в шкафу и на отдельных полках, передал мне свою молчаливую серьезность. На черной доске, стоявшей у стены, виднелись полустертые знаки из непонятного высшего анализа. Когда я вглядывался в нее, мне казалось, что на ее черном поле расцветают, качая лепестками, новые таинственные символы.
Вокруг нас царила напряженная и внимательная тишина. В комнате не было ни картин, ни цветов. Строгий холод храма дышал от ее высоких стен. И второй раз за этот вечер мне послышался отзвук умирающего гимна уходящему богу.
— Я тебе несколько раз пробовал говорить об эфирном вихре, но ты все как-то не хотел меня слушать, — начал брат. — Теперь ты, кажется, поймешь меня. Мы не знаем абсолютных размеров вещей. Мы можем только сравнивать их с другими. Если длина стола три аршина[3], значит, аршин, в виде деревянного или там другого какого-нибудь бруска, уложится три раза по длине стола. Если и стол, и аршин уменьшится вдвое, то все-таки отношение их не нарушится. Длина стола в аршинах будет выражаться, как и прежде, числом три.
— Ну, это ясно, — сказал я, отодвигая чашку. — Но только тогда стол будет занимать меньше места в комнате, и за него неудобно будет сесть.
На строгом лице брата засветилась улыбка.
— Ну, а если и комната, и мы сами, и все вещи, и все эталоны меры, и все расстояния между предметами уменьшились бы вдвое или втрое?..
— Ну, тогда, конечно, никто бы ничего не заметил, — сказал я.
— Даже если бы уменьшение или увеличение было бы в миллион раз, — прибавил брат.
Я хотел что-то возразить, но не помню, что именно.
— Теперь дальше. Если бы на земле, например, все предметы, все длины и все расстояния при повороте из положения, параллельного плоскости экватора, уменьшались в несколько раз и при обратном повороте принимали прежнюю величину, никто не замечал бы таких перемен. Если бы измерять длину материальных предметов можно было только длиною материальных же тел…
— Как? — переспросил я.
— Если бы длина измерялась только материальными телами. Платиновым метром, четвертью меридиана и тому подобным!.. Потому что и метр, и меридиан, все материальные тела и их отдельные измерения участвовали бы сами в общей деформации. Но можно измерять длину и иначе.
— Иначе?
— Да. Длиной световой волны в какой-нибудь части спектра. Например, в фиолетовой части длина световой волны около 0,423 микрона. Если мы зададимся вопросом, за сколько времени фиолетовая волна пробежит от одного до другого конца прямой длиною в километр, то, зная скорость света, легко можно это определить. Если скорость света, длина километра и длина волны не меняют своей величины, то это время должно иметь постоянную величину, в каком направлении мы ни укладывали бы этот километр.
— Ну что ж, конечно, получается одна и та же величина, — заметил я.
— В том-то и дело, что не получается. Не получается, — прибавил брат и встал со твоего стула, закрыв собою лампу. На черном фоне доски обозначилась его гигантская тень. — Видишь ли, земля и вся солнечная система плывут в пространстве, наполненном эфиром. Так вот, недавно замечено, что если длина предмета повернута параллельно направлению его перемещения относительно эфира, то время, необходимое для пробега его длины световым лучом, уменьшается.
Эти слова брат должен был повторить несколько раз, пока я не понял.
— И это уменьшение, — продолжал он, — тем значительнее, чем больше скорость передвижения. Фицджеральд объясняет это тем, что длина предмета при этом уменьшается, так как нет основания думать, что изменяется скорость света. Для ничтожной той скорости, с какой движется земля относительно эфира, то есть около 30 километров в секунду, это уменьшение составляет только 1/100 000 всей длины предмета.
Пока опыты производились с такими скоростями, практических результатов исследование дать не могло. Я поставил их шире. До моих работ в эфире не было замечено других движений, кроме дрожаний, электромагнитных и световых. Мне первому удалось вызвать и наблюдать в нем массовые течения.
Тут брат, поощряемый моими вопросами и моим напряженным вниманием, рассказал о своих поразительных опытах с преобразованием волнового движения эфира в прямолинейное и вихревое. Несмотря на то, что я следил за его изложением с лихорадочным интересом, теперь я затрудняюсь восстановить подробности его рассказа. Но у меня сохранилась в памяти указанная братом аналогия, значительно осветившая вопрос.
В проливе Ла-Манш (я этого не знал раньше) существует постоянное морское течение с севера на юг, вызываемое действиями приливов и отливов. Когда приливная волна Немецкого моря, подвигаясь вдоль берегов Ла-Манша, достигает южного конца его, проходит уже 6 часов от начала прилива в Атлантическом океане. В этом пункте начинается отлив, и та вода, которая была принесена приливом из Немецкого моря, уносится отливом в Атлантический океан. Нечто подобное этим условиям создал брат у себя в лаборатории для эфира, комбинируя изобретенные им какие-то электромагнитные вибраторы огромной силы с целой системой станиолевых зеркал разных форм и величин.
— Таким образом, я получил замкнутую эфирную струю, — продолжал брат, — скорость которой всецело находилась в моих руках. Я мог делать ее переменной, в зависимости от емкости конденсаторов, и наблюдать, как влияет на размеры материальных тел не только скорость, но и ускорение их относительно эфира. Одновременно с этим я исследовал вопрос теоретически.
Брат оживлялся все больше и больше. Никогда не видел я его таким вдохновенным и таким прекрасным. Опершись на камин, высокий, с большими темными глазами, горящими творческой мыслью, он стоял передо мною, преображенный. От его высокого и чистого лба исходило сияние гения.
— И вот я узнал, что тело, погруженное в круговую струю эфира, уменьшает все свои размеры, во всех трех измерениях, — продолжал он. — И это уменьшение тем больше, чем меньше радиус кривизны струн, т. е. чем круче загибается струя, — пояснил он для меня. — Кроме того, уменьшение всех размеров тел растет одновременно с увеличением центростремительного ускорения. Ты неясно представляешь себе, что такое центростремительное ускорение? Писатель, образованный человек, в 20-м веке не знает основных, элементарнейших понятий механики, основы и венца нашего знания… Ну что ж, объяснять тут долго, прими дальнейшее на веру. Я образовал в этой каменной комнате эфирный водоворот вроде Мальстрема. Ты знаешь, что затянутые Мальстремом суда движутся по кругу сначала медленно, потом, приближаясь к центру воронки, несутся все быстрее. Помнишь, как это описано у Эдгара По[4]. Ну так вот и в моем эфирном вихре угловая скорость струи… Ты опять не понимаешь — число оборотов в секунду — увеличивается по мере приближения к центру вихря.
— Понимаю, — сказал я. — И поэтому…
— И поэтому каждый предмет, введенный в область вихря, уменьшается в размерах по мере приближения к середине. И как уменьшается: сначала в сотни, потом в тысячи, потом в миллион раз. Понимаешь ли ты теперь, чувствуешь ли, во что превратилась моя каменная кладовая?
Сделав 6 шагов вдоль стены, ты дойдешь от одного угла до другого. В 24 шага ты обойдешь комнату кругом, сделаешь кругосветное путешествие. Именно кругосветное. Но пройдя 3 шага от стены к середине комнаты, ты будешь еще неизмеримо далек от центра. Твои шаги (и ты сам) уменьшаются, пока ты идешь. Первый шаг длиною в аршин, второй уже только в 0,1 аршина, третий в одну сотую. Если ты сделаешь в этом направлении 100 шагов, тысячу, миллион, то ты удалишься от стены на расстояние, в действительности (не материальной, а эфирной действительности) равное немногим больше одно