Она знала, что Марина мертва. Чувствовала это в холоде её кожи, в тишине её груди, в пустоте её глаз. Но смерть эта была не обычной — не болезнью, не случайностью. Это было нечто другое, что-то, пропитанное гнилью погоста, запахом крови и шёпотом, который она слышала в утреннем ветерке. Василиса сглотнула, горло её сжалось, оставаясь сухим и шершавым, как кора старого дуба, а потом зашла в избу. Дверь скрипнула за ней, громко, протяжно, и звук этот разнёсся по двору, растворился в тумане.
Внутри было темно, душно, пахло прелой соломой и травами, что висели под потолком высохшими и ломкими связками. Половицы гнулись под шагами старухи, скрипели, как старые кости, и каждый звук отдавался в ушах, усиливая тишину, что давила на виски. Стены, потемневшие от времени, покрылись пятнами плесени, а в углу, у печи, копилась паутина, густая и серая, словно саван. Василиса поставила миску с кровью на стол, ту самую старую, металлическую, миску с синими цветочками по краю, которые теперь были заляпаны алыми потёками. Кровь в ней застыла и покрылась густой жирной коркой, а её металлический, тошнотворный запах смешивался с духотой избы и обволакивал все вокруг, словно дым.
Она подошла к шаткой полке у стены. Старуха взглядом прошлась по стоявшим на этой полке жестянкам с этикетками, выцветшими до неразборчивых пятен. Взяла три из них с толчёными травами, пахнущими горечью и плесенью и вернулась к столу. Открыла их одну за другой, медленно, с хрустом пробок, и по щепотке сыпанула в миску. Пыль трав закружилась в воздухе, осела на кровь и запах стал резче, едким, как дым от костра, в котором жгут мокрые ветки. Василиса взяла деревянную ложку, потемневшую от времени, и перемешала смесь, чувствуя, как та густеет и липнет к дереву, словно живая.
Она достала из кармана маленькую серебряную фляжку с давно стёршейся гравировкой. Отвинтила крышку и капнула в миску несколько капель, прозрачных, с запахом спирта и чего-то горького, острого, как уксус. Смесь зашипела, тихо, едва слышно, и пузырьки поднялись на поверхность, лопаясь с лёгким треском. Василиса взяла три скрутки сухих, ломких, связанных грубой нитью трав и положила их на пол, в треугольник. Поднесла спичку, чиркнула и огонёк вспыхнул, слабый, дрожащий, осветив её морщинистое, с тенями, глубокими, как трещины в земле, лицо. Она подожгла скрутки одну за другой, и дым поднялся вверх, закружился в воздухе, заполняя избу густым, ароматным, с ноткой полыни и мха, запахом.
Василиса встала в центр треугольника, чувствуя, как дым обволакивает её ноги, поднимается выше, к груди, к лицу. Она поднесла миску к губам, медленно, с тяжестью, будто поднимала камень, и вдохнула — глубоко, жадно, втягивая запах крови, трав и спирта. Глаза её подёрнулись белёсой поволокой, зрачки сузились, растворились в чём-то сером, и мир вокруг поплыл, стал мутным, как вода в заросшем пруду. Она сделала глоток и кровь потекла по её губам, капнув на сорочку. Потом ещё и ещё один, и каждый глоток давил на горло, обжигал, как угли, проглоченные живьём.
Она запрокинула голову, и тут же резко, словно молния ударила в сухое дерево, к ней пришло видение. Мир исчез, изба растворилась, и перед глазами вспыхнула прошедшая ночь: погост, могилы, Игорь, Лена. Она видела всё глазами Марины: пустые глаза парня, кровь на его подбородке, мертвеца, что шевелился, как кукла на нитях, хруст его костей. Лена стояла в центре круга, с перстнем, пульсирующим красным, а её двойник - призрачная сестра, маячила рядом тенью, сотканной из мглы. Ворона лопнула, кровь хлынула на землю, и низкие, хриплые, с эхом, как из глубины колодца голоса шептались в ночи, в голове Марины, в голове Василисы:
— Ты не остановишь нас, старая ведьма… мы идём… мы уже здесь…
Они бились в её сознании, острые, как иглы, и каждый шёпот оставлял тонкий, но глубокий, как рана, след. Василиса сжала миску сильнее, до боли в костяшках, и видение двинулось дальше: Лена уходит, щёлкает пальцами, и горло Марины сдавливает невидимая сила, душит, тянет вниз. Она ползёт, задыхается, умирает на крыльце, и голоса смеются, глухо, с треском, словно ломающиеся сучья:
— Ещё одна душа… ещё одна дверь…
Василиса резко открыла глаза и миска выпала из рук, ударилась о пол, расплескав остатки крови. Грудь старухи тяжело, судорожно вздымалась и каждый вдох был горьким, с привкусом железа и трав. Она знала. Знала, что перстень этот - не просто кольцо или трофей с покойника, это ключ к Междумирью, к месту, где голоса ждут, шепчутся, тянут свои лапы в мир людей. Знала, что Лена — их проводник, их рука, и что она, Василиса, единственная, кто может её остановить.
Она встала, шатаясь и опираясь на стол, где её пальцы оставили кровавые следы. Дым от скруток поднимался выше, заполнял избу, и в нём чудились тени, длинные, извивающиеся, с глазами, горящими белым, как раскалённые угли. Они шевелились, тянулись к ней, и голоса шепнули снова,тихо, вкрадчиво, с угрозой, от которой кровь стыла в жилах:
— Ты не спрячешься… мы видим тебя… мы ждём…
Василиса сжала кулаки так сильно, что её ногти впились в ладони, оставляя красные полумесяцы. Она знала, что эта ночь — не конец, а начало. Знала, что перстень пробудил что-то древнее, что-то, от чего нет спасения. И знала, что день впереди будет длинным, а следующая ночь — самой тяжёлой в её долгой, изломанной жизни.
Глава 7: Погоня
День над Клинцовкой вставал медленно, словно больной, тяготящий свои часы без веры в исцеление. Небо, серое и тяжёлое, висело низко, давило на крыши, на деревья, на землю, пропитанную сыростью и гнилью. Туман не рассеивался, стелился густыми клубами, цеплялся за заборы, за траву, за покосившиеся дома, и в нём деревня казалась призраком, растворяющимся в собственной тени. Воздух был холодным, липким, с запахом прелой соломы и земли, смешанным с чем-то кислым, едким, будто где-то под землёй тлели угли. Улицы молчали, их тишина была мёртвой, прерываемой лишь скрипом ставен да лаем собаки, далёким и хриплым, как предсмертный хрип.
Изба Василисы темнела у края леса, отгороженная от деревни тенью деревьев, что подступали ближе с каждым годом, словно хотели её поглотить. Василиса вышла из избы на широкое ветхое крыльцо, просевшее с годами, на котором лежало неподвижное тело Марины. Она сжимала в руках старый тряпичный мешок, с въевшимися в ткань пятнами. Её шаги были тяжёлыми, медленными, и каждый отдавался в половицах, как удар молота по дереву. Она остановилась над правнучкой, задумчиво посмотрела на неё и губы её дрогнули, но глаза остались сухими. Только холод, глубокий и острый, сжал грудь старухи, словно тиски.
Она знала, что это не конец, это - начало. Знала, что Лена — та, с перстнем, ушла не просто так. Видение Марины, пропитанное кровью и шёпотом, показало ей погост, круг, голоса — Междумирье, дышащее за гранью и ждущее своего часа. Василиса сжала мешок сильнее, до хруста в костяшках. Постояв так ещё немного, она отвернулась от Марины, шагнула во двор, где её приветствовал холодный утренний ветер своим резким порывом.
Низкий сарай с крышей, провалившейся в углу, и дверью, висящей на одной петле стоял у края двора. Василиса толкнула её плечом, а в ответ услышала приветственный скрип, громкий, протяжный, словно стон. Внутри сарая было темно, душно, пахло плесенью и старой прелой соломой, которая лежала в углу и была покрыта толстым слоем серой пыли. Она шагнула к полке, шаткой, прибитой к стене ржавыми гвоздями, и пальцы её — сухие, с жёлтыми ногтями — прошлись по банкам, стеклянным и мутным. Она взяла две — с толчёными травами, пахнущими горечью и мхом, — и сунула в мешок. Рядом лежали мелкие птичьи, пожелтевшие от времени, кости, которые она сгребла одной рукой, ощущая, как они хрустят под пальцами, ломаются в пыль.
В углу, под тряпкой лежала старая, в кожаном переплёте, потрескавшимся и выцветшим, книга. Её пожелтевшие страницы крошились по краям, а буквы, выведенные чёрными чернилами когда-то очень давно расплылись, будто слёзы, пролитые на бумагу. Василиса взяла её, осторожно, как ребёнка, и прижала к груди. Это была её книга — её сила, её грех. Заклинания, записанные дрожащей рукой её матери, слова, шептавшиеся в ночи, когда Клинцовка ещё помнила, как дышать. Она сунула книгу в мешок, завязала его грубой верёвкой и перекинула через плечо. Вес его тянул вниз, давил на спину, но она этого не замечала или не хотела замечать.
Двор встретил её тишиной, нарушаемой лишь шорохом травы да скрипом калитки, раскачивавшейся на ветру. Василиса шагнула к тропе, ведущей к лесу, к погосту, лежащему за ним. Она знала, куда идёт Лена. Чувствовала это в холоде, пробиравшем кости, в шёпоте ветра, доносившем отголоски чужих голосов, таких низких, хриплых, словно эхо из глубины колодца. Они шептались в её голове, тихо, вкрадчиво, будто змеи, ползущие по камням:
— Ты не остановишь её… мы видим тебя… мы ждём…
Неспешно Василиса зашла в лес. Он обступил её, тёмный, густой, с ветвями, гнувшимися к земле, как руки, тянущиеся за добычей. Тропа виляла между деревьями, утопала в грязи и каждый шаг старой женщины оставлял в ней след, глубокий, влажный, словно земля жадно втягивала её в себя. Она шла, сгорбившись, опираясь на старый и кривой посох с рукоятью, отполированной её ладонями. Дыхание было тяжёлым, хриплым и пар вырывался изо рта, растворяясь в тумане. Лес молчал, но тишина его была живой, давящей, как взгляд, следующий из темноты.
Она вышла к заброшенной часовне — низкому строению, сложенному из серого камня, потрескавшегося и покрытого мхом. Купол её провалился, открывая небо, серое и мутное, а узкие, с выбитыми стёклами окна зияли пустотой, словно глазницы черепа. Покосившаяся дверь еле держалась на петлях, раскачивалась на ветру и скрип её, высокий и тонкий, резал уши, как нож по стеклу. Василиса остановилась, ощущая, как холод пробирает спину, как сердце сжимается в груди. Она знала это место. Знала его тьму, его звуки, его силу. Здесь заканчивались тропы Клинцовки и здесь же начиналось нечто, от чего не уйти.