Екатерина II и ее мир: Статьи разных лет — страница 8 из 86

{77}.

Поэт и художник не нуждаются в хронистах для увековечивания их деяний: их работы говорят сами за себя. Но кто воспоет государственного деятеля? А точнее, кто оценит деяния Екатерины и вынесет благоприятный вердикт ее притязаниям на символическое бессмертие? Эта задача выпала на долю писателей: ведь без них, как отметил Фридрих II, «невозможно обрести сколь-нибудь продолжительную славу»{78}. Роль, которую этот взгляд на историю отводил писателям, прекрасно соответствовала тому, что думали о себе они сами. Дидро настаивал, что литераторы — единственные законные судьи всем, кто претендует на бессмертие. Потомки, обещал он, согласятся с их вердиктом. Множество мудрых правителей, предостерегал он, кануло в Лету за неимением писателей, способных их воспеть{79}. Это предупреждение он повторил в другой статье «Энциклопедии» под зловещим заголовком «Забвение»{80}. Однако Екатерина искала не любых писателей, а философов — выразителей мнения образованной публики. И не всякий философ годился ей в певцы, но лишь те из них, кто были склонны положительно оценить ее усилия — продолжать реформы в России: Дидро, Мармонтель, Жокур и особенно Вольтер. Последнему, самому неутомимому пропагандисту античных добродетелей, она писала добродушно, но откровенно: «Что до меня касается, я не желала бы поставлена быть в число тех, кого столь долго люди боготворили, ни от кого другого, кроме вас и достойных друзей ваших»{81}. Соответственно, именно от Вольтера и его коллег ожидала императрица подтверждения правильности выбранного ею пути, а также и сопутствующих заверений в том, что они инициируют процесс ее прославления — прелюдии к бессмертию[19].

Разумеется, некоторые из них откажут императрице в возможности обессмертить свое имя: не потому, что не одобряют предпринимаемые ею меры, но просто потому, что она всего лишь женщина. Согласно распространенному в XVIII веке мнению, влечение к славе и бессмертию — эксклюзивная прерогатива сильного пола. Из-за своей предположительно более хрупкой конституции женщины скорее удовольствуются тщеславием, чем настоящей славой[20]. Вольтер не разделял этого мнения. Не соглашался он и со своими коллегами Руссо, Мабли, Рейналем и Кондильяком, критиковавшими любую попытку модернизировать Россию посредством заимствования западноевропейских традиций и институтов и утверждавшими к тому же, что подобные меры создадут не хороших европейцев, а лишь плохих русских. Вольтер с симпатией относился к программе действий Екатерины, особенно потому, что был склонен преувеличивать стерильность допетровского прошлого, плодотворность петровских реформ и решимость императрицы активно продолжать реформы. По его мнению, Екатерина была Семирамидой — не Мессалиной.

Вольтер тем более был склонен преувеличивать желание императрицы завершить трансформацию России еще и по той причине, что Екатерина нужна была ему ровно в той же мере, в какой он нужен был ей. Для Вольтера, разочарованного и в Людовике XV, и в Фридрихе II, Екатерина была последним из правителей, кого он мог прославлять как своего приверженца. Он умер в полной уверенности, что она справится с относительно несложными требованиями, которые он ей предъявлял, и таким образом обретет искомое бессмертие.

Философу не было нужды выискивать для подражания образец величия в античности. Прекрасно подходящий идеал был прямо под рукой: Генрих IV, так удачно для Екатерины прозванный Великим. В самые сложные моменты Екатерина любила думать о себе как об «истинной жене Генриха IV» — это прозвище было предложено ей Дидро{82}. Ей, конечно же, польстило, а возможно, показалось предзнаменованием предсказание скульптора Этьена Фальконе (обращенное изначально к Дидро, но предусмотрительно пересказанное последним императрице) о том, что «те люди, кои родятся чрез несколько веков, будут взирать на нее как мы на Генриха IV… Правосудие веков опускается лишь на могилы»{83}. А кто завершил увековечивание Генриха IV, начатое Гардуэном де Перефиксом и его «Историей короля Генриха Великого»? Не кто иной, как Вольтер, своей эпической «Генриадой». Впечатление, произведенное этим сочинением на императрицу, было столь велико, что она вновь и вновь обращалась к нему за уроками и советами, и особенно часто в разгар Французской революции{84}.[21] Разве не было у нее оснований полагать, что Вольтер и ее опишет в том же духе? Конечно были.

Один из немногих философов, поощрявших французскую монархию в ее борьбе с парламентами, Вольтер ничего не имел против абсолютизма до тех пор, пока тот избегал произвола. Если же где-то, как в России, деспотизм одерживал верх, то Вольтер просил лишь о том, чтобы абсолютизм подчинялся закону. Отсюда его энтузиазм по получении французского перевода «Наказа» Уложенной комиссии: «Посему будьте уверены, что в потомстве имя Ваше более всех будет прославлено»{85}. Точно так же соответствовало его ожиданиям и решение императрицы «уважать веру, но никак не давать ей влияния на государственные дела»{86}. Конфискация ею церковных имений порадовала его безмерно, равно как и политика религиозной толерантности, о которой было объявлено менее чем через год после восшествии на престол{87}. Отмена пыток при ведении судебного следствия, еще один из проектов Вольтера, была заявлена в «Наказе» Екатерины и более или менее строго соблюдалась на практике, невзирая на оппозицию со стороны значительной части дворянства. Учитывая умеренность политических требований Вольтера, у него не было никаких оснований подозревать, что императрица не сможет им соответствовать.

В сфере внешней политики дела обстояли еще лучше. Вольтер мечтал об изгнании турок из Европы, и это его желание в точности соответствовало планам Екатерины. Поэтому, когда война между Россией и Портой все-таки началась, философ стал настолько ревностным приверженцем и пропагандистом российского оружия, что Екатерина высказала уверенность в том, что «освободившееся от страстей потомство простит меня за этот народ [турок], а то, что Вы пишете, немало будет этому способствовать»{88}. В самом деле, получив очередное известие о победе русских, Вольтер поклялся, что, если войска императрицы сумеют овладеть Константинополем, «тогда сочинят “Екатериниаду”»{89}. Вольтера поражало до глубины души, что императрица могла придерживаться курса реформ, добиваясь в то же время успехов на поле битвы.

Перечисляя все поступки, которыми императрица заслужила симпатию Вольтера, не следует забывать и сделанную ею прививку против оспы в то время, когда даже в Сорбонне противились подобным мерам по религиозным соображениям. Кроме того, были еще жесты, обращенные непосредственно к литераторам. Екатерина пригласила Дидро и Д'Аламбера перенести печатание «Энциклопедии», подвергавшейся гонениям во Франции, в Ригу; она предложила Д'Аламберу должность наставника при своем сыне Павле; она выкупила библиотеку Дидро и затем назначила его библиотекарем пожизненно; она заказала русский перевод многих сочинений французских просветителей. Взятые вместе, поступки Екатерины объясняют, почему Вольтер счел возможным с чистой совестью утверждать: «…бывши одинаких с Вами мыслей о всех деяниях, ознаменовавших царствование Ваше, взирал на них как на происшествия, имеющия довольно близкое сходство с теми, кои я сам делал; ибо поселения всякого художества, хорошие законы и терпимость всех вер суть мои страсти»{90}. Как непременное следствие: «Вы, будучи вкупе Победительницею и Законоположницею, приуготовили Своему имени безсмертие»{91}.

Как видно из переписки, Вольтер запустил процесс обожествления императрицы уже при ее жизни. Его письма к ней полнятся игривыми выражениями преданности «Пресвятой Владычице Петербургской», чьи ноги он целует со всевозможным уничижением{92}. Вместе с Дидро и Д'Аламбером он возводит «алтари» своей богине, и закономерно, что он подписывает этот панегирик как «Храма Вашего Жрец»{93}. В другом письме он и Дидро — «светские верообращатели, проповедующие богослужение святой Екатерине»{94}. «Вашего Императорскаго Величества обожатель Вольтер» взывает: «…слава в вышних[!]»{95}. И он в состоянии служить ее культу, полностью осознавая, что «моя императрица никогда не совершит ни единого шага, который не вел бы ее к тому прекрасному храму памяти, что она себе воздвигла»{96}. Вольтер здесь, пожалуй, немного дерзок на язык, но его слова отражают символы, питавшие воображение обоих участников переписки.

Перефразируя Цицерона, Екатерина II мечтала с помощью Вольтера преодолеть смерть и льстила себе упоительной надеждой, что память о ней переживет ее на века. Эта надежда могла смягчить ужасный парадокс уникальной личности, обреченной неминуемо упокоиться в обезличивающей всех могиле. Выражая такую озабоченность потенциальным вердиктом потомства, Екатерина отражала систему ценностей тех, кого она более прочих уважала как интеллектуалов, Вольтера в первую очередь. Другие государственные деятели этого периода разделяли те же ценности. К примеру, на другом конце