Экипаж «черного тюльпана» — страница 31 из 44

Я привык с детства считать, что мы «самые». Но самые сильные, самые свободные и самые не такие… потому что нам плевать на богатство. Я ему сказал об этом, но он стал настаивать: «Назови мне другую такую страну, где в пятимиллионной армии вся посуда: ложки, вилки, кружки, чашки — из алюминия?»

Я почесал затылок и ничего путного ответить не мог.

Никель потому и был «никелем», что подходил к каждому самолету и спрашивал: «Никель есть?» Он скупал все, что имело металлический блеск: кастрюли, сковороды, чайники. Пожалуй, на любом аэродроме можно найти афганца, похожего на нашего приятеля. Самое примечательное у Никеля — большой рот. Стоит ему улыбнуться — весь жевательный набор, чуть выставленный под углом вперед, является во всей красе. Редко посаженные длинные зубы похожи на кузнечные щипцы, которыми хватают раскаленные детали. Без улыбки нет коммерции, поэтому Никель держит свой инструмент согласия в обнаженном виде. Русским сорбоз владеет сносно, по принципу: «Говорю, что слышу». На наше традиционное: «Как дела?» — отвечает нашим ядреным, забористым: «З…с!», разве что без мягкого знака на конце. Впрочем, так же отвечали и большинство афганцев. Простой люд быстрее усваивает наши ругательства. Русские «связки слов» объемны, слышатся громче других… Особенно мастерски грамматикой в стиле «е-пэ-рэ-сэ-тэ» владеют бачата — стайки грязных, оборванных мальчишек, обследующих аэродромные свалки. Эти попрошайки подбирают все: от пустых консервных банок до кусков древесины. Близко к самолетам их не пускают. В грязных торбах среди мусора могут находиться пластиковые мины.

Афганский сорбоз — сначала мусульманин, затем торговец и уж затем, некоторым образом, солдат. Он сидит в аэродромной лавочке, принадлежащей офицеру, и не забывает интерес собственный — ему проще вступить в контакт с советскими.

Когда солнце уже достаточно низко, вечерний намаз не застанет врасплох солдата. Куда бы ни отправился он в это время, прихватит с собой под мышкой маленький коврик, свернутый в рулон. На стоянке воин аккуратно разложит подстилку, опустится на колени, обращаясь лицом к солнцу; все вокруг для него перестает существовать. Со священным именем Аллаха на устах он припадает к земле, творя молитву, и вряд ли прервет ее, если начнется обстрел… На моих глазах офицер ударил солдата кулаком в лицо. Сорбоз в форме из материи, похожей на нашу мешковину, неправильно подошел…

Афганские летчики одеты в удобную, великолепно сшитую синюю форму из тонкого сукна, перед которой наша, зеленая, выглядит нелепо. Мы помогаем нищей стране, где офицеры ее армии получают в пять раз больше, чем мы — в великой державе…

* * *

С приходом холодов к нам зачастили артисты. Для ансамбля «Пламя» был сооружен помост из досок под открытым небом. Печальный голос пел о снеге, который кружился, не таял: «Заметает зима, заметает…» Летчики, сидевшие на длинных скамьях, подхватывали слова и пели вместе с солистом. Здесь не было человека, который бы не тосковал о русской зиме и белых просторах. Артистов на руках сняли с помоста, повели к накрытому столу.

Только к вечеру следующего дня они смогли как-то прийти в себя после застолья. Музыкантам с трудом удалось вырваться из гостеприимных объятий летчиков.

Кобзон пел в клубе — большой палатке, где помещался весь полк. В Кандагар знаменитость возил наш экипаж. Артист, вернувшись в Кабул, сказал летчикам под впечатлением от воздушной акробатики: «На сцене я герой, в воздухе — г…к». Перед выступлением Кобзон заверил собравшихся, что его люди будут делать все, что мы попросим.

Ансамбль песни и пляски Киевского военного округа после выступления приземлился за столом в нашей комнате. Мы успели выпить по рюмке — прибежал посыльный. Нас срочно поднимали в воздух. Снова обстреливали штаб армии, и нам нужно бросать осветительные бомбы над городом. Артисты, парни, видать, не робкого десятка, пожелали посмотреть на ночной Кабул сверху. Они отправились с нами на стоянку. Три раза за ночь мы взлетали, и три раза они поднимались с нами на восемь тысяч, жадно смотрели вниз, на нереальную, фантастическую картинку ночного Кабула, раскинувшегося среди черных холмов. У нас под брюхом — четыре бомбы, бросали по одной. Отделившись от самолета, бомба разрывалась и рассыпала парашюты с горящим осветительным составом. Парашюты опускались восемь минут, выхватывая из объятий темноты горы, окружавшие столицу… Как елка в новогоднюю ночь, полыхал Кабул, мы висели на высоте и зажигали отсюда эти яркие «бенгальские» огни, падавшие к земле.

Мы все это видим через день, и можно только позавидовать восторгу наших гостей. Ребята, уже не молодые, вряд ли в своей жизни увидят что-нибудь подобное.

Утро заканчиваем за столом. Завтрак с рюмками и песнями… Экипажи просыпаются, а мы и не ложились.

Вскоре артисты прощаются, оставив нам подписанную на память пластинку, а мы падаем по кроватям. Кто-то крутит ручку настройки приемника, в комнату врываются звуки траурной мелодии… «Постой, постой, — кричу я, — найди эту станцию!» Я не ошибся.

Передают правительственное сообщение. Скорбный голос диктора сообщает о смерти Брежнева.

Я сажусь в постели и нервно перебираю пальцами одеяло… Кто придет, кто станет у руля? Где-то на донышке, в самых дальних тайниках зреет мысль: может быть, это будет человек умный и прекратит эту афганскую бузу? Завтра нужно взять свежих газет и посмотреть, кто первым подпишет некролог. «Вот увидите, это будет Андропов», — авторитетно заявляет Веня со своей койки. С ним никто не пытается спорить.

Наш генсек — покойник… Но разве при жизни он уже не был им? Когда я видел его на экране телевизора выступающим, мне хотелось куда-нибудь спрятаться… Слова, туго спрессованные в знакомые предложения, ворочались, словно громадные глыбы, катились и падали из-за какой-то заоблачной выси в пустоту зала, где шевелились и шелестели ладонями тени…

Сколько усилий требовалось этому человеку, чтобы читать с бумажки о великой созидательной силе народа! Внизу, перед его трибуной, — люди, не устававшие слушать заклинания, ставшие привычными…

После этих длинных выступлений я почти физически начинал ощущать, что находился где-то по другую сторону реки, и если была страна мертвых, то все эти старцы, окружавшие генсека, жили там какой-то своей, кремлевской жизнью. У них была своя религия, свой бог, свои святые и угодники, и все это никакого отношения не имело к той стороне речки, на которой я находился.

Мне представлялась моя необъятная страна с южных гор до северных морей, где на востоке просыпаются, а на западе только ложатся спать, где самая современная авиация крадет время у пространства, где космос стал ближе, чем сама земля, по которой ходили ее люди. И такой страной управляют старые, никчемные маразматики? Откуда-то из потаенных глубин во мне ширилось, росло незнакомое: это было похоже на просветление, когда, наконец, видишь с полной ясностью то, на что натыкаешься каждый день. Мы живем во времена великих теней. Эти «великие» сознательно построили «страну мертвых» при жизни в надежде стать бессмертными… Другого способа у них просто не могло быть. За это надо платить чудовищную цену, и мы не скупились…

Скорее всего — я и все, кто был рядом со мной по другую сторону реки, были ничем не лучше «кремлевцев».

Наверное, я — маленький росток, отпочковавшийся на отмирающей коре. Тихо, втайне, я негодовал по поводу закостенелой среды обитания, но на партийных собраниях говорил «что положено». Значит, практически мы все — по одну сторону речки. Здесь — просто оптический обман: я вижу «их» со стороны, а «они» себя — не видят. Разве всех нас не научили представлять наши дела и мысли бессмертными? Мы хотели забыться в мечте, но в чем-то жестоко просчитались. Мы никогда не заботились о жизни, мы не умели ее строить, не могли целиком отдаваться ей. Зато научились уходить от нее. Нашим родителям и дедам было уготовано умирать на пирамидах бессмертия, а нам — лишь на какой-то миг дано заглянуть под этот покров тайны…

Я строил какие-то свои планы и вдруг, в один миг, отчетливо представил себе, как они хрупки! Я видел себя совсем в новом качестве, меня не устраивала моя теперешняя жизнь, но чтобы заново родиться там, дома, прежде мне предстояло умереть здесь…

И все-таки, кто мы тут, в Афганистане?

Дрова в великой топке, из которой в небо летит пепел? Дует ветер, несет этот пепел в мою страну, и уже там — пепел повсюду. Странно, но его никто не видит. Все как жили, так и живут, горюют, сколько положено, на могилах близких и живут дальше… Пепел незаметно, как проказа, разъедает внутренности… Сам-то я жив ли еще? Меня словно съедает какая-то лихорадка: алкоголь бешено толкает кровь в височных артериях — мне надо принять много, чтобы я упал, малые дозы уже не действуют. Иногда мне кажется, что я сгорел изнутри, обуглился, прежде чем эта адская жара сделала из меня мумию. Мои внутренности превратились в угли; легкие — обгоревшие листья, шевелят на ветру альвеолами, превращая воздух в черную копоть… И где-то под всем этим ворохом — живой кусочек… Я чувствую его, потому что он болит. Это мысли об Анне. Как она там? Выздоровеет, уедет, забудет об этой жаре и своих полетах со мной…

Все уже спали. Я встал, подошел к столу, налил себе полстакана неразбавленного спирта, опрокинул. Огненный комок прокатился по горлу и упал в желудок. Через несколько минут теплая волна подхватила меня и понесла неизвестно куда…

* * *

Мы возвращались из Ташкента. В Кабуле дождь. Рваные низкие облака и плохая видимость заставили нас с Юрой попотеть на заходе, и только мой штурман сидел за перегородкой спокойнее каменной стены. «Ты когда-нибудь научишься помогать летчикам?» — взорвался я на стоянке. И основания тому были. В Шинданте Влад дал расчетное время снижения с ошибкой на десять минут. Если бы я выполнил его команду, мы лежали бы на склоне горы… Что заставило меня тогда не слышать его слов? «Успеем, пройдем привод и будем снижаться». До приводной радиостанции мы шли еще пятнадцать минут, был сильный встречный ветер…