Советскую власть представляло чаще общество, чем государство. Зато пацифистское общество становилось хищным, если решало заняться тобой. Эта невероятно уютная система вдруг становилась враждебной, диктуя однозначные требования, которые никем в другое время не соблюдались.
Готовя к этому моменту, родители делились со мной чувством опасного. Они не читали лекций, а учили обходить опасные ситуации. Так, в пятом классе ходила по рукам тетрадка с антихрущевской поэмой «Про царя Никиту». Унеся домой, я взялся ее перепечатывать на отцовой пишущей машинке. Но, заслышав стук клавиш, папа ворвался и закатил скандал. Тут для меня выяснилось несколько вещей: читать читай, но размножать нельзя. Тебе дали? Ладно, виновен тот, кто дал. Но я скопировал, а вот это значительно хуже. Да еще на пишущей машинке! А знаешь, говорил папа, что машинка наверняка зарегистрирована в КГБ? Еще недавно все пишущие машинки регистрировали в районных отделениях госбезопасности, которые Хрущев позакрывал.
Само приближение коммунизма могло стать опасным. Мой молодой дядя Арсен стащил из тира пневматическую винтовку, залез на «кирху Рихтера» и бил оттуда ворон. Казалось, ничего страшного – пришел участковый, отнял винтовку и, дав ему подзатыльник, ушел. К несчастью, тут вышел указ Хрущева: в связи с переходом СССР к коммунизму с преступностью надо покончить – мол, какие уголовники в раю? Ужесточались наказания и режим в лагерях. Арсен свободным отправился в суд и не вернулся оттуда, неожиданно получив «сталинский» срок – десять лет лагерей. Он вышел, когда я уже кончал школу, и вскоре снова ушел на зону. Его жизнь раздавили.
Все эти переходы из света во тьму, из элоев в морлоки бывали моментальными. Ты социализировался как советский человек, которому не дано выбора. Советские – лучшие в мире. Мы новые личности, мы надежда трудящихся всего мира. Нам бесконечно повторяли, что дети в СССР – «правящий класс», и действительно любили. В то же время, согласно тем же правилам, с тобой можно обойтись сколь угодно бесчеловечно. Советская социальность была капиллярным «огосударствлением» жизни. И люди, которые вот только что тебе улыбались, могли вызвать милицию, психиатров или КГБ. Даже родители к их собственным детям, я знал такие случаи.
И. К.: А тебе важно говорить о родителях или нет?
Г. П.: Да, но воспоминания одессита о предках кратки. Одесса – город шатких, полураспавшихся семей. Почти нет родовой памяти, и ее придумывают, впрочем, с выдумками никто не спорит. Папа и мама вечно были на работе, мной занимались бабушки. В детстве они играли могучую роль, к ним восходили «родовые начала». Мир моего детства стоит на трех бабушках, как на трех китах. Феодосья Ивановна, мать отца, в доме которой я рос аж до смерти деда в 1963 году. Мамина мама Софья в Херсоне, с ней я проводил лето. И еще Нина Романовна, сестра деда Василия. В войну потеряв дочку Верочку – она очень меня любила. Жила с мужем дядей Тоней в Одессе неподалеку от нас, и мне разрешали проводить у нее выходные. Бабушки генерировали атмосферу деятельной и бескорыстной тотальной любви – без условий, требований, без давления. Их любовная радиация защитила меня от многого. Но, конечно, не от нарциссизма.
И. К.: Была библиотека? Какие в библиотеке были книги?
Г. П.: С пяти лет книги стали мне чем-то главным. Три бабушки – три библиотеки. Еще прежде, чем научился читать, я слышал со всех сторон: читай книги, читай книги… Это шло от бабушек и от мамы, которая любила читать и читала мне вслух. И от папы. Тот был библиоман и в годы оккупации пытался завести магазин по обмену книгами. Книги-то скупались легко, а продавать ему было жалко, и те оседали в бабушкиных шкафах. Помню эти книжные шкафы красного дерева, которые ломились от невообразимо пестрой литературы. Тут были русские классики и Жюль Верн, дореволюционные издания Луи Жаколио, Дюма, Аверченко и Карла Мая.
Пока я был маленький, меня сажали на горшок у книжного шкафа – другого места ведь не было. И прямо перед глазами на сером корешке крупными буквами читалось ИДИОТ. Я знал, что это «плохое слово», и, если я повторю его вслух, получу от бабки подзатыльник. С другой стороны, вот же оно, напечатанное большими буквами на обложке! Сижу я на горшке и волнуюсь, а надпись-загадка «Идиот» как двойной символ – запрета и соблазна его нарушить.
Тайный оппозиционер отец вечно доискивался критической истины о системе. Он советской прессе не верил и выписывал журналы стран «народной демократии» – польские, немецкие, болгарские, югославские. Для этого самостоятельно выучил соответствующие языки. Прессу «братских стран» в СССР разрешалось выписывать, а после 1956-го она стала острей. И я до конца школы разглядывал удивительные журналы с «буржуазными» картинками и карикатурами.
И. К.: Кем работал отец?
Г. П.: Отец – архитектор, инженер-конструктор в одесском «ЧерноморНИИпроект». При колоссальном Черноморском пароходстве была фирма, строившая морвокзалы, порты и доки. Отец в ней долго был единственный беспартийный шеф департамента. Строили и у вас в Болгарии, в Варне, отец туда ездил. Когда мать попала под сокращение, папа остался кормильцем семьи.
И. К.: Ты назвал бы его интеллигентом?
Г. П.: Солженицынское «образованец» грубовато, но, пожалуй, точней. Папа был инженер, он этим гордился. По праздникам у нас собирались его друзья-инженеры. В меру конформисты, инакомыслящие, в меру слушатели Би-би-си (но не Radio Liberty!), они считали себя советскими передовыми людьми. Их любимая тема: никто в СССР не работает, только они. Одни инженеры все делают за этих тунеядцев, профсоюзников и рабочих. Жаловались, что нельзя заставить рабочих хорошо работать – ведь в СССР никого уволить нельзя. Их мечта была «ввести безработицу». Они постоянно возвращались к мысли, что вот в Польше есть безработица, а в СССР почему-то нет.
Идея защиты рабочего вызывала в инженерах ярость – хватит профсоюзов! На производстве нужен один хозяин – директор, а при нем – главный инженер. У них будет власть над предприятием, и пусть получают зарплату в твердой валюте. Этот набор предрассудков в перестройку вырвался реформистскими мемами: Хозяин, Безработица, Твердая Валюта! Беднягам не приходило в голову, что, когда директор-«хозяин» завладеет предприятием, он уволит их, а не рабочих, которых опасней злить. Отец разделял эти инженерные фантазии.
И. К.: А мама?
Г. П.: Мама Нинель была существо романтичное, любила фантастику, и профессия у нее была редкая – гидрометеоролог. Мать работала на метеостанции в Одессе, в старом доме над морем, похожем на готический замок. Там стояли пахучие палисандровые шкафы и трава по пояс летом грохотала от цикад. Мама много читала мне в детстве, баллады Жуковского и Эдгара По я знал наизусть. Читала «Короля Матиуша» Корчака и «Одиссею». Она меня приохотила к научной фантастике, чего папа не одобрял. Уже в год запуска первого спутника я читал роман Ефремова «Туманность Андромеды».
Мама сформировала во мне жажду к будущему Союза. Она говорила: «Погляди вокруг – мы победили, и это наша страна. И коммунизм тоже победит. Все это завоевал твой дед Костя». Хотя еще много плохих людей, «торгашей» (мать не любила Одессы), неважно – победа будет за нами. Дед Костя, ее отец, был кадровый военный, кавалерист из белорусских крестьян. Он закончил войну в Австрии полковником в штабе генерала Василия Маргелова. В детстве мой рост отмечали карандашом на ножнах его огромной кавалеристской сабли. Он умер еще до моего рождения, и бабушка иногда разрешала мне поиграть его орденами.
К серьезной литературе я шел сквозь сказки и научную фантастику. Мать привила мне неистовую тягу к Гоголю, Эдгару По и Гюго, которых я перечитывал несметное число раз. Потом я долго читал одних фантастов, а большую литературу – лишь если кто-то из фантастов ее рекомендовал. Например, братья Стругацкие как-то назвали Достоевского «отцом фантастики» – я взялся за Достоевского и увлекся. Станислав Лем написал прекрасное эссе на «Доктора Фаустуса» – и тогда я прочел Томаса Манна. А русских классиков я осваивал позже, сидя в тюрьме Бутырки.
И. К.: Я хочу представить тебя в восьмом-девятом классе, с точки зрения мамы и папы – умный, читающий, хорошо учится… Когда они поняли, что ты думаешь по-другому?
Г. П.: Родители долго ничего не замечали. Мать в 1962-м родила долгожданную позднюю дочь Катю и ушла в заботы о ней. Отец считал мой интерес к политике мальчишеством. Он расстроился, узнав, что математика с физикой меня не влекут и архитектором я не стану.
Лет с двенадцати я пробовал бунтовать, еще не зная, чего хочу. Делал странные вещи. Тогда еще был жив Джон Кеннеди, мама говорила: «Ах, какой красивый мужчина!» Она его противопоставляла увальню Хрущеву, которого презирала как офицерская дочь. Все это кончилось эксцессом – моим с Раей, тогдашней подружкой и, по мнению обеих семей, суженой мне невестой. Рая заставила меня прочесть книгу «Капитан Сорвиголова» и сама была сорвиголова, тогда уже сексуальная. Так ради подруги я сочинил первую в жизни листовку!
Дело было в пятом классе. 1963 год, Одесса, весна, гормоны, каникулы. Мы пошли гулять на одесский почтамт, который только открыли, – после войны он двадцать лет простоял в руинах. Я взял из стопки бланк телеграммы и крупно начертил ГОЛОСУЙТЕ ЗА ДЖОНА КЕННЕДИ – но что дальше? Подруга благоразумно отбежала в сторонку и издали воодушевляла меня, требуя большего. Вымазав листовку клеем, стоявшим на стойках, я прильнул к даме в шикарном пальто. Это белое, очень ворсистое пальто и теперь у меня перед глазами. Маленький негодяй наклеил листовку на спину женщине, прямо на белоснежный ворс… Громкие вопли «Мальчик! Мальчик!» ударили по ушам, когда мы с Раей уже выскочили на Садовую. На счастье, вблизи был многолюдный Новый рынок, и мы затерялись в толпе. А если б догнали, моя жизнь повернулась бы иначе. За листовки в 1963 году не похвалят – в центре Одессы призыв голосовать за президента США? Вылетел бы из школы со свистом, отец потерял бы работу. Уверен, что случай на почтамте попал в сводку КГБ, и где-то в одесских архивах та листовка лежит по сей день. Но нас не догнали. И не дознались потом – Рая не выдала.