его появления в экспрессе «Надежда». Тогда сосед по столу поразил его неестественной худобой, изможденным лицом и никак не сочетающимся с его обликом выражением глаз — печальных и ласковых. Настороженность первых дней постепенно прошла. И тут Ивану впервые пригодились те haben, hatte, gehabt — азы немецкого языка, которыми он с грехом пополам овладел в летном училище, в школе он учил английский. Путая немецкие и английские фразы, попытался заговорить с Миклошем и, к великому удивлению, обнаружил, что старания его не безуспешны.
Миклош, в свою очередь, проявил интерес к русскому языку и довольно быстро в нем преуспел. Их ежедневные «застольные беседы» стали приобретать все более осмысленный характер.
Однажды в разговоре Иван упомянул имя своего школьного товарища Мадьяра Курбатова.
— Мадьяр? — встрепенулся Миклош. — Он что, венгр?
— С чего вы взяли? Хорезмский узбек.
— Любопытно… — Миклош задумался. — Понимаете, Иштван, еще в XIII веке доминиканский монах Юлиан утверждал, что предки венгров пришли с Востока.
— Ну, положим, для Европы Восток — понятие растяжимое, — возразил Иван. — Это вся Россия, Кавказ, Средняя Азия, Сибирь, Алтай, Дальний Восток.
— А имя Мадьяр? Думаете, случайность?
— Просто созвучие.
— Не может этого быть! — горячо запротестовал венгр.
— Может, Миклош. Полностью того парня звали Мухаммадьяр. А Мадьяр — сокращенно.
В «застольных беседах» они касались разных тем, но, словно сговорившись, никогда не затрагивали одну — как они попали в экспресс. Сегодня Иван впервые нарушил это негласное соглашение. И теперь жалел об этом.
Еретик смотрел в небо.
Запрокинуть голову мешал столб, к которому он был привязан, и потому в поле зрения находились дома со сверкающими на солнце стеклами окон, море людских лиц на площади, стражники в начищенных до золотого блеска кирасах. Но больше всего было небо. Голубое, без единого облачка, ласковое, мирное, оно, казалось, олицетворяло собой вечность.
Вечность… Еретик усмехнулся. Вознесенный высоко над толпой, он, пожалуй, еще ни разу в жизни не был так близок к ней, как в эти минуты. Внизу, у подножия эшафота, растерянно суетились факельщики в черных рясах: отсыревший за ночь хворост шипел, отчаянно дымил, но не разгорался. Толпа начала проявлять признаки недовольства: обыватель ожидал эффектного зрелища, а тут церемония явно затягивалась, и еретик на кострище вовсе не был похож на исчадие ада, каким во всеуслышание объявила его инквизиция.
Наконец подвезли сухой хворост, и костер заполыхал, с каждой минутой набирая силу Сквозь языки пламени и клубы черного дыма еретик по-прежнему упрямо смотрел в небо.
— Хотите спастись? — неожиданно прозвучал рядом чей-то спокойный голос. Разумеется, это начинался бред, и еретик, все так же глядя в небо, мысленно произнес: «Конечно, хочу, но…»
Мысль оборвалась на полуслове.
— Исчез! — крикнул кто-то. — Смотрите, его нет!
Толпа взволнованно зашумела, но костер уже полыхал вовсю, и в огненном смерче уже было не разглядеть ни столба, ни привязанного к нему еретика.
— Смотрите, кто к вам пожаловал, — прервал размышления собеседника Миклош. Иван оглянулся и тихонько присвистнул. От дверей по проходу между столами неторопливо шагал доминиканский монах.
— Почему ко мне? Скорее к вам, Миклош.
— Я думаю, к вам.
— Почему?
— В отместку за отца Мефодия.
— Спорим, ошибаетесь?
Спорить было некогда. Монах подошел к их столу и остановился. Монах как монах. Мантия до пят. Седые коротко остриженные волосы. Бледное, сужающееся книзу лицо. Бородка, усы.
— Was habe ich gesagt?[15] — возликовал Миклош.
— Синьоры говорят по-немецки? — обрадовался монах. — Добрый день.
— Добрый день — закивал Иван. — Guten Tag. Good day[16].
Монах недоуменно пожал плечами и перевел взгляд на Миклоша.
— Синьоры не станут возражать, если я разделю с ними трапезу?
— Синьоры возликуют! — засуетился Иван. Вскочил, пододвинул монаху кресло. — Милости просим, ваше святейшество. Премного нас обяжете.
Фраза была выдана по-русски, монах наверняка не понял ни слова, но жест был достаточно красноречив, и монах, улыбнувшись, принял приглашение.
Иван покосился на венгра. Тот хранил благопристойное выражение лица, но глаза так и искрились весельем.
— Синьор итальянец? — галантно осведомился Иван на немецком.
— Да, — кивнул монах.
— И синьора, разумеется, зовут отец Юлиан?
— Не угадали, — улыбнулся монах. — Меня зовут Джордано.
— Джор… А, ну да, конечно! — спохватился Иван. — Джордано Бруно. И как я сразу не догадался?
— Откуда вам это известно? — изумился монах.
— От верблюда. — Иван опять перешел на русский.
— Не удивляйтесь, синьор Джордано, — поспешил вступить в разговор Миклош и под столом толкнул Ивана коленом. — Мы тут все друг о друге знаем. Скоро вы в этом убедитесь.
Монах все еще не мог оправиться от изумления.
— Что будете есть? — продолжал венгр. — Спагетти?
— Да, — машинально согласился монах.
— И глоток-другой кьянти?
— Синьор угадывает мысли? — Монах начал понемногу приходить в себя.
— Синьор и не то еще умеет! — заверил Иван порусски и в свою очередь двинул Миклоша коленом.
Несколько секунд монах недоверчиво переводил взгляд с одного на другого, потом улыбнулся и выпростал из-под мантии руку. Нервные пальцы перебирали янтарные виноградины четок.
— Я понимаю, синьоры шутят. И все-таки, как вы узнали, кто я?
— От господа бога! — буркнул Иван и тотчас пожалел об этом.
— Иштван пошутил, — попытался разрядить атмосферу Миклош. — Не надо на него обижаться.
— Я понимаю, — глухо повторил монах. — Вероятно, он даже хотел сделать мне приятное… — Он помолчал, глядя на струящиеся между пальцами четки. Медленно поднял голову, встретился глазами с Иваном. — Мантия и убеждения — не всегда одно и то же, молодой человек.
«А ну, как он в самом деле великий Ноланец? — подумал Иван. Мысль была настолько абсурдной, что он тут же от нее отмахнулся. — Не может быть!» Но мысль не уходила, нахлынуло ощущение неловкости и вины. Иван зажмурился и стиснул зубы.
Комманданте… Поп Мефодий… Теперь еще Ноланец… Что он о них знает? А экспресс «Надежда»? Сплошные загадки и предположения одно невероятнее другого. Вначале он решил, что попал в плен. Сбили с толку латинские буквы на дверных табличках. И, как ни странно, безукоризненно правильный русский язык, на котором изъяснялся комманданте. Так говорят только иностранцы. Опять же его преподобие Мефодий. Где же ему еще быть, святейшему, как не в бегах, у фашистов?
Потом всмотрелся и понял, что заблуждается. Публика в ресторане подобралась разношерстная, но все — на равных. В плену так не бывает. Плен это плен: допросы, тюрьмы, концлагеря. Борцы и предатели. В плену от тебя всегда чего-то требуют. А здесь — ничего. Полная, свобода. Ешь, пей, делай, что в голову взбредет. Вот только где ты и зачем — не спрашивай. Тебе не докучают — и ты не приставай с расспросами.
Просто? Даже слишком. Иные — и таких, судя по ресторану, немало — вошли во вкус, жили в свое удовольствие и сомнениями не терзались.
А он так не мог. Вновь и вновь мысленно возвращался в кабину пожбитего «ила», сквозь грохот и рев пламени хрипел в эфир: «Иду на таран!» — и брэсал сбой искалеченный самолет в лобовую на «мессершмитт-262», заходивший в хвост курбатовскому штурмовику.
Тогда было все ясно: надо выручать Мадьяра Курбатова, и не остается ничего другого, как таранить этот проклятый «мессер».
И вот тут-то и началась чертовщина. Прямо перед Иваном из ничего, непонятно как, в пилотской кабине возник человек и спокойным, но требовательным голосом спросил:
— Выжить хочешь?
Разумеется, то была галлюцинация, на нее не следовало обращать внимания, но фантом закрывал обзор и, чтобы от него избавиться, Иван яростно выругался и мотнул головой, отгоняя наваждение.
— Хочешь? — фантом и не думал исчезать.
— Пошел к дьяволу! — заорал Иван. — Убирайся!
И, видя, что тот не двигается с места, выхватил из кармана портсигар и швырнул в бесстрастную рожу призрака.
Наверное, именно в это мгновение «ил» и врезался в «мессер». Ослепительная вспышка полыхнула перед глазами, и все померкло…
Очнулся он в прохладной, золотистой от солнечного света комнате. Пахнущее свежестью постельное белье приятно холодило разгоряченное тело. Некоторое время он продолжал лежать, восстанавливая в памяти все, что с ним произошло. Потом осторожно высвободил из-под простыни руки и поднес к лицу. Руки были целые, без единой царапинки. Медленно согнул ноги в коленях — слушаются. Напряг мышцы живота — слегка побаливают.
«Жив… — мысль раскручивалась медленно, словно ржавая пружина. — Жив… Цел». И вдруг словно жаром полыхнуло из раскаленной печи: «А таран?! Значит, промахнулся?! Значит…»
— М-м-а-д-ддья-ар-р-р! — хрип рвался сквозь стиснутые зубы, свистел, рычал, шипел. — М-и-и-ш-ка-а-а!
Он отчетливо увидел, как реактивный «мессершмитт» настигает курбатовский «ил», как вгрызаются в фюзеляж дымящиеся трассы, и, не разжимая зубов, завыл тоскливо, по-звериному, чувствуя, как обжигают щеки слезы отчаяния и бессильной ярости.
Несколько дней он не притрагивался к еде. Лежал лицом к стене, ни на что не реагируя, ничего не слыша. И вспоминал, вспоминал, вспоминал…
Турткуль. Белые домики над бурливой ширью Амударьи. Колесные буксиры с караванами барж. Резкие крики чаек. И небо. Бездонное. Голубое. Влекущее. Летом они с Мишкой целыми днями пропадали на реке. Ставили подпуски на сомов, удили на затонах золотистых сазанов, гоняли на плоскодонке вверх до Шарлаука и вниз к Чалышу, Кипчаку, Каратау.
Было в Курбатове что-то притягательное, завораживающее, внушающее восхищение и потребность подражать. Неистощимый на выдумки, всегда чем-то увлеченный, к чему-то стремящийся, он был насыщен такой неиссякаемой энергией, что невольно заряжал ею других.