— Не знаю! Да и знал бы — не сказал.
— Почему же?
— Потому что — знаю я вас! Мигом потащите ее на ваши допросы и экспертизы, исковеркаете и изломаете… Лучше уж меня одного… Коль я, по-вашему, виноват, то мне и отвечать.
— А если с ней что-нибудь случится? Или — уже случилось? Ты думал об этом?
— Чего-чего, а думать в вашем заведении не возбраняется. Думал, разумеется. А только — я не знаю, где она. Вы говорите, что дома ее нет?
— Пока ничего такого я не говорил…
— Зачем говорить то, что и без слов понятно? — невесело усмехнулся он. — Была бы дома, вы бы сейчас не спрашивали, где она. Да и, думаю, вообще бы ко мне не пришли.
— Не спрашивал бы — это точно. А прийти — пришел бы все равно.
— Зачем же? — спросил безучастно.
— Скажи, пожалуйста, — посмотрел я ему в лицо, — если бы, предположим, я тебя сейчас отпустил — ты бы попытался ее найти?
— Ну да, — усмехнулся совратитель. — Я — к ней, а вы — за мной… Знаю я ваши штучки.
— Дурак ты, хоть и журналист, — сказал я. — Такой трюк гораздо проще было бы сделать без всяких предварительных бесед с тобой. Ты бы даже не почуял, что за тобой хвост. И все было бы тип-топ.
— И все было бы тип-топ. Тогда что же вы от меня хотите?
— Чтобы ты рассказал, как все было на самом деле.
— Вот как? — удивленно поднял голову совратитель. — Это с какой же стати? Что, ваше уголовное дело рассыпается?
— Скорее, наоборот, — сказал я. — А вот если ты все честно расскажешь, то, может, и рассыплется.
— Что-то я не пойму, — помолчав, сказал любодей. — Вы следователь или адвокат? Для чего вам надобно, чтобы дело рассыпалось? Вы ведь обязаны меня упечь, не так ли?
— Если окажешься виновным, то и упеку, — сказал я. — А если будешь невиновным, то отпущу. Я просто честно исполняю свою работу.
— Хотелось бы верить…
— Можешь и не верить. Но — чем ты рискуешь, рассказав всю правду? Лишь тем, что я тебе не поверю, и ты усядешься в тюрьму. Ну, так ты уже и так в ней сидишь. А вот если я тебе поверю…
— Зачем же вам так беспокоиться обо мне?
— Не о тебе. Больше — о девчонке. Дитя ведь совсем…
— Там не было никакого совращения или растления… или как там у вас значится — в вашем деле? Там было все по-другому… совершенно иначе, — после долгого молчания произнес, наконец, совратитель.
— Охотно допускаю, — сказал я. — Иначе, я думаю, она бы от нас не убежала и сейчас бы не пряталась.
— Вот именно, — пробурчал маньяк.
— Но, — сказал я, — нужны дополнительные доказательства.
— А разве мой рассказ может быть таким доказательством?
— А это смотря что ты расскажешь, — сказал я.
— А поверите вы или нет моему рассказу?
— Постараюсь поверить, — сказал я. — В конце концов, я все-таки не Медуза…
— Кто? — не понял совратитель.
— Так мы называем ту следовательницу, что допрашивала тебя до меня. Хотя это и служебная тайна.
— А вы знаете, она похожа, — сказал прелюбодей, и невольно рассмеялся. — Действительно — Медуза.
— Увы на наши головы, — сказал я, и также рассмеялся.
2.
…Когда мужчине переваливает за сорок, у него, если это нормальный мужчина, возникает навязчивое желание подвести итоги прожитых лет.
В самом деле: две трети твоей разъединственной жизни уже прожиты — а какой, так сказать, жизненный багаж ты за эти годы приобрел? Да никакого эдакого багажа ты не приобрел, в том-то все и горе.
Работа — препротивнейшая, жена — крашеная крикливая дура, единственная дочь — пустышка пустышкой, да и сам ты непонятно кто на свете… И для чего, спрашивается, ты прожил свои сорок драгоценных лет? Почему, например, ты женился именно на этой крашеной лахудре, а не на той, что когда-то любила тебя взахлеб, самозабвенно, но так и не дождалась твоей ответной любви? Почему ты себе выбрал для себя столь пакостную работу — репортерство в заштатной бульварной газетенке? Почему, в конце концов, ты угнездился жить именно в этом городе, который и городом-то назвать нельзя?…
Много, короче говоря, можно припомнить всяческих «почему», да только что толку их припоминать, когда ни на один такой вопрос все едино нет ответа?
Да если бы ответ и был — опять же что с того толку? Прожитые годы не вернешь, обратно в свою молодость тоже не вернешься, с той, которая любила тебя взахлеб, уже никогда не сойдешься, а будешь доживать как и жил — в паскудном городе, при стерве-жене, при дуре-дочери, делая нелюбимую работу…
Рухнуть в запой, завести любовницу, надавать жене по мордасам, выдать дочке щедрого пенделя, удалиться из дому и не возвращаться обратно целых полтора месяца?… Можно, конечно, все можно, но — надо ли? И первое, и второе, и третье, и четвертое будет самообманом, нервотрепкой, томлением духа — и ничем более.
И нет из этого постылого круга никакого выхода…
В таком вот расхристанном состоянии Андрей однажды под вечер вышел из дому и побрел незнамо куда и зачем. «К шлюхе, должно быть, подался!» — зашипела вслед стерва-жена, а дура-дочь злорадно хихикнула. «А сами-то вы кто?» — вяло подумал Андрей, раздумывая, куда бы ему пойти — вверх по улице или, образно говоря, вниз.
Так ничего и не надумав, он машинально пошел вниз, и вскоре наткнулся на забегаловку «Три сосны», имевшую в обиходе и другое название — «Три свиньи», что было гораздо более верным, потому что по духу и сути это было изрядно свинячье заведение.
Набредя на забегаловку, Андрей вдруг вспомнил, что ничего не ел с самого утра. Не до еды ему было: меланхолия, осточертевший нудеж жены, с позапрошлого дня не дописанная статья… И Андрей направился ко входу в «Три свиньи».
В «Трех свиньях» Андрея знали, и даже побаивались. Андрей как-никак журналист и, следовательно, в любой момент мог написать что-нибудь разоблачительное о нравах, бытующих в заведении, завсегдатаи «Трех свиней» побаивались Андрея из-за его кулаков, кои некоторым завсегдатаям приходилось-таки иногда ощущать на своих ребрах…
Поэтому едва Андрей возник в зале, его тут же встретили, усадили за столик у окна, вежливо поинтересовались, чего именно он желает… «Пожрать и водки!» — мрачно сказал Андрей, ловя сам себя на мысли, что, оказывается, он хочет сегодня напиться.
Ну а почему бы ему сегодня и не напиться?
А пошло оно все!…
Вот так.
Гуляем.
В мрачном одиночестве.
…Когда тебе недавно исполнилось семнадцать, и ты — миловидная, длинноногая и притом неглупая девица, для тебя настает время подводить первые в твоей жизни итоги. Твое детство в общем и целом закончилось, впереди — таинственная юность, девичество, то-се, в твоей душе и во всем твоем теле — множественные непостижимые ощущения и желания… И — что же дальше?
А дальше — ничего внятного, дальше — сплошной безрадостный туман и скука смертная.
Потому что — какие такие перспективы могут быть у тебя при такой-то жизни? Отца у тебя не было сызмальства, ты даже представления не имеешь, что оно такое — отец, а мать…
А что — мать? Мать как мать: сколько ты себя помнишь, у твоей матери всегда была своя особая, отстраненная от твоих детских, а затем и девичьих интересов и чаяний, жизнь. Нет, она, конечно, за тобой исправно ухаживала, кормила тебя и одевала, но ведь более-то — ничего! Более-то ничего — вот ведь как!
Сколько ты себя помнишь, твоя мать была предана одной единственной, всепоглощающей заботе и одному единственному стремлению — найти для себя мужа. И все-то в этом деле у нее почему-то не ладилось: сегодня у нее был дядя Петя, на завтра намечался дядя Гриша, на следующей неделе вырисовывался какой-то дядя Вася… Но — никто из них больше трех дней, а максимум — больше одной недели отчего-то не задерживался: будто внезапным шальным ветром их всех уносило.
Сразу после того, как их уносило, мать ударялась в непременную тоску и слезы, а ты забивалась в свой уголок и мечтала поскорее вырасти — для того, чтобы переступить порог этой квартирки и никогда больше сюда не возвращаться. Или даже так — являться сюда один, предположим, раз в неделю, чтобы посмотреть на мать, погладить ее по голове, потому что — от самой себя-то какой смысл таиться — ты всегда любила свою мать, и затем уйти обратно на целую неделю, и пускай твоя мать живет себе да поживает — хоть с вновь приобретенным мужем, хоть без мужа…
Да… Но прежде, чем уйти и не вернуться, тебе нужно найти место, куда можно было бы уйти и откуда можно было бы не возвращаться. Вот только как тебе найти такое место, где тебя ждут?
Может, выйти замуж? Но оно вроде еще и рановато, да и не за кого, да и тошнит тебя об одной только мысли о замужестве, на мать глядючи. Неужели так оно всегда и будет — тоскливо, бессмысленно, безнадежно?…
Вечереет, мать уединилась на кухне с очередным кандидатом в мужья. Ты выползаешь их своего уголка, вытираешь слезы, беззвучно открываешь дверь, выходишь на улицу и бредешь по ней неведомо куда.
Ах, Рита-Ритка-Маргаритка, и зачем ты только на свет родилась?…
От своих невеселых дум Рита очнулась только тогда, когда подошла к некоему освещенному зданию, на котором читалось «Три сосны».
Основательно стемнело, порывами налетал холодный ветер, а внутри, наверно, было тепло, там, было видно, ели и пили, и, кажется, играла музыка. Вдобавок к тому, что Рита озябла, она была еще и голодна: из-за матери с ее очередным женихом, засевшими в кухне, Рита никак не могла пробраться к холодильнику, и все, что она сегодня съела — это бутерброд с утренним чаем. Деньги у Риты имелись, и она, поколебавшись, решила зайти внутрь заведения.
Шум, гвалт и грохот оглушили Риту, едва только она переступила порог. Девушка растерянно застыла у порога, и стала осматриваться.
Под визг музыки на эстрадке выплясывали три полуголые девицы. Несколько явно пьяных мужчин суетились рядом, старательно пытаясь повторить все то, что выделывали девицы: у мужчин ничего не получалось, они скользили, оступались и падали, а публика смотрела на все это и хохотала. Возле столиков с выражением равнодушия на лицах торчали официанты. За столиками сидели посетители: какие-то мрачные типы, размалеванные женщины, старик в широкополой драной шляпе, и еще один старик — с обнаженным торсом…