— Да нет же, все правильно, — с облегчением заверил он ее. — Меня на самом деле зовут Флорис. Флорис Клондайк.
— А ты уже кончил учиться? Ты уже врач?
— Да, я врач. Я тогда просто в шутку сказал тебе, что учусь лепить пилюли.
— Милая шутка. Надо же так соврать!
— Да ничего я не врал, честное слово. Ты просто не давала мне высказаться до конца.
— По-моему, ты высказался вполне достаточно. Успел даже сообщить, что любишь меня.
Ничего другого сейчас, возле ее постели, он, собственно, и не мог припомнить. Это было в последний вечер. Она жила тогда в другом месте. Она не впустила его дальше подъезда, и он был так обескуражен, что не мог выдавить из себя ни слова. Подъезд освещался лишь падающим сквозь застекленную дверь светом уличного фонаря. Она даже не потрудилась ради него повернуть выключатель. Он чувствовал себя словно вор, забравшийся в чужие владения. И когда наконец обрел дар речи, его слова прозвучали воплем отчаяния: «Ну что ж, все это потому, что я тебя люблю».
— Послушай, Флорис, — сказала девушка. — Этот твой друг лечит меня целый год, с самого начала, но никакого улучшения не происходит. Как я лежала, так и лежу. Раз в недолю он меня навещает. Раньше он еще что-то прописывал, а теперь почти ничего. По-моему, он и вообще больше не появлялся бы, если б его не вызывала мамаша Венте. Ведь когда человек болен, полагается, чтобы его навещал врач. Целый год я так вот лежу и спрашиваю себя, смогу ли я когда-нибудь ходить. Вернее, больше я уже не задаю себе этот вопрос. А он выписывает мне какие-то порошки, которые нисколько не помогают. Не взялся бы ты меня лечить? Ты ведь уже врач. Как знать, наука развивается так быстро… Как знать, может, ты изучил более современные методы, чем твой друг. Не хочешь попробовать, а, Флорис?
Он обещал и простился. Его друга в гостиной не оказалось. Неужели он так долго разговаривал с Лили? Нет, он не должен обижаться, что Хемелрик не стал его ждать в обществе толстухи Венте, которая, сидя с голой ногой у печки, штопала чулок. От тяжкого духа в комнате теснило грудь и хотелось поскорее вырваться отсюда.
— Не угодно ли пончиков, доктор? — предложила толстуха. — Возьмите хоть один. — Она кивнула на блюдо.
Клондайк не посмел отказаться. Это же такая честь для хозяйки, если доктор согласится отведать ее пончиков. Пончики были черствые, и на зубах скрипел песок.
— А где доктор Хемелрик? — спросил он, осторожно нащупывая жирными пальцами носовой платок.
Толстуха поджала губы.
— Не знаю. Ищите сами.
Студент в одиночестве вышел из гостиной и с облегчением вздохнул, добравшись наконец до лестницы и входной двери.
Он медленно брел обратно к дому друга. «Если бы я ее проклял, — думал он, — худшего зла я не мог бы ей причинить. Может быть, я ее и проклял, только не посмел сегодня сказать ей это в глаза. А надо было это сделать. Так было бы честнее. Надо было сказать: „Ага, ты презирала меня. Ты выкинула меня за дверь, как мусор из ведра или изношенный половик. Так вот, я тебя проклинаю. Ты сама во всем виновата, вот и кайся теперь. Ты презирала меня, а теперь все будут презирать тебя“». Сначала студент засмеялся, представив, как он все это ей говорит, но потом, уже перед дверью друга, тихо заплакал, потому что такого он ей вовсе не желал. Ей, столь прекрасной и столь еще юной… Она лежит там вот уже целый год, и ее восхитительные ноги тоже лежат вялые и бессильные. Никогда больше она не сможет соблазнительно постукать ножкой о ножку. Ее ноги волочатся точно плети, следуя движениям ее тела. Удивительно еще, что в них струится кровь, что они не почернели и не отмерли: в них ведь больше нет надобности…
Его друг снова сидел у себя в кабинете, склонившись над книгой.
— Я знал эту девушку, — сказал студент. — Она так скверно со мной обошлись, так откровенно подло, что теперь, наверное, считает, что я ее проклял и из-за этого с ней случилось несчастье. Тебе она не доверяет. Она хочет, чтобы ее врачом был я. Наверное, она думает: «Флорис меня проклял и вот пришел посмотреть, что из этого получилось. Он единственный, кто может мне помочь, он должен снять с меня проклятие». Я предлагаю тебе передать мне эту пациентку. А почему бы нет? Случай ведь все равно безнадежный.
— Пожалуйста, — сказал друг. — Может быть, и к лучшему, если ее будет пользовать человек, которому она верит, чем действительно опытный врач.
Он предложил студенту на выбор один из трех своих запасных стетоскопов и дал ему адрес типографии, где можно заказать бланки рецептов.
Очки для чтения, которые обнаружились дома, Калманс не снимал теперь целыми днями. Стетоскоп свернул и сунул в задний карман брюк. Поскольку он навещал больную чаще всего вечером, он стал гораздо меньше пить. По крайней мере раз в неделю, перед уходом от больной, он, пристроив на колене бумажник, с утомленным, но сосредоточенным видом накарябывал рецепт и неизменно предлагал самолично отнести его в аптеку. На улице он рвал его в клочки и пускал по ветру (какой же аптекарь знает доктора Клондайка!), а настоящий рецепт предоставлял выписывать Хемелрику.
Мамаша Венте его полюбила. Ему стоило немалого труда отбиться, когда она попыталась навязать ему в качестве пациентов и других обитателей своего пансиона. А Лили утверждала, что с каждым месяцем чувствует себя чуточку лучше. Вот он увидит, когда придет лето! Все мысли Калманса были заняты одним. Он едва мог дождаться вечера, когда обычно совершал свой ежедневный визит. А уходя, не забывал заметить: «Я ужасно задержался, мне надо идти, меня ждут больные». Лили явно была счастлива, что жертвует чем-то ради других его пациентов. Так что расставание причиняло горе только ему.
Дни становились длиннее. Когда Калманс приходил в пансион, шторы еще не были задернуты; он невольно поглядывал в окно, у которого лежала Лили, и она требовала, чтобы он рассказывал ей, что там происходит. Каждые пятнадцать минут дом наполнялся гулом оттого, что под аркой, над которой как раз и находилась ее комнатушка, проезжал поезд. Перекосившиеся оконные рамы толком не закрывались. Щели по его приказанию были заткнуты, но все равно, если дул ветер, все в комнате покрывалось песком. Под ножки кровати, чтобы не качалась, были подсунуты деревянные чурочки, которые время от времени приходилось менять.
Он рассказывал:
— Я вижу дочурку аптекаря. Она собирает выстиранное белье, которое ее мать утром разложила на чужой лужайке. Девочка машет платком проходящему поезду. А пассажиров в поезде почти нет. Кто поедет вечером к морю, когда еще так холодно… Ты слышишь стук? Его производит человек, который мастерит что-то в курятнике. Он в одной рубашке. Еще бы, ему-то небось жарко — вон ведь как старается… Ребятишки строят из песка дамбу и крепость в канаве у железной дороги. Но им давно пора спать. Все равно никто уж больше не смотрит на их сооружение.
А она спрашивала:
— А птицы? А цветы?
Вот тут-то, чтобы рассказать ей что-нибудь интересное, большую часть ему приходилось выдумывать.
Однажды теплым апрельским вечером, когда окно было распахнуто настежь, произошло чудо.
— Осмотри меня, — приказала она с гордым видом.
— Зачем? — спросил он, дрожащими пальцами впервые в жизни вытаскивая из кармана стетоскоп. — Ты плохо себя чувствуешь? У тебя кашель?
Он «осмотрел» ее. Прослушал с головы до ног, без особого труда сохраняя на лице вдумчивое выражение. «Я же могу честно сказать то, что говорят столько докторов, — прикидывал он. — Что я ничего не нахожу. Я ведь и не сумею ничего найти».
А она сказала:
— Посмотри на мою левую ногу.
Он посмотрел и увидел, что Лили в состоянии без посторонней помощи чуточку приподнять ее, согнув в колене. Он оказался на высоте и сумел преодолеть природную молчаливость.
— Это огромный сдвиг, — сказал он, думая про себя: «Только моей заслуги тут нет. Нет? В самом деле нет? А кто, черт возьми, знает, какие нужны лекарства? Одни заболевают, другие выздоравливают… Может быть, и лекарства и доктора — просто-напросто сопутствующие обстоятельства. Все зависит единственно от того, что́ ты делаешь. А я кое-что сделал, и это главное».
— Я думаю, через недельку ты сможешь двигать и другой ногой, — храбро заключил он.
— Правда? — обрадовалась Лили. — Ты так думаешь? А ходить? Когда я смогу ходить?
Она возбужденно взмахнула руками. Ее лицо среди застиранных подушек сияло сплошной улыбкой.
— Месяца через три… не раньше, — сказал он.
— О, ходить! — вздохнула Лили. — Уйти прочь из этого дома… Если бы это было возможно! Не спать больше под этот гул, не просыпаться от чьих-то стонов, не ощущать больше прикосновений этой мерзкой мамаши Венте.
«Ходить», — думал он. Такая возможность ему даже не снилась. Ходить! Какие возможности это раскрывает перед человеком. Он сидел сгорбившись, не отрывая взгляда от блестящей чашечки стетоскопа, болтавшейся у него между колен. Ходить! Да, она будет ходить.
— Иначе как на своих ногах нет смысла отсюда убираться, — сказала Лили. — Если мне все-таки придется лежать, то какая разница где?
Он не стал возражать, чтобы не погасить в ней надежду на то, что она встанет и будет ходить. И не сказал, что лежать в доме менее сумасшедшем, чем этот, было бы само по себе куда благоприятнее. Ведь это единственное, чем в его власти было реально улучшить ее положение. Но до этого он не додумался.
Ходить… Если она совсем выздоровеет, может, тогда они будут ходить вместе…
— О чем ты задумался? — спрашивала она. — Какая странная от тебя тень на стене. Стена красная, а тень почти зеленая. Как это получается?
— Это от заходящего солнца, — сказал он, выглянув в окно.
— А на что похоже заходящее солнце?
— Круглое, как луна, но больше и краснее. Оно стоит на высоком малиновом небосводе. Сквозь дыры в облаках протянулись к земле длинные лесенки, по которым солнце спускается к горизонту.
— Ах, — прошептала она, — как бы я хотела все это снова увидеть! Но я вынуждена лежать неподвижно, точно мертвая. Единственное, что я вижу, — это отсвет жизни на обоях.