Ты летаешь выше туч!
Соберёшься на орбиту,
Захвати с собой Никиту,
Чтобы этот п...
Не ... рабочий класс!
Словом, в обязательные для пионера, для комсомольца идеалы я не верил, и потому носить в себе страшную правду было естественно.
Е.З.: В вашей повести “Грозная птица галка”, столь ярко открывающей цикл “Комбинации против Хода Истории”, пятнадцатилетний герой Лёнька, рядовой белой дивизии, не сразу осознаёт трагедию сообщённой ему страшной вести — гибели старшего брата. Только через время к мальчику приходит боль… Можно ли объяснить эту ситуацию общей оторопью в то смутное время? Или индивидуальной натурой героя?
И.Г.: Отцу, когда тот был ребёнком, подростком, брат Павел едва ли не всегда виделся в движении и притом в щеголеватом движении. В том, как Павел катался на велосипеде, грёб на лодке, бегал на лыжах, сквозила небрежность необычайно уверенного в себе человека. Он никого не боялся, и ему нравилось, если что-то ему угрожало. Для моего отца казалось несомненным, что никто никогда не сумеет Павла побить. Вступив в Народную Армию, отец и другие солдаты сидели в вагоне-теплушке в Сызрани. Отец услышал: “Глядите, какой офицер идёт! Орёлик!” Оказалось, это Павел проходил по перрону. Отец мне рассказывал: “Осанка — блеск! Сила в нём так и играет!” В Павле кипело столько жизни, что она не позволяла поверить в смерть. Он своим обликом, поведением словно бы внушал, что неубиваем. Это я и постарался передать: мой герой не может сразу представить, что Павел недвижим, мёртв. Между прочим, такие, что давно известно, и погибают в первую очередь.
Е.З.: Игорь, назвали бы вы вашу литературу однозначно антисоветской?
И.Г.: Антисоветской её назвали бы люди с советским сознанием. В юности, когда мне в голову приходил замысел той или иной вещи, я рассказывал о нём людям, уже печатавшимся. И мне говорили: “Это не пойдёт!” Хотя я, понимая, где живу, отнюдь не пытался как-то критиковать порядки. Я сознавал, чем это для меня может кончиться. И всё равно вещи “не шли”. Пример. Писатели, без чьего одобрения нельзя было отнести рукопись в издательство (там её не стали бы читать), зарубили мой сборник детских рассказов. В речи моих героев встречалось: “затранзал”, “отметелил”, “усикалась”. Мне возмущённо сказали: “Как у вас дети выражаются? Они нормального языка не знают?” Но в действительности дети говорили именно на таком языке, и я взял самые удобоваримые выражения. Конечно, можно было заставить героев изъясняться, “как положено”, — но тогда исказились бы образы, они же зависимы от речевой характеристики. Фальшь вызывала отвращение к работе. Сколько рукописей из-за этого я порвал, сколько вещей не довелось написать... В лучшие годы.
Но вспоминая то время, я не чувствую ненависти ко всей тогдашней жизни. При той власти я бесплатно получил высшее образование, мне платили повышенную стипендию, поскольку все экзамены я сдавал на “отлично”, вручили диплом с отличием. (А каково молодёжи учиться в сегодняшней России?) Я читал произведения многих прекрасных зарубежных авторов, потому что, по инициативе Горького, в 1918 году российская интеллигенция была привлечена к задаче: ознакомить народ со всеми достижениями мировой литературы. Задача, в основном, выполнялась, хотя, конечно, переводили не всех замечательных писателей и, понятно, почему. Но школа-то переводчиков была превосходная! В Германии, в первые месяцы жизни здесь, мне попались “Три мушкетёра”, переведённые на немецкий и адаптированные: книжка в палец толщиной.
То есть, в советском государстве, безусловно, имелось и то, что хорошо было бы сохранить.
Мне кажется, я смотрю на советское прошлое объективно. Человек с “непартийным” сознанием, наверно, не назвал бы все мои вещи однозначно антисоветскими.
Е.З.: Вот цитаты из вашей повести “Грозная птица галка”: “Я услышал, как погиб Павка”, “Вот тут, неглубоко, лежит Павка. Серо-синий, ужасный, как те трупы, которых я успел наглядеться. Павка — такой ловкий, быстрый в движениях, такой самоуверенный, бесстрашный”… Можно ли в использовании имени Павки (в данном случае, белогвардейца) увидеть желание вызвать у читателя образ другого, красного, Павки?
И.Г.: Нет. Я понимал, что возникнут мысли о “перекличке”, но мне не хотелось изменять имя моего дяди. Для его братьев он был Павкой. Отец вспоминал детство: родители дома говорили по-немецки. Приезжавшая в гости двоюродная бабушка по-русски почти не знала и называла Павла “Паулус”. А в то время ещё хорошо помнили о войне англичан с бурами 1899 — 1902 гг. Россия сочувствовала бурам, в народе ходила песня “Трансвааль, Трансвааль, страна моя”. Было популярно имя президента бурской республики Трансвааль Паулуса Крюгера. И когда дома братья сходились к обеду, кто-нибудь раньше других вбегал в столовую и при появлении Павла объявлял: “Их превосходительство Паулус Крюгер!”
Е.З.: Судя по вашим произведениям, вы глубоко верующий человек и придерживаетесь позиции, что человек не вправе вершить правосудие?
И.Г.: Мне кажется, человеку не дано понять, что есть действительное, подлинное правосудие. Обычно люди говорят, что следовали закону, приказу. Часто так оно было и есть. Но люди и по своему внутреннему побуждению отнимают чужую жизнь: вершат правосудие. Я бы не назвал этим словом подобные поступки. Однако надо ли делать вывод, что на насилие нельзя отвечать насилием? Позиция эта для кого-то весьма удобна. Можно внушающими почтение словесами прикрыть собственный страх перед насилием, а если оно угрожает другим, — прикрыть желание остаться в стороне. В романе “Донесённое от обиженных” один мой герой спрашивает другого о заповеди “не убий”. Тот отвечает: “Христос сначала говорит о законе Моисея “око за око, зуб за зуб”, — доступном пониманию людей. А затем добавляет, что заповедь “не убий” была бы лучше... Была бы — если б все-все люди одновременно последовали ей. До тех же пор, пока это остаётся только идеалом, приходится следовать закону Моисея”.
В данном случае устами героя прямо выражена моя авторская позиция.
Е.З.: О гражданской войне писали многие авторы — И. Бабель, М. Шолохов, Д. Фурманов… Каждый автор со своего ракурса, со своего отдаления или приближения… Но ваша проза о гражданской не укладывается ни в какую традицию, остаётся уникальной. Критик С. Воложин предполагает, что вы сознательно соотносили свою повесть “Грозная птица галка” с “Записками кавалериста” Н. Гумилёва. Эта гипотеза, думаю, неверна?
И.Г.: Вы правы. Собственно, гипотеза слишком малоосновательна, чтобы быть гипотезой. С. Воложин не зря называет себя не просто критиком, а “критиком-интерпретатором”. Этим он хочет обеспечить себе больше простора для весьма вольного толкования текстов. В “Записках кавалериста” Николая Гумилёва рассказывается о первой мировой войне. А та война и война Гражданская, как говаривали в Одессе, — это две большие разницы. У Гумилёва, пишет С. Воложин, говорится о частных успехах своей стороны при общем неблагоприятном положении дел, и в моей повести — тоже. Но сколько можно найти произведений, посвящённых подобным моментам. Первая же ссылка: Лев Толстой, “Война и мир”. В 1805 году русская армия Кутузова, воевавшая в Австрии против Наполеона, отступает. В бою под Шенграбеном, когда столь блестяще действует капитан Тушин, отряд прикрытия спасает от разгрома отходящие войска.
Критик-интерпретатор приводит начало “Записок” Гумилёва:
“Мне, вольноопределяющемуся — охотнику одного из кавалерийских полков, работа нашей кавалерии представляется как ряд отдельных, вполне законченных задач, за которыми следует отдых, полный самых фантастических мечтаний о будущем”.
С. Воложин предлагает сравнить это с началом моей повести “Грозная птица галка”:
“В середине октября 1918 наша 2-я добровольческая дивизия отступала от Самары к Бузулуку. Было безветренно, грело солнце; идём просёлком, кругом убранные поля, луга со стогами сена, тихо; кажется, и войны нет”.
Что тут сказать? Сходство, гм, прямо-таки налицо.
Продолжая интерпретировать повесть, С. Воложин сравнивает её окончание с тем, что написано у Хемингуэя в романе “Прощай, оружие”. У Хемингуэя:
“Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и, в конце концов, только названия мест сохранили достоинство. Некоторые номера сохранили его, и некоторые даты, и только их и названия мест можно было ещё произносить с каким-то значением. Абстрактные слова, такие, как “слава”, “подвиг”, “доблесть” или “святыня” были непристойны рядом с конкретными названиями деревень”.
У меня:
“Мы несли Алексея до ближайшей деревни. Там и похоронили. Собрали в батальоне денег, сколько у кого нашлось, отдали священнику, чтобы отслужил не один раз.
Название деревни — Мышки. От Оренбурга в ста пяти верстах”.
По мнению С. Воложина, смысл этих строк тот же, что и у Хемингуэя. Но у меня название деревни не противопоставляется выражениям патетики. Рассказчику Лёньке очень жаль убитого им по ошибке Алексея Шерапенкова, Лёнька мучается виной, он полон уважения к погибшему. Потому деревня, то, где она расположена, запоминается навсегда. Эта память — памятник Шерапенкову. Он, а не Павка и не Лёнька, — главный герой повести.
Толкуя о моих вещах, интерпретатор там и сям предлагает выводы, которые не следуют из текста. Берёт эпизод, когда на некомплектную роту белых устремляются толпы рабочих, вооружённых, но не обученных военному делу, и выводит из этого, что за коммунистов было большинство населения страны. Но есть исторические документы. Известно, что Временное правительство назначило выборы в Учредительное собрание. Большевики, захватив 7 ноября 1917 власть, объявили, однако же, 9 ноября о созыве Учредительного собрания в назначенный Временным правительством срок. В ноябре-декабре 17-го по стране, уже при власти большевиков, прошли выборы в Учредительное собрание. Вот данные, взятые из советских источников. За большевиков отдали свои голоса 23,9% избирателей. 40% проголосовали за эсеров, 2,3% — за меньшевиков, 4,7% — за кадетов. Остальные проголосовали “за другие мелкобуржуазные и буржуазные партии”. То есть, если округлить: за большевиков оказалось только 24 процента! 76 процентов были против.