Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра) — страница 1 из 14

Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра)






Герман ГенкельПод небом Эллады



ПРЕДИСЛОВИЕ


История античного мира полна удивительно цельных и сильных образов. Выпуклость и колоритность фигур, чарующая прелесть, а подчас и могучее величие обстановки и места действия сами просятся на полотно. Вот почему художники всех стран чрезвычайно часто черпали мотивы для своих произведений из истории и своеобразно-красивого быта древнеклассического мира.

Особым вниманием как у художников кисти, так и художников слова, пользовались наиболее яркие моменты из истории классической древности. Век Перикла в Греции, пёстрая по внешности и полная захватывающего интереса эпоха римских цезарей, наконец, первые мученики молодого христианства — вот те сюжеты, которые до сих пор преимущественно разрабатывались. Помимо особенной яркости образов упомянутых исторических эпох, и сравнительная разработанность соответствующих источников сыграла в этом не последнюю роль.

Не меньший, однако, интерес представляют в историко-литературном отношении и периоды переходные, когда подготавливались, накапливались, созревали разнородные силы, объединение которых вело затем к известным кульминационным пунктам культурного расцвета. Такой эпохой является в истории античной Эллады время от середины VII до конца VI века. К этому времени относится вся та огромная работа духа в экономической, правовой, религиозной, литературной и художественной областях, которая привела маленькую Грецию к победоносной борьбе с могущественной и обширной Персией и подготовила тем самым эпоху высшего расцвета эллинской культуры, блестящий век Перикла и первенства Афин среди прочих государств античного мира.

Подготовительная эпоха, предшествовавшая афинской гегемонии, особенно ярко характеризуется упорной и продолжительной классовой борьбой. Бессмертная личность государственного деятеля-мыслителя Солона сыграла, как известно, решающую роль в приведении этой борьбы к благополучному концу или, по крайней мере, к временному покою в стране. Измученный пережитыми страданиями, утомлённый продолжительными междоусобицами, народ аттический почувствовал потребность оправиться материально и отдохнуть душевно под эгидой и руководством лица, которое вызывало в нём доверие и расположение. Таким лицом был тиран Писистрат, могучая фигура которого до сих пор, по совершенно непонятной причине, не приковывала к себе внимания бытописателей и романистов. То, что сделал для Афин и Аттики Писистрат, было прямо-таки грандиозно. Но сыновья его, Гиппий и Гиппарх, получившие от великого отца своего готовую власть, не сумели удержать её. Поддаваясь сильным страстям и не считаясь с духом искони свободного народа, они своими жестокостями и насилием восстановили против себя общественное мнение. Их не могли спасти ни собственные заслуги в области государственной и культурной, ни память об их великом отце. За блестящим периодом первой тирании последовало время необузданного произвола, закончившееся насильственной смертью Гиппарха и изгнанием Гиппия из пределов Аттики. Народ афинский прошёл хорошую школу и вполне созрел для той руководящей роли, которая выпала на его долю в непосредственно затем наступившей, беспримерной в истории борьбе с могущественной Персией.

Таким образом, подготовительная эпоха в истории Афин распадается на три части: первая характеризуется борьбой народа за свои права, вторая находит себе яркое выражение в личности Писистрата, третья — время тирании Писистратидов Гиппия и Гиппарха.

Предлагаемая здесь читателям историческая трилогия имеет целью по возможности сжато и полно представить эти три момента в истории Аттики. Стоя на почве строгой научности и уделяя должное внимание новейшим исследованиям в области древнегреческой литературы и жизни, автор старался дать ряд очерков, главным образом, культурно-бытового характера. Жизнь всякого незаурядного человека представляет, в сущности, роман. Что это так, читатель убедится, ненадолго сосредоточив своё внимание на личностях Солона, Писистрата и его сыновей. Данные древнеклассических писателей об этих лицах целиком использованы автором, причём, работая по источникам, он старался везде, где это было только возможно, сохранить доподлинные выражения античных писателей. С целью наибольшей точности в обрисовке отдельных лиц, число персонажей довольно ограничено, а большинство из них — фигуры исторические. Исключением, конечно, являются необходимые для связного рассказа второстепенные действующие лица, вроде низших жрецов, рабов, воинов. Все бытовые черты до мельчайших подробностей соответствуют тому, что при теперешнем состоянии античной науки нам известно по литературным, скульптурным и иным памятникам древнеклассического мира. Хронология выдержана постольку, поскольку это возможно опять-таки на основании новейших исследований. Найденная в 1891 г. «Афинская Полития» Аристотеля, давшая так много нового в интересующей нас здесь области, использована во всём её объёме, причём труд проф. В. Бузескула («Афинская Полития» Аристотеля, как источник для истории государственного строя Афин до конца V века», Харьков, 1895) дал автору множество ценных указаний. Особенно сказалось это в главах первой части «Килон» и «Суд над Алкмеонидами», где новое сочинение Аристотеля и критические замечания проф. Бузескула были положены в основу описываемых событий. Лишь один раз (IV глава третьей части) автор позволил себе самовольное перенесение события (приезд Анакреона в Афины) с 521 на 514 год. От этого нисколько не потерялась историческая правдивость рассказа; зато весьма выиграла характеристика Гиппарха как мецената и человека.

Ослабевшее за последнее время в обществе знакомство и умалившийся по разным причинам интерес к полной чарующей красоты античной древности и её единственной в своём роде дивной культуре побудили автора поместить в конце книги несколько пояснительных примечаний к отдельным выражениям и терминам, встречающимся в тексте и неизбежным для сохранения местного и бытового колоритов.

Приложив всё старание к тому, чтобы опыт в области воспроизведения античной жизни был как можно ближе к истинной действительности, автор и при оформлении книги позаботился украсить предлагаемое издание такими иллюстрациями и виньетками, которые представляли бы собой образчики древнеклассического искусства. Орнаментика издания выдержана в строго античном стиле.

В надежде, что его слабый труд, проникнутый глубокой любовью к духу прекрасной античности, поспособствует, особенно среди русской молодёжи, развитию интереса к эллинскому миру и его высоким идеалам, автор передаёт свою книгу читателю с известными словами римского поэта:


Feci, quod potui; faciant meliora potentes.

(Я сделал, что мог; кто может, пусть сделает лучше).


С.-П.-Б., август 1908 г.

Г. Г.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯБОРЬБА ЗА ПРАВА

I. КИЛОН


Ночь опускала свои тёмные покровы над Аттикой. Был конец месяца Гекатомбеона (июля) 636 года до Р. Хр. По тёмному небу плыли зловещие тучи, заволакивая мириады ярко сверкавших звёзд, свет которых был настолько силён, что заставлял забывать даже об отсутствии луны. Порывистый ветер иногда разгонял плотно сбившиеся облака, и тогда на Акрополе[1] было почти так же светло, как в ранние сумерки. Меркли тогда и огни костров, разложенных в некоторых местах на почти отвесной скале. Но таких моментов было немного. Чаще на небе было так же темно, как и на земле, и костры горели ярким пламенем, особенно перед входом в древний храм богини Паллады. Дувший с моря ветер нагонял клубы едкого дыма как раз ко входу в святилище, на ступенях которого сидело несколько граждан и воинов. Среди них давно царило глубокое молчание; каждый, по-видимому, был погружён в невесёлые думы. Тишина и безмолвие ночи лишь изредка нарушались потрескиванием сухих дров, звонким окриком часовых, расставленных по углам высокой стены Акрополя, и глухим рёвом морских волн, яростно разбивавшихся о прибрежные скалы.

— Как теперь тихо! — прервал, наконец, молчание один из граждан, седобородый старик с орлиным носом и живыми, блестевшими юношеским задором глазами. — Можно подумать, что Мегакл совершенно забыл о нас. Так и хочется спуститься вниз, в город.

— Попробуй, Филогнот, спуститься, тогда и увидишь, как забыл о нас Мегакл. Нет, не забыл он о нас, а просто хочет взять крепость измором. Разве это спроста, что за три последних дня евпатриды[2] не сделали ни единой попытки овладеть Акрополем, тогда как раньше они дня не пропускали без двух-трёх штурмов. Измором, голодом они думают заставить благородного Килона сдаться.

— Ну, это им не удастся: сама девственница Паллада его охраняет. Не взять ненавистным евпатридам Килона, ни за что не взять. Наконец, — промолвил говоривший, высокий, стройный юноша в блестящем шлеме и ярко сверкавших на огне костра поножах, — мы-то на что? Не дадим его, нашего вождя, этого «друга угнетённых», не дадим его в руки врагов.

— С установлениями мойр, о Каллиник, смертному не бороться, — задумчиво заметил Филогнот.

— Что ты хочешь сказать этим? Уж не сдаться ли нам, по-твоему? Да разве же это возможно? Ведь мы целую неделю держимся тут, а у кого в руках Акрополь, тот владеет и Афинами, — запальчиво возразил юный воин.

— Это не совсем так, молодой Друг, — ответил ему первый из собеседников. — Афинами владеет лишь тот, кто владеет сердцами граждан. А кто ими владеет сейчас? Я знаю, ты думаешь — Килон? Как бы не так! На свете случаются странные вещи, и одной из них является именно то, что афиняне борются с тем, кто желает только их свободы. Можно подумать, что этот бедный народ не нуждается ни в ней, в этой свободе, ни в чём ином. А между тем, как далёк он от счастья!

При этих словах голос старика дрогнул, и сам он плотнее закутался в свой обширный плащ-гиматий. Через мгновение, однако, он, видимо, справился с охватившим его волнением. Гордо выпрямившись во весь рост, старик продолжал:

— Где в другом месте Эллады видели такой позор, как здесь? Ненавистные евпатриды забрали всю власть в свои руки: они сидят в ареопаге, они дают нам архонтов[3] из своей среды, суды в их власти, они вершат все дела. Все доходы с купцов и ремесленников и мирных крестьян-хлебопашцев текут в их мошну. Что они сделали с геоморами? Кому принадлежит теперь вся Аттика? На всех полях красуются закладные камни, и в хижине геомора не найти уже не только запаса хлеба и масла на чёрную годину, но в ней нет ничего, кроме плача голодных детей и женщин и стонов измученных, униженных тружеников-кормильцев. Сколько почтенных геоморов, задолжав у знатных из свободных собственников превратились в гектеморов — несчастных арендаторов, на долю которых алчные евпатриды оставляют только одну шестую часть урожая. Хорошо ещё, если богиня Деметра посылает обильную жатву: тогда народ хоть не мрёт, тогда отец семейства, трудясь в десять раз усерднее покупного раба, может быть спокоен за личную свободу детей и жены. Да и в урожайные годы одной шестой частью урожая не так-то легко прокормить семью. Опять приходится лезть в долги и в кабалу. Ведь евпатриды все соки высосали из нас. Недавно над соседом моим, Хризолисом, свершилось ужасное дело. Ещё лет шесть тому назад Хризолис был свободным собственником, обрабатывавшим землю свою; неурожай заставил его обратиться к евпатриду Мегаклу, который скоро отнял у него за долги землю и превратил в гектемора: свою же землю Хризолис стал обрабатывать на Мегакла. Но одной шестой урожая недостаточно для того, чтобы прокормить жену и трёх детей, и бедняк вынужден был вновь задолжаться у того же Мегакла. И вот теперь Мегакл неожиданно потребовал от него не только возврата всей ссуды, но и насчитал за каждый год по двадцати пяти драхм на сто. Он знал, что Хризолису немыслимо уплатить не только долг, но и наросшие драхмы. И он пришёл в его отсутствие с толпой вооружённых рабов и забрал жену и трёх дочерей несчастного. Теперь они его рабыни, они, свободные гражданки свободной Аттики! Сам Хризолис, узнав о том злодействе, бежал, говорят, в Сикион. Другой евпатрид, Алкест, вконец замучил должника своего, Агриаса, которого он велел впрячь вместе с волом в плуг и которого презренный раб-скиф забил насмерть плетью... И таких примеров сотни и тысячи... Должно быть, жестоко разгневали мы небожителей, что они допускают такие беззакония. Где ты, карающая Немезида? Отзовись на мольбы угнетённых! Не только обширная равнина, Педион, орошаемая медленным Кефиссом и родящая в избытке виноград и маслину, даже Диакрия, эта скудная горная часть Аттики, где земля не даёт достаточно сена для скота, не говоря уже о хлебе человеку, даже эти горные ущелья уже в руках ненасытных евпатридов. И им всего этого ещё мало: быстро добираются они и до Паралии, прибрежной полосы, где белеют скромные хижины отважных моряков и развешаны на столбах незамысловатые сети бедных рыбаков. Руки их протянуты во все стороны и хотят завладеть и царством Зевса, и обителью мрачного Аида, и необъятным простором голубых вод Посейдона...

Говоривший умолк, и голова его поникла на грудь. Видно было, что человек пережил много тяжёлого и, если привёл в пример обиду Хризолиса и судьбу Агриаса, то лишь оттого, что не хотел говорить о себе, о своих собственных свежих ранах, о своём позорном положении полной зависимости от алчного заимодавца-евпатрида, который в любую минуту мог продать в рабство этого гордого своей свободой гражданина.

— Да, ты прав, Филогнот, прав, тысячу раз прав! И вот оттого-то мы, лучшие и наиболее смелые из граждан, и примкнули к Килону и его сподвижникам при первом слове о желанной справедливости. Мы не можем и не хотим долее терпеть этот гнёт, этот позор, который хуже рабства. Если боги нас оставили, то мы и им объявим войну!

Так говорил молодой воин, и вся мужественная фигура его дышала в тот миг решимостью вызвать на смертный бой хотя бы самого бога войны — Ареса.

— Успокойся, юноша, и не кощунствуй. Да хранит нас от всякой напасти Афина-Паллада! — воскликнул Филогнот и быстрым движением привлёк говорившего к себе, как бы желая оградить его от незримых стрел незримого врага. — Да будут далеки такие мысли от главы твоей, дитя моё! Боги за нас, потому что мы стоим за правое дело. И, действительно, дал ли бы мегарский тиран[4] Феаген отряд наилучших воинов зятю своему Килону, этому благородному, бескорыстному другу угнетённых афинских граждан, если бы не был уверен в правоте его дела и в конечном успехе? Феаген силён и богат, но ссориться ему, тирану соседней Мегары, с Афинами не приходится: он мог бы, если бы не верил в победу зятя, лишиться и власти, и богатства, и родины. Значит, Килон может рассчитывать на конечный успех. Наконец, гляди, и сама Афина-Паллада того же мнения: ведь овладели же мы Акрополем. А сколько доблестных граждан города примкнуло к нам, горя теперь одним лишь желанием — поскорее сбросить постыдное иго ненасытных евпатридов!

— Ты забыл, Филогнот, — заметил кто-то из присутствующих, — что мы понесли и кровавые жертвы: убито более тридцати приверженцев Килона, поранено куда больше. Сам Килон получил удар ножом в руку и носит повязку.

— Стыдно отчаиваться, друзья, — продолжал Филогнот. — Надежда на богов и правота дела должны дать нам силы довести всё это до желанного конца. И я, и все мы верим в этот конец. Нам терять больше нечего: свободы нет у нас; значит, остаётся либо добыть её с мечом в руке, либо умереть за неё.

— Умереть придётся, быть может, и не в бою, товарищи, — промолвил высокий, уже пожилой воин, незаметно подошедший к группе разговаривавших из полосы густой тени, отбрасываемой высоким зданием храма. Гордая осанка и мужественное лицо его, обрамлённое уже седеющей волнистой бородой, невольно внушали к. нему уважение. Все расступились перед этим человеком, который с милой непринуждённостью опустился на одну из ступенек храма и прислонился спиной к колонне. Теперь, при свете костра, ярким пламенем озарявшего его, воин казался ещё величавее. Левая рука его висела на повязке. Это был сам Килон.

На минуту воцарившееся с его приходом молчание было прервано Филогнотом.

— Не бойся, Килон, мы и от голода умрём за тебя и за правое дело, если богам будет угодно это. Ещё раз скажу: лучше смерть, чем постыдное рабство.

— Клянусь памятью Тезея, я ожидал такой решимости от вас, друзья мои, — ответил Килон, и радостная улыбка скользнула по лицу его. — Но этого не будет. Запасов у нас, правда, немного, но на неделю всё же нам их хватит. Тем временем, быть может, архонты и их приверженцы одумаются и примут наши условия. Если, впрочем, нужно, я лично готов пожертвовать жизнью, лишь бы иметь уверенность, что над афинским народом воссияет солнце свободы.

— Да хранит нас громовержец Зевс от утраты нашего Килона! — одновременно воскликнули Филогнот и молодой Каллиник.

— Да хранят боги город Афины от подобного несчастия! Ведь на тебя, Килон, теперь вся надежда угнетённых геоморов и демиургов. Ты будешь вождём, законодателем и спасителем своего народа. Ты — евпатрид и человек богатый; тебе от нас ничего не нужно. Но ты жертвуешь собой для общего блага, и этого никогда не забудут благодарные жители Аттики. Слава Килону, вечная слава!

— Поистине, эта речь почтенного Филогнота мне сейчас приятнее венка, полученного на последних играх в Олимпии, когда я вышел победителем из борьбы. В подобных словах отрада вождя, потому что с такими пособниками, как ты, Филогнот, и все вы, друзья мои, дело наше должно и будет иметь успех. Недаром и дельфийский бог устами своей вещей жрицы предсказал мне удачу. Когда я в торжественной процессии по случаю годовщины своей победы на олимпийском стадионе, сопровождаемый вами и отрядом отборных мегарян, подходил к Акрополю, боги в лице сизокрылого орла, парившего над храмом Паллады, возвестили мне вторично удачу. И как бы в оправдание этой надежды нам не только удалось беспрепятственно овладеть Акрополем, но и число наших приверженцев по пути сюда значительно возросло. Народ начинает понимать своё положение. И где это видано, чтобы в свободном государстве творились такие беззакония? Ведь евпатриды и пуще всех Алкмеониды[5] пожрали уже всё, что только можно было пожрать. Геоморы разорены, закабалены в тягчайшее рабство, земля стонет под игом разбойничьей знати, передавшей её обработку в руки покупных рабов и заклеймившей её позорными закладными столбами; уже и ремесленники, и купцы, и всю прочие демиурги в руках у евпатридов, не боящихся ни суда, ни богов и явно торгующих правосудием, которое они же отправляют. Чужие товары, чужой хлеб, чужой труд введены ими в нашу свободную страну и давят в одинаковой мере педиэв, паралиев и даже отдалённых диакриев[6], не могущих бороться с пришельцами. Недалёк день, когда злейший из евпатридов, архонт-эпоним Мегакл, издеваясь над народом, посягнёт на целость самого государства и при помощи преданного ему ареопага провозгласит себя царём свободного будто бы народа. В вашей власти, друзья и мужи афинские, не дать восторжествовать гнусной попытке недостойнейшего из недостойных. Вы отстоите свободу отечества и сами дадите своему народу законы. Вы не допустите, чтобы народ, изнемогая под игом евпатридов, и впредь не имел возможности избавиться от вечной нужды и задолженности этой предательской знати. Но слушайте: что это?

Все невольно обратились в ту сторону, где теперь явственно раздались протяжные звуки сигнального рожка. В одно мгновение Килон и его товарищи бросились к стене Акрополя и устремили взоры вниз в ту котловину, где находился город. Там теперь, где за минуту всё было погружено в непроницаемый мрак, показалось множество огней. С Акрополя ясно видно было, что большая толпа вооружённых людей с зажжёнными факелами в руках двинулась по направлению к крутому подъёму в крепость. На стенах её в то же мгновение снова раздался звук сигнальных рожков и послышалось бряцание оружия: то воины, прилёгшие у костров отдохнуть, спешили приготовиться к кровавой встрече.

Килон уже хотел было скомандовать «в строй!», как внимание его было отвлечено странным движением, происшедшим в рядах осаждавших. Из толпы воинов с факелами отделилась величественная фигура старца в широком светлом хитоне и с масличной ветвью в руках. При свете огней Килону не трудно было узнать в этом старике своего злейшего врага, самого архонта-эпонима Мегакла, всюду распускавшего слух, что Килон заботится не об освобождении народа, а преследует личную цель — стать афинским тираном наподобие того, как его тесть Феаген овладел соседней Мегарой.

За Мегаклом шло ещё несколько старцев, у каждого в руках было также по масличной ветви. Килон обратился к своим воинам с речью:

— Мужи афинские и доблестные мегаряне! Вы видите сами, что боги к нам благосклонны: надменный Мегакл и его приверженцы идут к нам с радостной вестью о мире. Хвала богам, наставившим, наконец, нечестивцев на путь истины! Хвала афинскому гражданству, уразумевшему чистоту наших стремлений и решившему заступиться за правое дело и примкнуть к нему! Вы не напрасно страдали: ещё сегодня ночью восторжествует правда, и через несколько часов лучезарный Гелиос с кручи небесного пути своего узрит свободные Афины. Помните одно: что бы ни случилось, вы не должны уступать ни пяди тех требований, которые мы решились поставить: свобода Афин, общие выборы с участием всех сословий, установление твёрдых и справедливых законов, а главным образом, — и это первое, основное требование наше, — облегчение участи задолженных и передел всей земли. Лишь на этих условиях мы можем принять мир.

— Ты забыл ещё одно, Килон, — заметил Каллиник, — ты забыл себя. Мы желаем, чтобы ты был назначен архонтом-эпонимом на следующие десять лет, как то было в старину после славной смерти нашего последнего царя, Кодра. Не правда ли, товарищи и мужи афинские?

Громкий, радостный крик всех присутствующих огласил Акрополь и спящие окрестности. Килон поклонился и сказал:

— Клянусь тенью отца моего, я далёк от подобных мыслей, могущих снова посеять раздоры и смуту. Но воля богов и народа для меня закон. Однако посмотрите, вот идёт в сопровождении алкмеонидов и архонта-полемарха сам Мегакл. Воины остались далеко внизу. Он несёт нам желанную весть.

С этими словами Килон подошёл к краю стены и, сняв шлем, громко прокричал троекратное приветствие, на которое снизу раздался такой же ответ.

Мегакл и его спутники остановились на расстоянии пятнадцати копий, и старый архонт-эпоним обратился к Килону с такой речью:

— Благородный Килон и все вы, достойные сподвижники его! Мы пришли к вам с миром, свидетельством чего служат сии ветви священной маслины. Овладев Акрополем, вы отдали себя во власть всесильным богам, которые до сей поры неизменно ограждали вас. Но пора прекратить это безбожное испытание их долготерпения. Вы боретесь за неправое дело. Свобода Афин лишь звук пустой в устах твоих, благородный Килон. Не свободы ты ищешь, а власти неограниченной, полной. Ты стремишься быть таким же тираном в Афинах, каким стал тесть твой, Феаген, в Мегаре. Не перебивай меня и не возражай мне, Килон. Это так, и твои ослеплённые товарищи, эта горсточка отчаянных людей, которым всё равно уже нечего терять и которые не стыдятся сражаться против родного города в одних рядах с чужеземцами-мегарянами, либо не понимают истинного смысла твоих деяний, либо не хотят его понять... Но нам, отцам города, и с нами всем благомыслящим афинянам наскучило всё это: город волнуется, доступ в Акрополь закрыт, ежедневные жертвоприношения на алтарь великой Паллады прекратились. Ареопаг, обсудив положение, в воздаяние проявленной вами храбрости, постановил: предложить вам мирно удалиться с занятого Акрополя и вернуться к своим делам и занятиям. Тем временем верховный суд, обещая каждому из вас полную неприкосновенность, разберёт ваши требования и, по мере возможности удовлетворит их. Свобода граждан ему столь же дорога, как и каждому из вас, и он, этот совет мудрейших наших старцев, решит, как споспешествовать счастью и благополучию всех достойных афинян.

Старик умолк, и на бесстрастном лице его мелькнула улыбка. Килон ответил на предложение пространной речью. Он выразил недоверие по адресу Мегакла и архонтов и, высказывая лично за себя намерение отказаться от всего и даже удалиться в изгнание, лишь бы иметь уверенность в действительном облегчении участи афинских граждан путём установления твёрдых и справедливых законов, закончил речь свою следующим образом:

— Ты, благородный Мегакл, хитёр и коварен. Неспроста явился именно ты с предложением мира. Невыгоден тебе этот мир. Но поклянись мне алтарём богини Паллады и молнией громовержца Зевса, и я готов уйти. Поклянись мне от лица своего и всех архонтов, наконец, от имени ареопага, что эти славные сподвижники мои не подвергнутся от вас никакому насилию, и я готов уступить. Тяжело видеть, как страдают товарищи. Голод сильнее меча, и только это, скажу откровенно, побуждает меня к уступкам.

В толпе, обступившей Килона, произошло движение: видно было, что сподвижники его хотели что-то возразить. Но Килон не дал им сделать это. Повелительным жестом руки он удержал их и сказал:

— Итак, Мегакл, ты слышал всё. Клянёшься ли ты, согласны ли и ареопаг, и архонты поклясться, что мои товарищи останутся невредимыми? Они спрашивают всех вас, стоя под защитой храма Афины-Паллады. Клянитесь же, если можете и хотите искренно сдержать свои обещания: свободу и личную неприкосновенность этих мужей, и справедливые правила о земельной собственности, и облегчение задолженного крестьянству, обещаете ли вы нам?

— Клянёмся, клянёмся именем Паллады, — ответил, немного подумав, Мегакл. — Завтра на заре вы сойдёте с Акрополя и невозбранно вернётесь к своим очагам. Клянусь в том за себя, за товарищей-архонтов, за мудрый ареопаг. Радуйтесь, граждане!

Громкие клики всеобщей радости огласили воздух. Внизу, у подножья горы, произошло сильное движение. В воздух взлетело несколько факелов, и огненно-золотистые искры посыпались дождём во все стороны. Со стен Акрополя отвечали тем же.

Лучезарное солнце только что успело подняться из-за тёмных волн океана и озолотить своим светом крыши храмов афинского Акрополя, как на площадке перед капищем Паллады Килон уже собрал своих товарищей и обратился к ним с последним прощальным словом. Лицо его было бледно, на лбу, среди бровей, залегла глубокая складка. Видно было, что последнюю ночь этот воин провёл без сна, в долгих, тяжёлых думах.

— Товарищи! — обратился он к собравшимся. — Вы знаете, за что вы бились тут с согражданами, за что была пролита кровь ваших сподвижников, за что мы терпели страдания брани и муки голода. Идите же теперь по домам и снова мирно примитесь за прерванные дела ваши. В сознании принесённой отечеству пользы и в чаянии близкого освобождения своего народа от тяжёлого рабства у евпатридов вы почерпнёте силы для дальнейшего существования. Но помните одно, когда меня среди вас уже не будет: не доверяйте слепо евпатридам, а сами настойчиво требуйте проведения в жизнь обещанных законов. Помните, что всякий день проволочки — день гибели нашего общего святого дела. Я удаляюсь к тестю в Мегару, но душой я всегда буду с вами. Если бы когда-нибудь потребовался вам мой меч, вы пришлёте мне гонца, и не успеет лучезарный Гелиос дважды совершить дневной путь свой, я уже буду среди вас. И ещё помните: не доверяйте коварному Мегаклу. Его клятва непрочна и, может быть, лжива. Пусть каждый из вас привяжет по длинной верёвке к алтарю богини Паллады и с ней в руках спустится вниз в город. Только под охраной святыни вы можете быть уверены в своей личной безопасности и неприкосновенности. Внемлите моему совету, и да хранят вас всемогущие боги! Прощайте, прощайте, славные товарищи!

Голос Килона дрогнул, и он, быстро прикрыв лицо своё краем гиматия, отошёл в сторону...

Совет вождя товарищи его исполнили в точности. Но у них не хватило нужного для всех количества верёвок, чтобы каждый мог привязать свою к алтарю богини, и они связали одну большую общую верёвку; держась за неё, они вскоре стали спускаться вниз к городу. У подножия холма, на котором расположен Акрополь, их уже ожидали архонты и огромная толпа народа, безмолвно глядевшая на странное шествие людей, шедших друг за другом, крепко держась одною рукою за верёвку, конец которой был прицеплен к алтарю богини Паллады. Выходившие из Акрополя оставили там мечи свои, посвятив их капищу.

На повороте спуска, почти у подножия холма, высилась старинная каменная постройка, храм «добрых богинь»[7]. Когда товарищи Килона достигли этого места, которое им пришлось круто обогнуть, тонкая верёвка зацепилась за выступ колонны и внезапно порвалась.

Этого мига как будто только и ждали Мегакл и его сподвижники-алкмеониды. С неистовым криком бросились они на ошеломлённых неожиданностью товарищей Килона. Первый удар дубиной поразил насмерть Филогнота, другой оглушил Каллиника. В одну секунду смятение стало общим. Обливаясь кровью, безоружные и столь предательски обманутые Мегаклом граждане бросились бежать назад к Акрополю. Но обратный путь им был уже заграждён толпою изменников. Как смертельно раненые звери, многие несчастные, перескакивая чрез трупы товарищей, ринулись на алкмеонидов и, прорвав их строй, бросились в город. К счастью, дома архонтов стояли ближе других к Акрополю. С громким воплем вбежали туда преследуемые, ища защиты у домашних алтарей. Жёны архонтов оказались добросердечнее своих мужей. Он дали беглецам приют и тем спасли многих из них от верной смерти.

Лучезарный же бог солнца по-прежнему быстро мчался в своей огненной колеснице по светлому небосклону, и ничто — ни предательство, ни стоны раненых и умирающих, ни жалобы возмущённых граждан, ни беззаконное ликование вероломного Мегакла и его клевретов по поводу избавления Афин от внутренних врагов — не могли остановить его ровного и быстрого бега. Его колесница, запряжённая огненными конями, уже приближалась к берегам Океана на крайнем западе, уже стоял там наготове лёгкий челнок, в котором Гелиос обыкновенно возвращался по вечерам в страну блаженных эфиопов, уже розоперстая богиня Эос успела окрасить в пурпурно-багряный цвет то место, где небо сходится с землёй, как из храма Паллады на афинском Акрополе вышел Килон и с ним маленький отряд мегарских телохранителей. Все были вооружены с головы до ног, готовые ежеминутно отразить внезапное нападение где-нибудь в засаде спрятавшихся врагов. Но опасения их были напрасны: вооружённых никто не посмел тронуть; они быстро спустились с холма и скоро скрылись в темноте быстро наступающей южной ночи. Когда звёзды давно уже сверкали на небе, озаряя ярким светом мирно дремавшую землю, от берегов Аттики бесшумно отплыла трирема, быстро уносившая Килона и его телохранителей к соседней Мегаре.

Ещё один, последний, прощальный взор бросил Килон на удалявшиеся родные берега и затем спустился вниз, в свою каюту, где растянулся на мягком ложе и сейчас же под мерные удары вёсел уснул мёртвым сном. Он потерял теперь всё: и родину, и состояние, и надежду на лучшее будущее, но добрый бог сновидений, Морфей, взамен всего этого рисовал ему картину беспощадного мщенья лживому Мегаклу и предателям-Алкмеонидам.

II. СУД НАД АЛКМЕОНИДАМИ


Багровое солнце медленно погружалось в пучины моря, заливая своим огненным светом облака на темнеющем небосклоне и превращая поверхность почти неподвижных волн в обширную поляну расплавленного золота. С тихим плеском ударялись пурпурные гребни мелкой зыби о прибрежный песок Аттики.

Лишь вдали, там, где береговая полоса образовала длинный, высокий мыс, усиливался шум прибоя. Ночь быстро спускалась на землю, и в раскалённом воздухе уже замечались признаки прохлады. Видимо, торопясь засветло добраться до бухты, двое рыбаков в небольшом челноке усиленно налегали на вёсла. Один из них был человек уже пожилой, с длинной седой бородой, обрамлявшей почти бронзовое и очень морщинистое лицо его, другой казался совсем ещё юношей. На дне лодки лежало множество разнообразнейшей рыбы, на корме были сложены сети.

— Благодарение Посейдону и Афродите, — прервал молчание старый рыбак, — сегодня мы поработали не даром! Давно уже не было у нас такого богатого улова.

— Видно, богам угодно судбище над «проклятыми»[8], назначенное на сегодняшнюю ночь. Вот они и смилостивились над нами и вновь обратили на нас своё благоволение. А ты, дед, пойдёшь ночью в Афины?

— Непременно пойду, Филосторг, да и тебе советую превозмочь свою усталость и пойти вместе со мной. Такое дело, как суд над «проклятыми», должно заставить забыть обо всём остальном в мире. Пора, пора освободиться нам от Алкмеонидов, этого злого и вероломного отродья. Ты помнишь сам, какие бедствия постигли наш город после гнусного умерщвления ими сподвижников Килона. Твой собственный бедный отец пал жертвой их вероломства и нечестивости. У самого подножия жертвенника Афины предатели-алкмеониды зарубили его, безоружного, прибегшего к защите богини. Ведь это же дикие звери, а не люди.

— Я был тогда двенадцатилетним мальчиком и живо помню, как в дом наш внесли бездыханное тело отца, прикрытое окровавленным гиматием доброго соседа Каллиника. Какой плач подняла матушка, как рыдали бедные сёстры! Только ты, дедушка, оставался как будто спокоен Взяв меня, своего старшего внука, за руку, ты над трупом сына поклялся мечом своим отомстить за нечестивое дело.

— Да, да, Филосторг мой, я помню всё это, как будто то было вчера. И клятву свою я сдержу. Придёт ещё время — оно недалеко, — когда алкмеониды ответят мне за кровь сына. Пора, пора претерпеть им возмездие за всё зло, которое они принесли стране нашей. Нарушив священную клятву, Мегакл навлёк на всех граждан гнев бессмертных богов. Афина-Паллада отвратила от нашего города чистое чело своё, и счастье покинуло нас: маслины перестали давать плоды, этот источник богатства Аттики, стада подвергаются нападениям диких зверей, дотоле скрывавшихся в горных лесах, козы и овцы падают сотнями от неведомого мора, пчёлы на Гиметте перестали давать мёд, и само море, этот неиссякаемый источник добычи, как будто опустело. Видно, велик гнев богов за то, что мы терпим в своей среде безбожных клятвопреступников-алкмеонидов!

— И эта напасть не единственная, дедушка. Ты ведь не забыл о нападении мегарян?

— Тише, дитя моё; не говори об этом. Хотя тут и нет никого, кто бы нас с тобой услышал, но всё-таки не мешает быть осторожным. Вчерашние побеждённые сегодня сами обратились в победителей Нисея, эта гавань Мегары, бывшая в наших руках, опять отошла к ним. Пуще же всего жаль цветущего, славного острова Саламина, которым снова овладели мегаряне. Горе, горе злосчастным афинянам!

— Пока мы не доплыли до берега, расскажи мне, дедушка, об этом Разве Саламин был прежде в руках мегарян? Я что-то слышал о Саламине, причём упоминалось имя уважаемого афинского гражданина, Солона, сына Эксекестида.

— Успеем ли мы вовремя добраться до Афин сегодня ночью? Ты знаешь ли, что в полночь мы должны быть на Пниксе[9], если хотим присутствовать при судбище над «проклятыми»? Впрочем, солнце ещё не село, а ты сильно устал от гребли. Убери вёсла и ляг на сети. А я исполню твою просьбу и удовлетворю твоё любопытство. Итак, Филосторг мой, слушай. Давным-давно афиняне спорили с мегарянами о том, кому из них владеть богатым и цветущим островом Саламином, который получил своё название от Саламины, дочери Азопа, вступившей в брак с самим богом Посейдоном и родившей ему могучего героя-сына, Кихрея. Немало было пролито крови во время этих споров наших предков с мегарянами, немало доблестных воинов полегло с той и другой стороны. Но властный бог Посейдон отдал предпочтение мегарянам, и остров Саламин, в конце концов, оказался в их власти. Сильно опечалились наши сограждане, но, не желая спорить с богом всесильных морских пучин, решили махнуть на остров рукой. Было даже постановлено в народном собрании никогда больше не упоминать имени Саламина, чтобы не возбуждать страстей. Но трудно вырвать из сердца воспоминание о том, что нам дорого и из-за чего мы страдали. Так было и с Саламином. Я сам и многие другие афиняне, особенно среди молодёжи, никак не могли примириться с мыслью о том, что богатейший остров этот ушёл от нас навеки. Мы жаждали случая вновь вернуть его родине. Солон, сын Эксекестида, тогда ещё очень молодой человек, но уже успевший обнаружить удивительный ум и необычайную силу воли, знал, что многих из его молодых сограждан обуревает страстное желание вернуть остров Афинам. И вот он притворился безумцем и, надев на голову шляпу странника, с посохом в руке, предстал однажды перед собравшимся народом. Глаза его дико блуждали, одежда была грязна и разорвана, ноги в пыли. Он вскочил на возвышение у жертвенника Зевса и, устремив взоры к небу, вдруг запел дивные стихи.

— Я знаю их начало, дедушка:


Слушайте, граждане! С чудных брегов Саламина

Я к вам явился глашатаем, вам приношу я,

Вместо обычных приветов, дивную песню свою...


Не так ли? Но дальше я этих стихов не знаю.

— Это сейчас и не важно, друг мой. Ты их заучишь впоследствии: они этого стоят. Итак, Солон пропел свою превосходную элегию из ста стихов, в которых он самыми светлыми красками описал все прелести злополучного острова; закончил он горячим воззванием к гражданам вновь взяться за оружие и вернуть обладание Саламином. Этого только мы все и ждали. Народное собрание не только не наказало Солона, но немедленно же постановило отправить в поход до пятисот воинов.

— И ты был в числе их, дедушка?

— Да, дружочек, был. И как это было интересно!

Глаза старика засветились гордостью при одном воспоминании об этом походе.

— Так слушай же. Солон, убедив сограждан предпринять столь рискованную попытку вернуть остров, решил поступить тут особенно предусмотрительно. Он не хотел понапрасну губить воинов и придумал следующую хитрость: вскоре после решения народного собрания о походе на Саламин должно было произойти обычное празднество в честь великой богини, матери земли, Деметры. Как ты знаешь, храм её находится на мысе Колии, там, где гора далеко выступает в море, образуя на верхушке своей обширную площадку. После обычных жертвоприношений молодые афинские девушки и женщины предаются на этой площадке весёлым играм и пляскам. Этим обстоятельством и воспользовался Солон. Вместе со своим родственником Писистратом он в день праздника Деметры отплыл к мысу Колию, меня же послал к мегарянам. Я должен был выдать себя за афинского перебежчика и мимоходом намекнуть, что мегаряне легко могут покончить с Афинами. Для этого им только стоит поспешно направиться к мысу и захватить в плен афинских девушек и женщин. Тогда де афиняне, лишившись своих жён и дочерей, пойдут на какие угодно уступки. Я так и сделал. Мне не стоило труда убедить мегарян немедленно снарядить несколько кораблей и отправиться к мысу Колию. Сам я присоединился к ним. Тем временем Солон и Писистрат, спрятав в ближайшем ущелье своих сподвижников, велели двум десяткам безусых юношей надеть женские одежды, а под ними спрятать ножи и мечи. Настоящие же афинянки поспешно вернулись в город. Когда мегаряне подплыли к мысу, они действительно убедились в правоте моих слов, видя на площадке пляшущих девушек. Ринувшись на них, они, однако, тотчас же поняли, что попали в ловушку. Много их было перебито в тот памятный день; ещё больше было захвачено нами в плен, и, вместо выкупа за этих пленных, мы получили остров Саламин, не потеряв, благодаря мудрости и предусмотрительности Солона, ни одного человека. Однако садись на вёсла: уже совсем темно, и нам более чем пора добираться до берега.

Юноша ничего не сказал в ответ на рассказ деда, но в его больших тёмных глазах сверкнул лукавый огонёк. Видно было, что он сам охотно принял бы участие в только что услышанной истории. Оба налегли на вёсла, и через полчаса рыбачья лодка благополучно пристала к берегу. Вскоре она была вытащена далеко на камни, а рыбаки, взвалив на плечи сети и часть улова, быстро поднялись в гору, где между расселинами скал в одинокой хижине виднелся свет. Там их ждал скудный ужин, поев которого они немедленно собрались в Афины. Им предстояла довольно длинная и нелёгкая дорога сперва к бухте Фалерон, а затем уже к главному городу по пути, проложенному среди отрогов гор. Ночь была лунной, и на Фалеронской дороге можно было рассчитывать встретить немало путников, также направлявшихся теперь к месту судбища над «проклятыми», поэтому Филосторг и его дед не захватили с собой факелов.


Было уже далеко за полночь, когда наши путники, миновав древние южные стены Афин, стали пробираться узкой извилистой улицей, упиравшейся в холм Пникс. Луна, высоко плывшая по тёмному небосклону среди серебристых туч, своим ярким светом настолько озаряла окрестности, что совершенно меркли огни, зажжённые во всех домах города. Несмотря на поздний час, решительно никто из афинян не спал. На улицах города царило сильное оживление: отовсюду народ стекался к Акрополю и к близлежащим холмам. Вершина Пникса с его каменными ступенями-сиденьями, амфитеатром окружавшими возвышение для оратора вблизи жертвенника Зевса, была запружена народом, забравшимся сюда ещё до заката солнца в надежде, что судбище над алкмеонидами произойдёт именно здесь, на обычном месте народных собраний. Среди собравшихся было много людей, длинные посохи и широкополые шляпы которых свидетельствовали о том, что они явились сюда издалека.

Вся эта толпа, озаряемая лунным светом и могучим пламенем костра, разложенного на широком жертвеннике громовержца-Зевса, сильно волновалась. Нескольким гражданам, которые назначены были архонтами для поддержания порядка, стоило немалого труда сдерживать народ, среди которого порой уже раздавался глухой ропот недовольства по поводу задержки судоговорения и отсутствия обвиняемых. Всюду слышались восклицания вроде: «Алкмеониды, пользуясь своим богатством, сумеют уйти от суда и наказания!», «Евпатриды, конечно, не осудят своих!», «Гнев небожителей не страшен тем, кто успел выжать все соки из нашего брата и теперь пользуется всяким благополучием!», «Где же Солон? Ведь он убедил алкмеонидов предстать пред судом трёхсот почтеннейших граждан», «Где судьи? Чего они мешкают?».

Едва Филосторг и его дед успели протиснуться сквозь шумящую толпу к одной из крайних ступеней и, тяжело дыша от утомительного пути, опустились на них, толпа, дотоле шумевшая и волновавшаяся, внезапно стихла. На ораторском возвышении появилась фигура человека невысокого роста, но ещё стройного и сильного, несмотря на заметно серебрившуюся круглую бороду и морщины на высоком лбу. Прекрасное, правильное лицо его дышало умом и энергией. Большие глаза светились добротой. Лёгким мановением руки он заставил толпу умолкнуть. Лишь в задних рядах послышался одинокий возглас:

— Слово мудрому Солону, сыну Эксекестида! Слушайте, слушайте, что он скажет, и как он, по обыкновению, сумеет рассеять все наши сомнения!

Солон поклонился народу и обратился к нему с речью. Голос его, мягкий и мелодичный, постепенно крепнул по мере того, как он говорил. Ясно чувствовалась, что речь этого человека дышит полной, неподдельной искренностью. Граждане слушали его с затаённым дыханием, видимо не будучи в силах оторвать взоры от этого человека, сумевшего снискать расположение толпы и руководить ею по своему желанию. Вот что сказал Солон:

— Афинские граждане и все вы, тут собравшиеся с ближних и дальних концов Аттики! Не гневайтесь на то, что я скажу вам. Мы хотели судить Алкмеонидов здесь, на этом священном месте народных собраний, перед лицом всего аттического народа. Вы для этого собрались сюда. Однако по зрелом обсуждении, архонты пришли к заключению, что не тут, а в священном ареопаге должны заседать судьи по столь неслыханному делу, за которое ныне ответят Алкмеониды. Ареопагу, этому древнейшему и почтеннейшему судилищу нашему, установленному самими богами, надлежит произнести своё властное слово относительно дальнейшей судьбы людей, своим святотатственным поступком навлёкших на себя и, к сожалению, на всех нас гнев бессмертных богов. В состав этого суда, как вы знаете, входят почтеннейшие наши старцы, бывшие архонты и другие сановники, беспорочно служившие государству и столь же безупречные в своей частной жизни. Умудрённые опытом, они должны произнести свой веский приговор. Им одним, нашим ареопагитам, принадлежит на суде право жизни и смерти. Их постановления не подлежат отмене. Но для Мегакла и прочих Алкмеонидов учреждён особый суд. Мне стоило большого труда убедить Мегакла и его присных добровольно предстать пред лицом трёхсот избранных граждан. Я, однако, не уверен, что Алкмеониды подчинятся решению этих нарочно для их дела назначенных судей. Поэтому архонты постановили спросить последних, не согласятся ли они на этот раз войти в состав божественных ареопагитов и совместно с ними судить Алкмеонидов. Судьи приняли предложение, а потому, для вашего же спокойствия, Мегакл и его сородичи предстанут сегодня ночью пред расширенным ареопагом. Вы знаете, что против суда последнего никто в Аттике не посмеет ничего возразить, и знаете также, что всякому из вас дано право безнаказанно умертвить того из осуждённых, который вздумал бы ослушаться приговора ареопагитов. Ведомо вам также, что каждый из обвиняемых имеет право произнести в своё оправдание две речи, равно как пользуется возможностью до окончания прений добровольно удалиться навеки в изгнание и тем закончить своё судебное дело. Вы знаете, что как обвинитель, так и обвиняемый должны произнести страшную клятву в том, что каждый из них на суде скажет одну только правду. Вам известно, что заседания суда ареопагитов происходят ночью и под открытым небом, первое для того, чтобы судьи в темноте не видели лица обвиняемого, и чтобы несчастный вид его не возбуждал в них жалости, второе с той целью, чтобы не находиться с преступником под одной кровлей. Все эти условия будут соблюдены и в настоящем процессе, в котором обвинителем алкмеонидов выступит достойный Мирон из Флии, муж испытанной честности, на которого вы можете смело положиться. Я вижу отсюда, к западу от Акрополя, нашей твердыни, огни на холме Ареса[10] и думаю, что судьи уже собрались там. Ночь близится к концу, и до рассвета надо кончить это тяжёлое дело. Теперь со мной от каждой филы[11] пойдут к ареопагу по десять человек для присутствия при судоговорении, которое будет кратким и, по обычаю, лишённым всякого красноречия; эти выборные ваши объявят затем здесь собравшимся о решении ареопага, несомненно справедливом и достойном. Пока же да хранят вас боги!

Громкие возгласы одобрения встретили эту речь Солона. Быстро было выбрано сорок человек; в число их попал и дед Филосторга. По уходе их с Солоном на холм Ареса, толпа на Пниксе вновь заволновалась и зашумела. Стали устраиваться даже пари относительно того, подвергнутся ли Алкмеониды изгнанию, или же будут приговорены к смертной казни.


Вблизи Акрополя, почти у самого подножия его, высится каменистый холм, на восточной стороне которого помещался древний храм Евменид с могилой царя Эдипа. Рядом, в скале, находилась обширная и очень глубокая пещера, у входа в которую стоял большой жертвенник, сложенный из грубо отёсанных камней и посвящённый богу войны — Аресу и богине мудрости — Палладе. По бокам его стояли друг против друга два огромных камня, носивших названия «глыбы неумолимости» и «глыбы правонарушения», потому что на первый из них становился обвинитель, на второй — обвиняемый. Перед жертвенником помещался стол с двумя каменными урнами для голосования. Скамьи для судей стояли на открытой площадке перед входом в пещеру. Сбоку ясно виден был судьям Акрополь, и святыни его должны были им постоянно напоминать о необходимости суда правого и нелицеприятного. Близость храма Эвменид также не давала уснуть голосу совести.

Теперь на скамьях ареопага собрались все судьи. Тут были и девять архонтов, и триста эфетов, назначенных по выбору для разбора этого дела; поблизости расположились сорок представителей фил, и жрецы разных храмов, и несколько почётных граждан, среди которых видное место занимал Солон. Рядом с ним сидел, видимо сильно волнуясь, обвинитель Алкмеонидов, Мирон из местечка Флии. Это был низенький, полный человечек с огромной головой, почти совершенно лысой. В руках он держал небольшой свёрток папируса и то и дело нервно мял его. Глаза его были устремлены на почтенного седовласого архонта-базилевса, который только что велел привести обвиняемых. Через несколько мгновений из глубины пещеры, сопутствуемые довольно сильной военной стражей, вышли Алкмеониды с Мегаклом во главе. Молча поклонившись ареопагитам, обвиняемые стали по левую сторону жертвенника, на котором два жреца зажгли священный огонь. Несколько прислужников тем временем принесли окровавленные части только что убитого жертвенного животного. Бросив внутренности последнего в огонь на алтаре, архонт-базилевс произнёс краткую молитву к двенадцати олимпийским богам вообще и к Аресу и Палладе в частности. Затем архонт обратился к обвиняемым:

— Ты, Мегакл, и сородичи твои, потомки славного Алкмеона, приглашены сюда для ответа по обвинению, которое будет поддерживать против вас почтенный согражданин наш, Мирон из Флии. Вы поклянётесь богами, жизнью вашей и семейств ваших, что вы будете говорить одну лишь правду и добровольно подчинитесь решению этого верховного суда. Мирон от лица всех полноправных граждан Аттики, в свою очередь, присягнёт перед всеми нами, что он не возведёт на вас ни одного ложного обвинения. Напоминаю вам, подсудимые, что вы имеете право, по издревле установленному обычаю, добровольно удалиться в изгнание до окончания судебного разбирательства. Мирон, сын Эвксиппа, слово за тобой. Займи своё место на «камне неумолимости». Ты же, Мегакл, как старший из Алкмеонидов, станешь на этом «камне правонарушения». Жрецы, потушите огонь на алтаре, дабы наступила полная тьма.

Мирон взошёл тем временем на камень и, когда в собрании воцарилась тишина, сказал:

— Выступая обвинителем всего рода Алкмеонидов в нарушении благочестия и святости клятвы, я буду говорить от имени всех афинских граждан. По уставу, я буду краток; проста и безыскусственна будет речь моя. Но сначала я присягну по всем правилам в том, что не скажу ничего лишнего. Итак: «Клянусь всесильными богами, клянусь жизнью своей и жизнью детей моих, что я скажу одну лишь правду. Пусть боги преисподней, и земли, и неба лишат меня жизни, пусть труп мой останется навсегда непогребённым[12], пусть дети мои погибнут в изгнании, если в речи моей будет хоть слово неправды. В том призываю вас в свидетели, о боги всевышние, о великий Арес, и ты, о мудрая девственница Паллада!» Пусть теперь и Мегакл и за ним все обвиняемые произнесут такую же клятву. Клянитесь же, Алкмеониды!

Дрожащим от волнения голосом Мегакл произнёс страшную клятву, призывая, в случае лжи, на себя и весь род и потомков своих все кары небесные. Он и за ним все Алкмеониды должны были при этом прикоснуться к кускам жертвенного животного и омочить пальцы в ещё тёплой крови его.

Затем Мирон произнёс краткую, но сильную речь, в которой упомянул о всех бедствиях, обрушившихся на афинян со дня изменнического умерщвления приверженцев Килона. Обвинение своё он закончил требованием смертной казни всем обвиняемым и указанием на необходимость воздвигнуть за счёт государства на том месте, где пал первый сподвижник Килона, искупительный храм в честь Эвменид или богини Паллады.

Когда Мирон кончил, среди ареопагитов раздался одобрительный шёпот; Слыша это, Мегакл с высоты своего камня тихо произнёс следующие простые, но знаменательные слова:

— Мне нечего возразить на обвинение почтенного Мирона. Зная, что мы все прогневали небожителей и что нам нечего ждать пощады, мы пользуемся дарованным нам законом правом и добровольно удаляемся в вечное изгнание из пределов родной Аттики. Прощайте, отцы архонты, простите нас, уважаемые судьи, не проклинайте нас, славные бывшие наши сограждане. Отныне мы вам чужие, и к полудню завтрашнего дня Алкмеониды будут уже далеко от пределов своего бывшего отечества.

Среди ареопагитов послышался глухой ропот. Но теперь ничего уже нельзя было поделать. Мегакл и остальные подсудимые, понурив головы, медленно стали спускаться с холма Ареса.


В ночном воздухе потянуло предрассветной прохладой, облака на востоке стали понемногу светлеть и алеть, когда Солон, в сопровождении представителей четырёх афинских фил, вернулся на Пникс. Там с нетерпением ждал его народ. Взойдя на возвышение, сын Эксекестида сказал:

— Радуйтесь, мужи афинские! Суд над «проклятыми» кончен. Не дождавшись конца прений, Мегакл и его товарищи заслуженной смерти предпочли позорное изгнание. Род их предан проклятию, сами они уже вышли за пределы города и сегодня же, через несколько часов, навсегда отплывут от берегов Аттики. Страна должна теперь вздохнуть свободно, так как с неё будет снято позорное пятно клятвонарушения. А для того, чтобы бессмертные боги были вполне довольны, суд решил вырыть из могил останки всех покоящихся в аттической почве Алкмеонидов и выбросить их в море. На месте же святотатственного дела Мегакла будет сооружён храм, где мы замолим грехи наших бывших недостойных сограждан. Радуйтесь, мужи афинские! Вот уже восходит и лучезарное солнце, преисполняющее радостью и весельем сердца всех благомыслящих граждан. Хвала ему, великому светилу дня, врагу всякой тьмы, всякого мрака, всякой неправды! Хвала божественному Гелиосу!

С этими словами Солон молитвенно склонил колена и простёр руки к востоку, где в полном блеске выплывало из моря могучее дневное светило. Все собравшиеся молча последовали примеру сына Эксекестида[13].

III. МОРОВАЯ ЯЗВА


Был месяц анфестерион (март) 596 года. Солнце только что успело зайти, и густые сумерки быстро спускались на землю, окутывая почти непроницаемой пеленой афинский Акрополь и особенно узкие улицы и дороги, тянувшиеся по дну глубоких ложбин и ущелий у подножия его. Там и тут в низеньких домиках и хижинах, раскинутых вдоль улиц, зажигались огни. В открытые двери можно было видеть всё внутреннее незатейливое убранство этих жилищ. По странной случайности все дома города казались лишёнными жителей, так как нигде не видно было людей, и не слышались столь обычные в тёплые, тихие весенние вечера шумливые речи и громкие песни. Даже рабы не показывались у дверей. Казалось, город совершенно вымер.

Но вот на одном конце улицы появилась сгорбленная фигура старого жреца в белой одежде. На голове служителя богов, покрытой шапкой густых, совершенно белых волос, лежал венок из миртовых ветвей. Одной рукой старик опирался на большой посох, в другой держал глиняную урну с ручками. Подойдя к одному из домов, старец семь раз постучал в низенькое окошечко близ входа. На этот стук в дверях дома показался тёмный силуэт стройной женщины.

— Радуйся, Филомела, — приветствовал её жрец, — я несу тебе желанную весть: твой муж, благородный Хризипп, сподобился великой чести лицезреть священную Гекату, богиню луны. Она предвещала ему скорое выздоровление.

— Хвала Гекате и её прислужницам ламиям[14], добрый старец! Исполнилось бы только её вещее слово! Что-то не верится мне, чтобы светлоокая богиня вняла мольбам моим о даровании жизни Хризиппу. Злые мучения страшной болезни совершенно истощили его статное, сильное тело, и я уже думала, что муж мой пойдёт вслед нашим двум сыновьям, обитающим ныне в царстве мрачного Аида[15]. Ты видишь, старик, у меня и по сей час не зажили раны, которые я в горе своём нанесла себе на похоронах моих малюток.

С этими словами женщина откинула вуаль, прикрывавшую лицо её, и жрец ясно увидел тёмные кровоподтёки и следы запёкшейся крови в тех местах, где Филомела, в знак траура, расцарапала себе лицо.

— Исполняешь ли ты всё, что повелевают нам законы в эти торжественные дни месяца Анфестериона, Филомела? Ведь ты знаешь, что эти дни посвящены мудрейшему Асклепию, прародителю всех врачевателей[16]. Тебе ведомо, что ныне особенно чтится память умерших, которых — увы! — именно в этом году так ужасно много. Ты знаешь, что в эти дни ежечасно следует ждать нам появления привидений и бестелесных теней Эреба[17]. Жуёшь ли ты усердно листья боярышника, приносишь ли пищу мёртвым, просишь ли их милостиво вкусить её, как то повелевает закон, во ограждение от всяких напастей?

— Всё это исполняется мной и моими домашними, божественный старец. И даже больше: мы все от мала до велика на этой и соседней улице трижды в сутки закалываем по петуху в честь Асклепия. Скоро у нас и птиц для жертвоприношений не будет больше. Сегодня мы Гекате заклали чёрного пса, как предписано законом.

— Всё это хорошо, Филомела. Но дай-ка сюда светильник. Что-то я не вижу смолы на косяках твоих дверей. Ведь вот все вы так: всё сделаете, а главное забудете, — прибавил старик ворчливо, когда его собеседница удалилась в дом за огнём и через минуту вернулась с глиняной лампой.

— Так и есть, — продолжал жрец. — Вот я часа три брожу по городу и редко-редко где вижу смолу на косяках.

Филомела виновато взглянула на старца и ничего не ответила. Из груди её вырвался глубокий вздох. Тем временем жрец обмакнул в урну веничек и быстро помазал двери домика смолой.

— Так-то лучше будет. Теперь пойду дальше. Наверное, и у соседей твоих нет смолы. А вы ещё дивуетесь, что боги насылают на город такие напасти! Ведь сами-то вы не ограждаете себя от них. Сколько предзнаменований и знаков гнева богов видели мы за последние недели! И маслины перестали цвести, и вода в колодцах исчезла, и луна восходила ярко-огненного цвета, и гул под землёй слышался по ночам. Но вам всё нипочём. Теперь боги наслали на нас великий мор, и каждый час среди наших сограждан много десятков сильных и здоровых людей сходит вниз, в царство мрачного Аида. И как только старый Харон успевает перевозить их всех через мутные воды подземного Стикса![18]

Больше погибло за эти дни славных афинян, чем пало за последние годы на поле доблестной брани! Нет, видно, угасло в вас благочестие...

Филомела хотела было возразить старцу, что за повальной болезнью, охватившей город, число сведущих в религиозном культе людей сильно уменьшилось, и некому показать и научить, что в таких случаях следует предпринять. Но старик как будто угадал её мысли и проговорил ласково:

— Ты всё-таки не печалуйся, согражданка. Не беда, если ты, как женщина, не знаешь, что предпринять. У тебя муж болен, и тебе, в твоей печали и в твоём одиночестве, трудно помнить и исполнять все обряды, требуемые богами и обычаем. Вот потому-то я и взял на себя задачу — восполнить замеченные пробелы и тем хоть несколько умилостивить гнев небожителей. Пойду теперь дальше и посмотрю, кто ещё нерадив тут, на вашей улице. Ты же не забудь: через два часа приди с другими в храм Асклепия, где собраны больные, ждущие исцеления от злого недуга и подготовившиеся к этому радостному дню постом, молитвой и очищением. Сегодня, за час до полуночи, назначена всеобщая молитва за больных, которых теперь так много, что не все уместились внутри храма. Если хочешь увидеть всю церемонию и перекинуться словом-другим с больным твоим мужем, помни, что нужно идти пораньше. У меня же пока ещё хватит дела. Итак, да хранит тебя всесильная дочь могущественного Асклепия, жизнерадостная Гигиейя![19]

И старик медленной походкой направился вверх по пустынной улице, то здесь, то там останавливаясь у домов, вызывая спрятавшихся во внутренних комнатах уцелевших от злой моровой язвы обитателей их и охотно давая всем мудрые наставления...

* * *

Небольшой, утопавший в свежей зелени окружавшей его рощицы храм бога Асклепия у южного отрога акропольского холма, был теперь ярко освещён. Тесная ограда, замыкавшая дворик перед этим древним святилищем, едва могла вместить всех желавших присутствовать при церемонии врачевания, которая была назначена на сегодняшнюю ночь. Всюду высились стройные бронзовые светильники, и временами густой дым от их яркого пламени облаком окутывал толпу людей, набившихся во двор святилища и стоявших теперь в безмолвном ожидании начала священнодействия, от которого все ждали самых положительных результатов в постигшем город Афины бедствии.

В раскрытые двери ярко освещённого храма хорошо было видно всё, происходившее в нём. На каменном полу было разостлано множество покрывал, на которых лежали, лицом к задней стене святилища, больные моровой язвой. Бледные, измождённые лица этих недавно совершенно здоровых и сильных людей казались теперь восковыми и лишь лихорадочным блеском горевшие глаза с несокрушимой верой в силу храмового врачевания, устремлённые на статуи бога Асклепия и богини Гекаты в глубине храма, свидетельствовали о том, что на полу лежат ещё не мертвецы, а живые люди. Благоговейную тишину, царившую в капище и вокруг него, лишь изредка нарушал тихий стон или глубокий вздох того или другого особенно исстрадавшегося больного. Все напряжённо ждали начала церемонии.

Вдруг безмолвие было нарушено тихим звуком нескольких флейт. Казалось, на этих инструментах играли где-то далеко-далеко под землёй. Больные, по мере сил, стали приподниматься на своих ложах; некоторые даже были в состоянии принять сидячее положение. Толпа на дворе и в портике перед храмом благоговейно опустилась на колени. Между тем, отдалённые и глухие звуки флейт стали раздаваться как будто ближе и громче, и через две-три минуты вся задняя часть храма, где помещались ниши со статуями божеств, дрогнула от гула литавр и резкосвистящих звуков флейт. В то же время между изображениями богов и молящимися больными медленно протянулась во всю ширину храма пурпуровая завеса. Когда её вскоре вновь раздвинули, на треугольных алтарях перед статуями Асклепия и Гекаты горели огни, быстро пожиравшие груды благовонных трав, насыпанные на жертвенники юношами-жрецами. Одуряющий запах курений разнёсся по храму, наполнив воздух голубовато-серой дымкой.

Около подножия могучей бронзовой фигуры бога Асклепия вдруг появилось несколько почтенных старцев в жреческих одеяниях. Самый старый из жрецов выступил вперёд и, наклонившись над алтарём, трижды ударил посохом по чаше, стоявшей на огромном треножнике. Из глубины её поднялась громадная змея, кожа которой при ярком свете множества огней, горевших в храме, отливала всеми цветами радуги. Гордо подняв свою плоскую голову, в которой горели изумрудные глаза, священная земля Асклепия показала тонкое жало и, тихо шипя, как бы недовольная, что её потревожили, бросилась по направлению к жрецу. Но в тот же миг один из прислужников схватил змею сзади за туловище и быстро опустил её обратно в чашу, которую мгновенно покрыли массивной бронзовой ажурной крышкой.

Снова раздались звуки флейт, а вслед за тем жрецы и их помощники затянули гимн в честь беспощадной богини ночи, Гекаты. Громким, отчётливым голосом пропел главный жрец эту священную песнь-заклинание, и все присутствующие повторили её.

Они пели: «Приди, подземная, земная и небесная, богиня дорог и перекрёстков, приносящая воздух, ходящая ночью, враждебная свету, благосклонная ночи и сопутствующая ей, радующаяся лаю собак и пролитой крови, бродящая во мраке блуждающим огнём среди могил, жаждущая крови и наводящая ужас на мёртвых. Горго, Мормо, луна с тысячью обликов, благосклонно прими нашу жертву и услышь наши моления. Согласно твоим указаниям, мы соорудили тебе статую из гладкоотполированного дерева и сделали туловище этого изображения из корня дикой руты. Мы украсили его маленькими домовыми ящерицами. Затем мы замесили мирру, стиракс и ладан вместе с этими животными и выставили смесь на воздух при нарождающейся луне. Мы употребили столько ящериц, сколько ты, о великая Геката, принимаешь различных видов. Мы исполнили всё тщательно и соорудили тебе жилище из опавших ветвей и листьев лавра. Мы поклялись, что строго исполним все твои предписания, и исполнили их. Мы постились три дня и три ночи, и вино не прикасалось к устам нашим. В храме мы поклонялись посвящённым тебе таблицам, где описаны содеянные тобой чудесные исцеления. Мы вознесли к тебе горячие молитвы и воспели в честь тебя священные песни. Теперь же призываем ещё раз тебя, всесильная богиня ночи, божественная Геката, внемли мольбам нашим и вместе с могучим Асклепием даруй нам исцеление от ужасной болезни, сковавшей наши члены и заставляющей сердца наши содрогаться от немого ужаса. О Геката, о всесильная богиня ночи, явись нам во сне и возвести желанную весть о нашем выздоровлении и спасении».

Так пели все присутствовавшие, воздевая руки к изображению богини, которая, окутанная сизой дымкой курений, бесстрастно взирала с высоты своего мраморного пьедестала на жалких больных, возлагавших на неё одну все свои надежды.

Звуки флейт стали понемногу стихать, и жрецы, окончив гимн, начали обходить больных, которые теперь в полном изнеможении откинулись на подушки. Возлагая на всех поочерёдно руки, служители Асклепия и Гекаты возвещали каждому близкое исцеление от злого недуга и советовали скорее заснуть, чтобы во сне услышать желанную весть из уст самой богини.

Огни в храме тем временем гасли один за другим, и вскоре в капище стало совсем темно. Лишь слабо мерцало бледное пламя на жертвеннике грозной богини ночи.

Толпа, стоявшая пред храмом, стала медленно расходиться по домам.

IV. ПРИЕЗД ЭПИМЕНИДА


Почти отвесные лучи полуденного солнца заливали морем света и тепла холм Пникс, с которого открывался красивый вид на город и его окрестности, на обширные гавани Афин, Пирей и Мунихию, и на лазоревые волны Эгейского моря на дальнем горизонте. Ни одного облачка не было видно в бездонной тёмно-синей небесной выси, и воздух был настолько раскалён, что дышать становилось трудно.

Тем не менее, несмотря на полуденный зной и полное отсутствие тени, густые толпы народа уже давно заняли каменные ступени, амфитеатром возвышавшиеся над площадкой, в правом углу которой стоял древний, сложенный из грубо отёсанных камней жертвенник богини плодородия Деметры, а в левом — ближе к центру — возвышалась кафедра для оратора. Передние нижние ступени были заняты только что явившимися чиновниками-пританами, среди которых, на особых скамьях, виднелись и главные сановники государства — девять афинских архонтов.

Глашатай, вступив на середину площадки, громогласно возвестил о начале чрезвычайного народного собрания, созванного для обсуждения экстренных мер, требуемых тяжёлым положением Афин. При этом он указал на то, что, по произведённым жрецами гаданиям, день и час созыва этого собрания вполне благоприятны, и нет признаков, по которым можно было бы заключить, что боги отнесутся немилостиво к решению народа. Слова свои глашатай закончил призывом к обычному обряду очищения, которым начиналось всякое народное собрание.

Вслед за тем выступило несколько жрецов с масличными венками на головах. За ними следовали три прислужника, из которых двое несли нож и чашу, а третий держал молодого поросёнка. Все присутствующие встали. Старший жрец, подойдя к алтарю богини, принял жертвенное животное из рук прислужника и громко произнёс молитву:

Великая, благодатная, жатвообильная богиня, божественная Деметра! Ты, которая своим золотым снопом ограждаешь честный труд мирного землепашца, ты, которая даруешь ему от обилия плодов земных, ты, которая заставляешь нас в праздник весёлой жатвы ликовать и с тысячекратным благословением произносить твоё материнское имя, ты, мать богов и тучной земли, дарующей самим небожителям божественную пищу-амброзию, внемли милостиво нашим мольбам и благосклонным оком воззри на здесь собравшихся пред алтарём твоим! Всякая злая мысль да будет тут далека от нас! Радость и мир ниспошли встревоженным горем и заботами душам нашим! Отврати от нас всякое зло, как мы, при помощи этого жертвенного животного, отвращаем от тебя одного из злейших врагов твоих золотистых злаков! Прими кровь этого поросёнка, очищенного в солёной морской влаге от всякой телесной нечисти, и да будет его кровь залогом твоей к нам всем благосклонности!

Окончив воззвание, которое каждый из присутствующих тихо, почти про себя, повторял за жрецом, последний пригласил граждан теснее сплотиться и сам обнёс поросёнка вокруг толпы. Затем прислужники быстро зарезали животное и выпустили часть крови его в заранее приготовленную большую медную чашу. Пока на алтаре Деметры складывались сухие сучья маслины и пучки соломы для костра, на котором вскоре должна была сгореть часть жертвы, жрецы окропили всех присутствующих кровью животного и затем погрузили в её остаток пальцы правой руки. Тёмный дым сизой струйкой взвился к небесам, яркое пламя быстро охватило сучья и солому на алтаре, и часть жертвенного животного запылала на огне.

Обряд очищения Пникса перед народным собранием кончился и можно было приступить к обсуждению неотложных вопросов, собравших сюда эту многотысячную, благоговейно настроенную толпу. Она явилась сегодня на Пникс не только без всякого принуждения, как это обыкновенно бывало, но с большой готовностью и явной надеждой увидеть волновавшие её думы и сомнения наконец разрешёнными.

Снова на середину площадки выступил глашатай и, воздев руки к Акрополю, сотворил краткую молитву о благоденствии государства и счастье всех граждан. Моление своё, обращённое к девственной покровительнице города, мудрой Афине-Палладе, он закончил страшными проклятиями по адресу тех из граждан, которые вздумали бы выступить в собрании с предложениями, явно направленными во вред государства. Глашатая сменил эпистат (старшина) пританов. Взойдя на кафедру, он обратился к собравшимся со следующей речью:

— Афинские мужи и доблестные граждане! Мудрые архонты и выборные должностные лица н ши созвали вас сегодня на Пникс для сообщения вам чрезвычайно важного решения. Обсудите его хорошенько и дайте свой веский и мудрый совет. Всем вам ведомо, какие тяжёлые времена переживает священный град Афины. Ужасная повальная болезнь обуяла его, и граждане наши ежедневно гибнут от неё целыми сотнями. Нет дома, стены которого не оглашались бы рыданиями по поводу внезапной кончины того или другого, а то и нескольких членов семьи. Матери оплакивают детей, мужья жён, отцы сыновей своих. Грозные знамения предшествовали и сопутствовали этому народному бедствию, являя гнев богов и требуя умилостивления грозных небожителей. Мы приносили жертвы, мы удалили из своей среды нечестивцев-Алкмеонидов, осквернивших святость города Паллады, мы выбросили за пределы нашего отечества даже кости покоившихся в могилах сородичей этого гнусного отродья, мы старались точным исполнением всех установленных обрядов умилостивить безжалостную богиню ночи, сереброкудрую Гекату, но всё было тщетно: бедствия, одно тяжелее другого, преследуют нас по-прежнему, и нет уже более сил бороться со страшной напастью. Все мы изнываем от горя и тоски, и будущее рисуется нам в самых мрачных красках. Вдобавок, нет и двух дней, как до нас дошла печальная весть о новом постигшем народ афинский несчастье: цветущий, славный, богатый остров Саламин, из-за которого было пролито уже столько крови, вновь отнят намедни коварными нашими соседями, мегарянами, мстящими за безбожное убиение сторонников благородного Килона. Вместе с Саламином мы лишились — да дадут мне боги силу сказать вам это! — и оплота и гордыни нашей, славной гавани Нисеи. На лазоревых волнах её бухты отныне уже не будут невозбранно качаться наши быстроходные триремы, которым только с великим трудом и то лишь благодаря заступничеству пенорожденной Афродиты удалось спастись от алчных мегарян.

Глухой ропот пробежал по скамьям, на которых, тесно прижавшись друг к другу, с затаённым вниманием следя за речью взволнованного эпистата, сидели опечаленные афинские граждане. Казалось, напоминание об утрате Нисеи подействовало на них сильнее, чем описание прочих пережитых за последнее время бедствий.

Дав слушателям несколько успокоиться, эпистат продолжал:

— Бороться против решения всесильных па́рок[20] смертным немыслимо. Но в нашей власти смягчить гнев небожителей. И вот отцы государства собрались на мудрый совет и, после долгого размышления и обсуждения, решили обратиться к чрезвычайной мере, предложенной им нашим умудрённым опытом и доблестным соотечественником Солоном, сыном Эксекестида. Дело идёт о скорейшем приглашении сюда, в Афины, славного мужа, великого мудреца, любимца богов, старца Эпименида из критского города Феста. Слава об этом почтенном старце, имя которого каждому из вас, конечно, хорошо известно, могучей волной разливается по всему эллинскому миру, и отзвуки её слышатся также на дальнем Понте, в хладной стране счастливых гипербореев, на знойных берегах священного Нила, в степях, широкой равниной раскинувшихся между страной искусных в науках вавилонян и землёй всезнающих магов Индии, и, наконец, в пределах далёкой, обильной серебром Иберии, у самых крайних столпов Геракла. Если этот славный муж согласится прибыть в Афины и подвергнуть коренному очищению наш город, боги, несомненно, сменят гнев свой на милость, и мы снова сможем вздохнуть свободно. От вас же, здесь собравшиеся граждане, зависит одобрить решение архонтов, ареопагитов и старейшин и поднятием рук принять предложенную меру. Как и всегда, вы не поторопитесь своим решением; чтобы потом не раскаяться в своём приговоре, здраво обдумайте его. Но предварительно выслушайте гражданина Солона, который просит у нас права обратиться к вам с речью. Он ближе познакомит вас с достойной личностью старца Эпименида, с которым он связан многолетней и тесной дружбой. Глашатай, предложи Солону, сыну Эксекестида, вступить на кафедру и воспользоваться данным ему разрешением.

Бурные рукоплескания огласили воздух, когда на возвышении для ораторов появилась коренастая, всем хорошо знакомая фигура одного из популярнейших граждан. Благородное, правильное лицо мыслителя и друга народа дышало величавым спокойствием, и голос Солона, несколько глухой, сразу окреп, когда в тысяче любовно обращённых на него взоров именитый афинянин увидел, с какой неподдельной радостью, с какой твёрдой, незыблемой надеждой взирают на него удручённые постигшим их тяжким горем сограждане. Слегка опершись левой рукой о выступ каменного возвышения, Солон сказал:

— Хвала богам, давшим мне возможность сегодня снова обратиться к вам с речью, афинские мужи! По тёплому приёму, которым вы удостоили меня, мне ясно, что мера правительства пришлась вам по сердцу. Да иначе и быть не может. Нас постигло из ряда вон выходящее бедствие, и мы должны прибегнуть к необычайному средству. В чём оно заключается, вы уже знаете. Не стану повторять вам поэтому слов эпистата, а поделюсь лишь тем, что я знаю о славном Эпимениде, давнишней дружбой которого я, доподлинно, вправе гордиться. Не сомневаюсь, что вы, узнав, на ком остановился выбор властей, ни на одно мгновение не задумаетесь одобрить этот выбор. О широкой славе Эпименида вы слышали сейчас изящное слово эпистата. Спрашивается лишь, чем и как стяжал её себе этот необычайный старец? Постараюсь вкратце удовлетворить ваше любопытство.

Уже рождение Эпименида, сына Доссада, указывает на то, что с самого начала этот человек был отмечен богами и предназначен совершать необычайные дела. Мать его, нимфа Балта, родословная которой теряется в глубокой древности и связана со знойными степями плодоносной долины Тигра и Евфрата. Балта — родная сестра, быть может, супруга грозного ассирийского Бала, отца богов, принявшего у вавилонян имя зиждителя Бела, а у хитроумных финикийцев известного под названием могущественного властелина Ваала. Родина Эпименида — город Фест на остров Крит, где столько финикийцев и где вавилонские купцы устроили такое множество огромных торговых складов. От имени Крита он получил, вероятно, также и прозвище курета[21], что опять-таки устанавливает связь божественного старца с таинственным Востоком. Ещё в раннем детстве Эпименид увлекался не играми сверстников, а предпочитал внимать наставительным речам великих мудрецов и жрецов, которым он сам вскоре уподобился в мудрости. Годы шли, и Эпименид, став эфебом (юношей), решил посвятить себя служению богам. Много храмов в разных городах родины, в Египте, на островах и в Азии посетил он, но нигде не находил он истинного, бескорыстного благочестия. Всюду жрецы поражали его тем, что больше думали о лучших для себя частях жертвенных животных, чем о служении богам и молитвах им. И вот, достигши зрелых лет, Эпименид решил удалиться в уединённое место, где он мог бы поселиться в простой пещере и где божественная мысль его, не стесняемая никем и ничем, была бы в состоянии свободно вознестись к величайшим истинам бытия, чтобы лицезреть богов и свободно общаться с небожителями, уже заранее отметившими его печатью своей. Это общение с богами в знойный ли день, когда травы и злаки блёкнут от палящих лучей Гелиоса, в тихий ли вечер, когда ночной ветер таинственно шумит в верхушках кипарисов, в тёмную ли ночь, когда природа мирно спит под покровом мириадов блещущих звёзд, общение это было угодно богам, и они решили вознаградить Эпименида за его любовь к ним. Зевс наслал на него однажды ночью мягкокрылого бога Морфея, и тот навеял на Эпименида столь глубокий сон, что прошло целых сорок лет, прежде чем мудрец проснулся. За это долгое время боги раскрыли ему все тайны мироздания. Когда Эпименид проснулся, он был уже преклонным старцем с убелённой сединами головой, но с запасом таких удивительных знаний, равных которым нет и не было ни у одного из смертных. Не будучи посвящён в таинства великой богини земли, Деметры, он знал их в совершенстве; звуки божественного Орфея, когда-то своим чудным пением заставлявшего внимать себе диких зверей, забывавших свою врождённую кровожадность, таинственный культ бога Диониса-Загрея, столь недоступный пониманию обыкновенных людей, — всё это стало ведомо Эпимениду. Вместе с тем, сын Балты ясно сознал и цель своей жизни. Он стал странствовать из города в город, из земли в землю, с острова на остров, всюду проповедуя, как надо молиться богам, как следует умилостивлять их, как подобает жить людям, чтобы снискать благоволение небожителей. Тайны природы раскрылись Эпимениду, и он почувствовал в себе силу властвовать над стихиями. И много чудес творил он, множество, по-видимому, невероятных исцелений удалось совершить ему, массу случаев умилостивления богов, разгневанных человеческим нечестьем, рассказывают о нём во всех концах земли. Науки и высшее знание халдеев и египтян, индусов и дальних эфиопов раскрылись Эпимениду, и нет сейчас на свете человека мудрее его. Он доподлинно достоин быть причисленным к знаменитейшим эллинским мудрецам. Ему надлежит вскоре, если вы ничего не имеете против того, осчастливить нас своим приездом сюда, и он, божественный старец, сумеет найти средство очистить наш многострадальный город от тяготеющего над ним проклятия богов. Я думаю, что среди вас, о граждане, не найдётся никого, кто отверг бы предложение властей о скорейшем вызове Эпименида. Я не сомневаюсь в исходе вашего голосования. Я уверен в успешности предлагаемой меры и вашем ей сочувствии.

С этими словами Солон, лицо которого, по мере того как он говорил, воодушевлялось всё более и более, сошёл с кафедры. В ту же минуту отовсюду раздались возгласы: «Эпименида, Эпименида!», и тысячи рук возделись.

Выбор архонтов, ареопагитов и старейшин был таким образом единогласно принят народным собранием. Не расходясь по домам, афинские граждане тут же уполномочили Солона написать соответственное послание Эпимениду и в скорейшем будущем отправить за старцем корабль на остров Крит.


Юго-западная оконечность Аттики, так называемая Пирейская коса, увенчана двумя холмами, Пирейским и Мунихийским, с которых открывается далёкий вид на море. На горизонте, в тумане, ещё не успевшем растаять от первых лучей восходящего солнца, смутно виднелись очертания гористого острова Саламина, постепенно прояснявшиеся и принимавшие обычную резкость по мере того, как снопы света заливали окрестность. Туман понемногу расходился, расплываясь в воздухе, который был ещё довольно прохладен. Море сверкало и искрилось всеми цветами радуги. С тихим рокотом ударялись его изумрудные волны о прибрежный песок и, обливаясь серебристой пеной, быстро катились обратно в беспредельный тёмно-голубой простор.

На вершине Мунихийского холма и по южному отлогому склону его, где среди зелени садов белели невысокие домики местных жителей, теперь, несмотря на ранний час, было очень много народа. Все эти люди волновались, суетились и, видимо, ждали чего-то необыкновенного. Многие взобрались на самую кручу холма и, приставив ладони к глазам, пристально смотрели на юго-восток, в ту сторону, где солнце во всей своей южной красе и мощи медленно выплывало из морской пучины, казавшейся в эти минуты расплавленным золотом.

На самом берегу, в гавани Мунихии, у длинных деревянных помостов, далеко вдававшихся в море и служивших пристанями, также толпился народ. Много его было и на нескольких кораблях, мерно покачивавшихся на рейде, и на множестве чёрных с красными кормами челноков, быстро рассекавших своими острыми носами волны и не только шнырявших по бухте, но и выходивших за пределы её в открытое море. Всюду царило необычайное оживление, и всё новые и новые толпы народа, в праздничных одеждах и с масличными ветвями в руках, спускались с холма, запружая узкую улицу вдоль берега и пристани. Тут были граждане всех сословий. Рядом с надменным евпатридом стоял статный воин, беседовавший с величественным жрецом. Несколько поодаль группа рыбаков расположилась вокруг огромного камня, на котором сидел пришедший издалека и весь запылённый диакрий, оживлённо делившийся теперь со своими собеседниками впечатлениями от неблизкой дороги. Немного в стороне стояло несколько архонтов, среди которых выделялась своей гордой осанкой рослая фигура архонта-эпонима. Тут же, на специально принесённых роскошных креслах, сидели три-четыре старых ареопагита, а в некотором отдалении, среди группы пританов, виднелась коренастая фигура Солона, сына Эксекестида.

Последний, казалось, был сегодня особенно озабочен. Чаще других отделялся он от кучки собеседников, чтобы взобраться на холм и пристально посмотреть на горизонт. Но эти попытки увидеть желанный корабль, который должен был, по расчёту, именно сегодня утром привезти давно жданного Эпименида, по-видимому, не увенчивались успехом. Солон в пятый раз безнадёжно махнул рукой и уже готовился снова спуститься вниз, в гавань, как вершины окрестных холмов огласились радостным криком.

Приставив ладонь к глазам, Солон увидел на самом горизонте светлое пятнышко, которое на первый взгляд трудно было отличить от белого, пенистого гребня высокой волны. Но вот точка стала расти, расширяться и принимать определённые очертания огромного белого паруса. Вслед за тем открылась и стройная мачта со снастями, и обрисовался весь тёмный контур корабля. На этот раз Солон не ошибся; сомнения быть не могло: к гавани быстро, на всех парусах, подходило долгожданное судно с желанным гостем.

Через каких-нибудь полчаса, окружённая целой флотилией лодок и челноков, «Паллада» вошла в гавань Мунихии, приветствуемая радостными возгласами столпившегося на берегу народа. Подойдя к ближней пристани, «Паллада» бросила в море несколько крупных камней на длинных канатах и пришвартовалась. Рядом с кормчим, под навесом, на красивом золочёном кресле, покрытом шкурой тигра, сидел дряхлый старец с масличным венком на голове. Жёлтый цвет измождённого и покрытого глубокими морщинами лица резко контрастировал с белоснежным одеянием и длинной седой бородой его. Руки старика сильно дрожали; это было видно по тем порывистым движениям, которые делал его длинный, загнутый на верхнем конце посох.

При виде Эпименида (то был старец) толпа разразилась новыми, долго не смолкавшими криками радости. Восторгу, казалось, не будет конца, когда Солон, взяв из рук вблизи стоявшего гражданина масличную ветвь, взошёл с ней на «Палладу» и, приблизившись к высокому гостю, от лица государства приветствовал его с благополучным прибытием.

Когда Эпименид поднялся с кресла, всех поразил его огромный рост. Казалось, сам бог Хронос спустился с небес и, опершись на плечо своего друга Солона, величавой, медленной походкой сходил с корабля. Затем, ступив на сушу, Эпименид воздел руки к небу и от лица своего и всех прибывших горячо возблагодарил вседержителя-Зевса и властного Посейдона, бога морей, за благополучное окончание плавания. На небольшом жертвеннике, воздвигнутом вблизи мостков и увенчанном гирляндами, взвился сизый дымок, и сейчас же запылало пламя, со всех сторон охватившее труп маленького ягнёнка, принесённого в жертву богам-небожителям. Когда жертвоприношение окончилось, тут же, на пристани, рослые рабы-лидийцы поставили золочёное кресло Эпименида на заранее приготовленные носилки и поместили на нём высокого гостя. Сопровождаемый архонтами, ареопагитами и пританами, Эпименид двинулся в путь к Афинам. За его носилками шли жрецы с масличными венками на головах. Шествие замыкал отряд флейтистов, за которыми густой толпой валило простонародье.

Внезапно, когда процессия стала уже подниматься в гору, Эпименид властным движением руки остановил рабов, нёсших его кресло. Обернувшись назад, старец долго молча глядел на раскинувшийся у его ног городок Мунихию. Слёзы выступили на его тусклых, померкших очах, и он слабым голосом, как бы про себя, промолвил:

— Как ослеплены люди относительно будущего! Если бы афиняне знали, сколько горя доставит им впоследствии это место, они, доподлинно, разрушили бы его собственными руками и срыли бы собственноручно стены его теперь мирных построек[22].

Затем Эпименид повелел следовать дальше и уже не проронил ни одного слова за всю длинную дорогу вплоть до Афин. Казалось, старик был погружён в забытьё. Он закрыл глаза и не видя ничего вокруг, по-видимому, совершенно ушёл в себя.

Перед самым входом в городские ворота кортеж принуждён был остановиться. Из дверей одного из ближайших домов вышла погребальная процессия. В предшествии нескольких флейтистов толпа родных и друзей в траурных одеждах, предварительно окропив себя «чистой» водой из огромного чана, поставленного нарочно с этой целью у входа в жилище покойника, вынесла на плечах богато убранное ложе, на котором с непокрытым лицом лежал мертвец. Это был совсем ещё молодой человек, глубоко страдальческое, иссиня-бледное лицо которого с глубоко ввалившимся ртом, где между зубов была втиснута медная монета, обол для Харона, свидетельствовало, что покойный не без сильной борьбы и тяжких страданий расставался с милой жизнью, пресекшейся во цвете лет.

Непосредственно за трупом несколько рабов несло множество пёстро раскрашенных глиняных сосудов с пищей для покойника во время его дальнего странствования в преисподнюю. На отдельном блюде старая рабыня со всклокоченными волосами, разодранной одеждой и исцарапанным в кровь лицом держала несколько сладких маковых лепёшек, которые сжигались затем вместе с покойником и должны были служить ему, по народному поверью, верным средством умилостивить страшного трёхглавого Цербера, стерегущего вход в мрачное царство теней. Дикие вопли, неистовые крики и плач раздавались в толпе ближайших родных умершего, теперь выходившей из дома. Среди прочих женщин, которых здесь было очень много, особое внимание Эпименида приковала к себе молодая прекрасная девушка, как оказалось, невеста умершего. Дико потрясая в воздухе большим кривым ножом, остроотточенное лезвие которого зловеще сверкало на солнце, она в каком-то безумном неистовстве, разрывая на себе одежды и обнажая руки и грудь, наносила себе глубокие раны по всему телу. Её примеру следовали другие женщины, в исступлении ногтями раздиравшие себе лица. Кровь лилась тут ручьями. Платье же невесты и её пышные распущенные волосы представляли собой один огромный, безобразный кровяной ком.

При виде этого необычайного шествия, преградившего ему столь внезапно дорогу и заставившего его остановиться и поневоле стать свидетелем страшного, столь вкоренившегося в обычаи афинян погребального обряда, Эпименид не мог воздержаться от восклицания ужаса и омерзения. Он глубоко вздохнул и, обращаясь к Солону, шедшему рядом с его носилками, печально заметил:

— О, Солон, друг моего сердца! Доколе подобные обычаи будут царствовать во граде священной Паллады, вам нечего думать об искуплении. Тут люди обращаются в диких зверей и слепнут от необузданного исступления. Варвары могли бы поучиться у вас кровопролитию. И вы удивляетесь ещё, что бессмертные боги отвратили от вас чело своё! Златокудрый Гелиос, с выси небесной взирая на подобные ужасы, поневоле содрогнётся и поспешит поскорее прочь от столь проклятого места. Много городов и стран видел я на своём долгом веку, но нигде в пределах Эллады не встречал подобного зверства. Бедный, ослеплённый народ!

Солон на это ничего не ответил, но в том многозначительном и долгом взгляде, которым он обменялся со своим старым другом, ясно сказывалось, что он вполне разделяет мнение Эпименида.

Между тем шествие приближалось к так называемой Средней городской стене и, войдя через несколько минут в ворота, очутилось на узкой, извилистой дороге, ведшей между холмами Пниксом и Музейским прямо к Акрополю. Всюду на улицах толпа, сопровождавшая Эпименида, росла, и везде на перекрёстках встречали кортеж афинские граждане, опоздавшие или почему-либо не бывшие в состоянии попасть в Мунихию. Почти полное отсутствие жрецов резко бросалось в глаза. Когда Солон обратил на это обстоятельство внимание Эпименида, последний насмешливо улыбнулся и промолвил:

— Служители богов, делающие из своих молитв источник дохода и безбедного существования, никогда не были в числе моих друзей, равно как и я никогда не искал их дружбы. Мы друг друга не понимаем и никогда не поймём, вернее, слишком хорошо знаем друг друга, чтобы питать приязненные друг к другу чувства. Но меня поражает не отсутствие жрецов, а почти полное отсутствие храмов в городе. Это — плохой знак и наводит на грустные мысли.

— Ты прав, Эпименид; особым благочестием мои сограждане похвастаться не могут: храмов и капищ у нас немного. Но всё-таки они есть. Не будет ли тебе угодно подняться на этот холм налево, на холм Музейский? Оттуда открывается хороший вид на весь город, да и Акрополь как на ладони.

Эпименид ответил согласием на предложение Солона, и шествие, по приказанию притана-эпистата, направилось на вершину холма. По дороге туда, однако, кортеж ещё раз был остановлен неожиданным инцидентом. В одном из небольших домиков по соседству с Музейским холмом были настежь открыты двери и окна, и оттуда неслись душераздирающие вопли. Когда Эпименид попросил осведомиться о причине этих неистовых криков, оказалось, что один из наиболее богатых евпатридов, которому владелец домика заложил свою незначительную недвижимость, как раз сегодня утром ворвался, во главе толпы вооружённых рабов, к своему неисправному должнику и собирался теперь не только отнять у него домик и прилегавший к нему небольшой виноградник, единственное средство к жизни семьи, но и увести в рабство жену, дочерей и сыновей несчастного должника. Последний на коленях умолял евпатрида обождать ещё два месяца, до новой жатвы, и не губить его семью. Тщетно взывал несчастный к состраданию безжалостного кредитора, тщетно домочадцы искали защиты у алтаря богини домашнего очага, Гестии: всё было напрасно. Евпатрид насмешливо указывал на каменный столб, водружённый на дворе должника и ясно видный из окон жилища. На этом столбе была надпись, гласившая, что «владелец дома и усадьбы, афинянин Демокл, за долг евпатриду Фимею, сыну Агесиппа, закладывает ему не только своё имущество, но и себя, и членов семьи, с которыми, в случае просрочки заклада, Фимей, сын Агесиппа, волен поступить по своему личному усмотрению».

Эпименид, узнав, в чём дело, немедленно оставил носилки и направился в дом. Картина, представшая его взору, заставила его содрогнуться. Рабы Фимея только что заковали несчастного Демокла, почтенного уже старца, в заранее приготовленные кандалы и теперь, невзирая на мольбы и рыдания домочадцев, хотели поступить так же и с другими членами семьи.

Всё это так расстроило Эпименида, что он отказался смотреть на панораму города с вершины Музейского холма. Он не захотел посетить и Акрополь, а тут же внеся требуемую Фимеем сумму выкупа за усадьбу и семью Демокла, просил безотлагательно провести себя к дому Солона, где Эпименид решил остановиться и где для него уже заранее было приготовлено удобное помещение.

V. ЭПИМЕНИД


Внутренний двор дома афинского гражданина Солона, сына Эксекестида, был убран по-праздничному: окружавшие его с четырёх сторон стройные колонны были сверху донизу обвиты зеленью, равно как и возвышавшийся посреди двора жертвенник, посвящённый Зевсу-странноприимцу. На алтаре бога горел огонь, уже много часов тщательно поддерживаемый тремя молодыми рабами, в обязанности которых входило также следить за тем, чтобы не угасали высокие светильники, в большом числе расставленные между колонн и по углам двора. Вымощенный каменными плитами пол последнего был усыпан листьями маслины и лепестками роз. Кроме упомянутых уже трёх рабов, следивших за огнём на жертвеннике и за правильным горением светильников, на дворе то и дело появлялись фигуры других невольников и служителей, уходивших на заднюю половину дома, где помещались, кроме отделения для женщин, кухня и кладовые. Вскоре невольники снова возвращались на двор, неся в руках большие глиняные кувшины с водой и вином, медные чаши, серебряные и золотые кубки. Несколько подростков несло целую кучу душистых роз и лилий. Все эти прислужники направлялись со своей ношей в один из боковых покоев, двери которого, обычно закрытые занавесью из дорогой, вышитой разноцветными узорами ткани, были теперь широко открыты и позволяли находившимся на дворе рабам видеть и слышать всё там происходившее.

В этом обширном покое, освещённом несколькими высокими бронзовыми светильниками и большой висячей лампой, было теперь довольно шумно: только что окончился званый обед, данный хозяином дома, Солоном, в честь именитого гостя, Эпименида из Феста. Присутствующие в числе семи человек собирались приступить к десерту. Рабы поспешно убрали со стола, вокруг которого были поставлены три обширных скамьи для возлежания, последние яства и подали несколько дорогих блюд с плодами, сыром и пирожным. Тут же красовалась и большая серебряная солонка, содержимое которой, смешанное с благоухающими травами, должно было, по общегреческому обычаю, возбуждать в гостях жажду и заставлять их отведать побольше вина, поданного в разной величины и формы кувшинах. Рядом с амфорами вина стояли сосуды с холодной, как лёд, и тёплой, как молоко, водой, дабы каждый по вкусу мог разбавить ею вино.

Рабы уже успели подмести пол, вновь посыпать его лепестками и листьями роз, подать пировавшим тазы для омовения рук и обнести всех присутствующих масличными венками. Среднюю скамью занимал сам хозяин, Солон; по правую руку от него, опираясь левым локтем на мягкую подушку, поместился престарелый Эпименид. Слева от него возлежали родственник Солона, Писистрат, сын Гиппократа, почти ещё юноша, и его закадычный друг, молодой учёный, Ономакрит. Против них на одной скамье возлежали приятели хозяина, афиняне Конон, Клиний и Гиппоник. Последние, как наиболее близкие Солону, вели себя особенно шумно. Беспрерывный смех вызывали остроумные, нередко довольно едкие шутки Клиния, который, по общему требованию присутствующих, и был назначен на сегодняшний вечер распорядителем, или базилевсом попойки. Он, видимо, с особенной охотой взял на себя эту почётную и нетрудную обязанность и неустанно подливал соседям и себе янтарную влагу, дар бога Диониса, не слишком щедро разбавляя её водой.

Один Эпименид, казалось, не разделял общего веселья, хотя и был причиной и виновником настоящего пиршества. Он, принеся богам установленное возлияние, то есть выплеснув из своего кубка несколько капель вина на пол и произнеся установленную обычаем формулу в честь «доброго божества и богини здоровья», лишь слегка прикоснулся губами к драгоценному сосуду с красной, искрившейся влагой и с видимым утомлением откинулся на подушку. Жёлтое, как воск, лицо его казалось чрезвычайно утомлённым, веки были почти опущены и на лбу лежала глубокая, суровая складка. Тонкие, бескровные губы старца были плотно сжаты, и он как бы нехотя и лишь в случаях крайней необходимости, когда того требовало приличие, открывал их, отвечая на вопросы односложно и кратко.

— Твой дорогой гость сегодня, видимо, не в духе, — заметил Писистрат, обращаясь к Солону. — Не утомил ли его продолжительный и великолепный обед, делающий честь женской половине твоего дома, Солон, в одинаковой мере, как и тебе?

— Да, и я замечаю, что добрый наш Эпименид что-то не весел. Это искренне огорчает меня, — возразил хозяин.

— Прости, Солон, если я буду вполне откровенен. Но на это дают мне право и возраст мой, и положение моё, и дружба моя к тебе, — отвечал Эпименид.

Солон с тревогой взглянул на говорившего и спросил:

— Уж не болен ли ты, Эпименид?

— Хвала всесильным богам, я не болен телом. Но всё горе моё, что я не могу, даже в этом тесном дружеском кругу, отрешиться от душевных своих страданий. И это гнетёт меня, гнетёт тем сильнее, что я ясно чувствую разлад, вносимый моим тяжёлым настроением в это весёлое общество.

Старик замолчал и снова бессильно опустился на подушку, с которой, при первых словах Писистрата, он было приподнялся.

Среди присутствующих сразу наступило молчание. Веселье беспечного Клиния как рукой сняло. Конон и Гиппоник перестали улыбаться. По лицу Солона пробежала тень неудовольствия. Но с обычной греческой изысканной вежливостью он тотчас пересилил себя и проговорил мягко:

— Поделись с нами своей печалью, дорогой и глубокоуважаемый всеми нами гость мой. Да будут далеки от нас шутки и смех, раз чело твоё омрачается тяжёлой думой, и сердце твоё гложет тайное горе. Быть может, мы сумеем рассеять твоё тревожное состояние и заставим забыть гнетущую тебя скорбь. Что печалит боговдохновенного Эпименида? Поделись с нами своими глубокими мыслями, и мы благоговейно выслушаем тебя.

Когда и остальные присутствующие примкнули к Солону, Эпименид снова поднялся с подушки. Статная фигура его сразу выпрямилась и как бы выросла на глазах у всех. Глаза старика широко раскрылись и метнули молнию. Властным движением руки он отстранил от себя кубок и с резкой горечью воскликнул:

— Раз вы того хотите, я скажу вам, друзья, чем полно сейчас моё сердце, это сердце, так много перечувствовавшее и перестрадавшее за долгое время своего существования вот в этом слабом и дряхлом теле. Не гневайтесь на меня, если речь моя покажется вам не соответствующей тому празднично-весёлому настроению, которое сегодня царит здесь в этом доме. Со вчерашнего утра, со времени въезда в сей славный и прекрасный город, я не могу отрешиться от тех впечатлений, которые я восприял с первых же минут вступления за врата священного града Паллады-Афины. Как живая стоит передо мной картина, виденная в доме одного должника. Нигде, воистину нигде в прекрасной Элладе, озаряемой лучами Гелиоса и находящейся под покровительством бессмертных олимпийцев, я не видел ничего подобного. Это здесь хуже, чем у диких скифов или грубых ливийцев. Где видано, чтобы гражданин так бессовестно-грубо, так безжалостно-жестоко глумился над своим, по его же вине обедневшим согражданином? Слыхано ли, чтобы разжиревший от чужих трудов евпатрид осмелился посягнуть на жизнь домочадцев своего кормильца-должника, притом у самого алтаря богини, покровительницы города? Душераздирающие крики несчастных жертв бессовестного, нахального негодяя до сих пор раздаются в моих ушах, и сердце обливается кровью при воспоминании о том гнусном спокойствии, с которым презренные фракийские рабы взирали на коленопреклонённого перед ними, закованного в цепи свободного гражданина свободной страны.

Старик закрыл руками лицо, понемногу начинавшее краснеть. Грудь Эпименида тяжело вздымалась, и, когда он, спустя минуту, вновь заговорил, голос его дрожал от едва сдерживаемого гнева.

— А эти безобразные похороны! Этот варварский, даже дикарями оставляемый обычай уродовать себя якобы в знак печали! Где видано, чтобы человек с такой гнусной целью, как эта, налагал на себя руки, уродуя своё от природы прекрасное тело, созданное по подобию тел небожителей! Сколько варварства, сколько первобытной дикости, сколько самого грубого невежества сказывается в этом жестоком обычае, гнусном пережитке седой старины, когда люди мало чем разнились от диких, кровожадных зверей! Вижу я, что, кажется, совершенно напрасно прибыл издалека к берегам Аттики, той Аттики, которую почему-то привык считать чистой, прекрасной, великой страной! Здесь не государство, а вертеп каких-то разбойников и насильников, сборище существ, утративших образ людской. Как я очищу этот город, весь обагрённый кровью и пропитанный злодеянием? Чем, какой водой омою почву, замаранную насилием и отягчённую греховностью ходящих по ней?

Вот и сейчас: мы здесь, в богато убранном цветами, уютном покое мирно сидим за уставленным роскошными яствами столом, который ломится от избытка драгоценных сосудов с дорогим, изысканным вином. И в это же самое мгновение, быть может, через два-три дома, люди гибнут от голода, снедаемые заботами о мрачной веренице беспросветных грядущих дней! Кто знает, быть может, там происходят сейчас вещи ужаснее той, которой я был вчера случайным свидетелем! И земля не разверзается и не поглощает в своих недрах гнусных и жалких нечестивцев! Да, жалких, именно жалких, потому что они сами не ведают, что творят... Вы ждёте от меня очищения города, обагрённого кровью и запятнанного злодеяниями, а сами как будто не в силах понять, что раньше, чем очистить город, вам самим и множеству вам подобных следует очиститься от присущей всем вам порочности. Доколе вы сами не очиститесь, не ждите благополучия, не уповайте на милость богов. Если они гневаются на вас, то в том виноваты вы сами.

Вы хладнокровно пируете в то время, как на ваших глазах гибнут сотни и тысячи сограждан от насилия своих же сородичей. Вы находите время и средства ублажать свою плоть, вместо того, чтобы, умерщвляя её, тем самым подать пример своим обезумевшим от невежества соотечественникам. Вам доставляет удовольствие забывать обо всём в мире, кроме своей утробы, и, как дикие звери в знойный полдень набрасываются на случайно находимую в густой, тенистой чаще леса влагу прозрачного ручейка, вы с остервенением кидаетесь на амфоры с вином и с грубыми, плоскими шутками уничтожаете великий, божественный дар всесильного Диониса. Вы уподобляетесь при этом тем титанам, которые тщетно пытались умертвить слабого, беззащитного божественного отрока. Стыдитесь, если в вас есть хоть капля человечности, если ваши души ещё не превратились в камни!

Голос Эпименида оборвался, и старик бессильно опустился на скамью. При последних словах его, которые он выкрикнул особенно громко, толпа рабов хлынула с внутреннего двора в покой. Некоторые схватили чаши с водой и подали их совершенно оторопевшему Солону. Первым пришёл в себя от неожиданности Писистрат. Быстро выхватив из рук невольника чашу с ледяной влагой, он поднёс её к губам Эпименида. Старец отпил глоток, но прошло ещё довольно много времени, пока он совершенно оправился от охватившего его волнения. Затем он обвёл долгим, испытующим взглядом всех присутствующих и, слабо улыбнувшись, проговорил уже спокойно:

— Вы не сердитесь на меня, друзья мои, если я, в увлечении, сказал что-либо лишнее. Никого из вас обидеть я не хотел и не хочу, но душа моя скорбит и плачет при мысли о всех творящихся тут беззакониях, о которых мне уже столько успел порассказать наш уважаемый хозяин. Что делать? Как поправить зло? Душа моя жаждет дела, великого, светлого дела, но, находясь сама как бы в оковах, в этом слабом и всё-таки столь властно заявляющем о себе теле, тщетно силится разбить стены своей позорной темницы. Что делать? Много нужно страданий, чтобы души афинских граждан, погрязших в беззакониях, очистились от пропитавшего их насквозь зла. Бедствия, ниспосланные богами на этот богатый город и на эту славную цветущую страну, не что иное, как своевременное и вполне целесообразное испытание ваших душевных сил, вашей стойкости, вашей веры. Не отчаивайтесь в конечном спасении, сделайте всё от вас зависящее, чтобы уменьшить, если не прекратить, творимые здесь повсюду беззакония, и ваш пример подействует на умилостивление гнева богов благотворнее всяких очистительных церемоний и искупительных жертвоприношений. Облагородьте себя, и вашему примеру последуют все граждане афинские. Постарайтесь понять самих себя, и вы легче поймёте других, а равным образом и они поймут вас. Не в одних молитвах дело, а в той душевной чистоте и той вере в конечное торжество справедливости и правды, с которой вы приступаете к алтарю небожителей. Боги — не люди. Такими их сделали лишь жрецы, чтобы приблизить их к пониманию необразованной черни. Перестаньте низводить Олимп и его горнии высоты на низменную землю, и вы поймёте, что к богам следует приступать не так, как вы это обычно делаете. Вы в них видите, со слов обманщиков-жрецов, не что иное, как одарённых вечной юностью и бессмертием таких же людей, какими являетесь вы сами. Это грубейшая ошибка, в которую может впасть человек. Она заставила течь уже целые потоки крови и слёз, и нет конца тем бедствиям, которые испытает род людской, если он будет переносить землю и все земные отношения на небо и его небожителей...

Старик умолк. Глубокая благоговейная тишина воцарилась среди присутствующих, которых внезапно охватило дотоле неведомое им молитвенное настроение. Молчание было прервано Солоном. Он тихо взял Эпименида за руку и промолвил:

— Поделись с нами, дивный, божественный старец, своими глубокими мыслями о божествах и мироздании. Ты многое знаешь, что недоступно обычным смертным, и мы рады у тебя поучиться. Пусть будет сей день началом новой для нас жизни, на путь которой мы вступим под твоим просвещённым руководством. Поделись, умоляю тебя, своей мудростью с нами, и мы постараемся оказаться достойными твоего к нам доверия.

— Я охотно готов исполнить ваше желание, друзья мои, — отвечал Эпименид, и в глазах его сверкнула радость. — Я это сделаю тем охотнее, что среди нас, здесь собравшихся, есть совсем юные люди, вроде Писистрата и Ономакрита. Им особенно полезно выслушать и узнать истину, потому что они, по самому возрасту своему, восприимчивее к ней, чем вы остальные, мужи уже зрелых лет. То, что я скажу вам, есть истина, сокровенная мудрость, преподанная мне и мне подобным самим божественным Орфеем[23], которого небожители избрали в вещие певцы сокровенного, тайного учения. Орфей — мой учитель, и я один из его так называемых орфеотелестов, последователей, посвятивших себя изучению орфической науки и проведению в жизнь её мудрых, дивных положений. Мы, орфики, как вы все, вероятно, заметили уже по мне, стараемся вести по возможности чистый и воздержанный образ жизни. Мы почти никогда не употребляем в пищу убоины и вовсе не пьём вина, разве только в тех случаях, когда нужно совершить возлияние в честь бессмертных богов, особенно великого и наиболее могущественного среди них, Диониса-Загрея[24]. Вы удивляетесь, друзья мои, что я так назвал бога Диониса, что я не поставил во главе небожителей Зевса. Но я вам сейчас объясню, почему я так поступил и почему таков взгляд всех орфиков. Для этого мне придётся, однако, сперва коснуться обычных и всюду в Элладе распространённых верований, которые, конечно, разделяются и вами.

По общепринятому мнению, боги — те же люди, отличающиеся от смертных лишь вечной юностью и бессмертием. Ещё старый Гомер обрисовал нам Олимп с его дивными чертогами, жилищами богов, как наилучшее и самое счастливое место на земле. Живущие там боги и богини не знают ни забот, ни горя, и вечно веселы и беспечны, пользуясь цветущим здоровьем и всеми благами, в изобилии расточаемыми щедрой природой. Если они иногда вмешиваются в дела людей, то лишь оттого, что связаны с последними нередко кровными узами: боги вступают в брак со смертными женщинами, богини нередко рожают героев от смертных отцов. Но всему в природе бывает конец: как над жизнью каждого человека тяготеют неумолимые парки, так и олимпийские боги зависят от всевластных мойр, могущих в один прекрасный день положить конец их беспечному и весёлому существованию. Безжалостный Рок властно тяготеет над всеми. Что случится с богами и богинями, когда наступит час беспредельной власти мойр, никто не знает Людской же род погибнет, люди умрут или, как принято выражаться, тени их заполнят мрачное царство Аида, куда не заглядывает луч солнца и где божественный Ахилл, царь царей, тяготится настолько, что, по его собственному признанию, он был бы готов начать вновь земное существование своё хотя бы в положении последнего, жалкого подёнщика. В царстве теней все равны, праведные и грешники, и никто не получает воздаяния за свои земные поступки. Справедливо ли это? — позволю я себе спросить вас. Разве мыслимо, чтобы преступник, обагривший руки в крови своих ближних, может быть, родного отца или родной матери, чувствовал себя точно так же, как человек, всю свою жизнь являвший образец праведности? Можно ли сопоставить разбойника с мудрецом, особенно если вспомнить, как часто бывает, что праведный мудрец в своей земной жизни и несчастлив, и терпит нужду и гонения, тогда как явный злодей пользуется всеобщим успехом, почётом и невозбранным счастьем?

Тут кроется явная несправедливость, с которой мысль думающего человека не может и не хочет примириться. Пытливо доискиваясь истины, она поневоле приходит к убеждению, что мы неверно представляем себе как олимпийских богов, так и жизнь наших умерших. Много столетий наиболее выдающиеся мыслители всех народов томились и мучились навязчивыми думами. Их не удовлетворяло объяснение жрецов, знавших меньше последнего простолюдина о вопросах, которые они брались разрешать. Они терзались при мысли о явной несправедливости, тяготевшей над миром, и не успокаивались, когда жрецы им говорили, что за рубежом смерти наступает Лета, забвение. Людям пришлось бы ещё долго мучиться сомнениями и неудовлетворённой любознательностью, если бы в пределах Эллады не явился человек, соединивший в себе знания, решительно все знания Востока и Запада, Севера и Юга. Человек этот был Орфей. Он, по преданию, подчинил себе своим дивным пением могучие силы природы: дикие звери, бездушные камни внимали его боговдохновенным песням и смирялись пред ним. И всё это Орфей делал лишь после того, как побывал в преисподней, постарался, как мог, разрешить загадку о загробной жизни. Когда его самого уже не стало, от него к его ближайшим последователям и ученикам, орфикам, перешли те боговдохновенные гимны, которые содержат в себе всю сущность орфического учения. Там нашлись и ответы на тревожные вопросы о жизни нашей души за гробом, о том, почему на земле царит такая несправедливость, и о том, что со временем снова наступит тот «золотой век», когда все люди будут равны, и между ними не будет больше ни злобы, ни ненависти, ни насилий, ни обид. День этот должен наступить непременно, только беда, что никто не знает, когда, как скоро это будет.

Старец умолк и в глубоком раздумье снова опустился на скамью. Слушатели, увлечённые его речью, вопросительно глядели на него, с явным нетерпением ожидая продолжения этих объяснений, затронувших в каждом из них ряд сокровенных вопросов. Несколько отдохнув, Эпименид продолжал:

— Я начну издалека и сперва сообщу вам, как мы, последователи Орфея, представляем себе сущность мироздания, его возникновение и устройство. Из этого само собой проистечёт и наше учение о душе человеческой и ожидающей её за гробом судьбе. Повторяю ещё раз, в этом учении сосредоточена мудрость мыслителей разных времён и народов, особенно же Востока, потому что Орфей знал все науки всех народов. Итак, слушайте, что сказано в орфических рапсодиях.

С самого начала и вечно существовало три основных божества, в сущности, некогда бывших чем-то единым, а затем распавшихся на три части. То были: Хронос, вечное время, Зас или Зевс — верховное божество жизни, и Хтония, мать сыра-земля. Всех их окутывала Ночь с её беспросветной тьмой, породившей змеиного бога Офионея и целый сонм его приверженцев, титанов. Офионей желал владычества своей матери, Хронос же не терпел вечной тьмы и создал могучее серебряное яйцо, в котором были частицы светлого Заса и Хтонии, матери-земли. Из этого яйца вышел светозарный Фанес, или бог любви, Эрот. В сообществе Фанеса и Заса Хронос победил Офионея и толпу его титанов и стал властвовать над Вселенной, свергнув противников в недра Океана, по волнам которого стало носиться расколовшееся во время выхода из него Фанеса «великое серебряное яйцо мира». Нижняя, более тяжёлая часть его образовала землю, материк, верхняя — куполом небесного свода охватила края земли и повисла над ней. Старого Хроноса сменил более молодой и сильный Зас, который затем под именем Зевса стал править вселенной. Он сочетался браком с богиней земных сил, Персефоной, и от этого союза произошёл божественный Дионис-Загрей. Но титаны, некогда побеждённые Хроносом, не хотели смириться. Всю свою злобу они перенесли на малютку Диониса. Спасаясь от всюду угрожавшей ему опасности, он принимал различные образы, но всегда титаны настигали его и грозили его умертвить. Тогда Дионис обратился в ужасного, свирепого быка, бесстрашно ринувшегося на толпу своих преследователей. Но последние оказались сильнее его, и Дионис был разорван ими на клочки и бешено пожран. В последнюю минуту Зевсу удалось спасти трепещущее, окровавленное сердце своего сына. Он немедленно проглотил его, имея в виду произвести из него «нового Диониса», титанов же Зевс поразил насмерть могучей своей молнией, которая обратила их в пепел. Из этого-то праха возникли впоследствии люди, состоящие поэтому из двух элементов: низменного пепла, или плоти, и дионисиева, божественного начала, происходящего из крови, которую титаны поглотили, разорвав Диониса-Загрея. Эти два элемента, плоть и душа, вследствии огромной разницы своего происхождения, постоянно борются и доныне в человеке. Душа стремится к небу, к божеству, тело же старается удержать её в себе и приковать к земле со всеми её низменными страстями. Но душа всеми силами пытается разорвать эти узы и освободиться из постылой темницы. Как пойманная птица в клетке, бьётся она в своём узилище, и много приходится ей выстрадать, пока усилия её не увенчаются успехом. Таково облечённое в форму общедоступной притчи наше орфическое учение о начале мироздания и о распределении тех божественных и телесных сил, которые проявляются в нём.

— Теперь я понимаю, почему вы, орфики, столь заботитесь о чистом, святом образ жизни, — воскликнул Солон. — Вы стараетесь облегчить освобождение души от тела и слияние её с Дионисом-Загреем, частицей которого она является. Не правда ли, Эпименид?

— Ты угадал истину, мой друг, — ответил старец. — Но одними усилиями умертвить плоть дело ещё не будет сделано. Глубоко веруя в необходимость и неизбежность конечного слияния души человеческой с «новым Дионисом», мы, орфики, находим наш воздержанный образ жизни средством недостаточным для очищения души от той грязи, которая запятнала её во время её столь продолжительного пребывания в бренном теле человека. По нашим верованиям, душе предстоит трудная и очень продолжительная работа, чтобы освободиться от всякой нечисти и стать достойной слиться с Дионисом. Наконец, и количество душ в мире ограничено, как ограничено и сердце и количество крови, вмещавшихся в образе Загрея. Поэтому мы полагаем, вместе с учёными мыслителями, обитающими на далёком Востоке, и жрецами, живущими по плодородным берегам священного Нила, что души умерших странствуют по земле в образах сперва разных животных, а затем и людей. Странствование это — необходимый искус для души. Тут она постепенно очищается от запятнавшей её нечисти и понемногу становится всё достойнее и достойнее слиться с Дионисом. Вот отчего мы, орфики, воздерживаемся от убоины, вот почему, в наших глазах, всякое мучение, которому подвергает человек беззащитное и бессловесное животное, — величайшее насилие и самая вопиющая несправедливость; вот, наконец, чем объясняется наш всегдашний призыв ко всеобщему очищению, которое мы понимаем не только в смысле телесном, но и, главным образом, душевном. Очиститесь от внутреннего зла, старайтесь по мере сил способствовать нравственному возрождению своих ближних, и тогда вы будете счастливы. Заботьтесь о том, чтобы поменьше несправедливости творилось среди вас, чтобы правда торжествовала всюду на земле, чтобы снова настал «золотой век» былых времён, когда среди людей не было ни злобы, ни зависти, ни вражды. Помните, что все люди равны, и что самый могущественный и сильный среди вас с течением времени может стать не только презренным рабом, но и низшим животным. Помните, что не в богатстве и земном могуществе сила, а в чистоте наших помыслов и незапятнанном образе жизни. Напоследок обращаю ваше внимание ещё на одно серьёзное обстоятельство: члены нашего братства (мы, орфики, считаемся все братьями друг другу) в подавляющем большинстве случаев набираются не из среды имущих, богатых граждан, а из числа беднейших и обездоленных судьбой, как принято выражаться у вас. Это значит, что такие люди более чутки, более способны чувствовать несправедливость и отличать зло и ложь от добра и правды, чем сытые, обеспеченные лентяи...

Однако масло в лампах догорает, и светильники начинают тускнеть. Пора и нам всем на покой, потому что завтра предстоит трудная задача очищения города от того проклятия, которое, по мнению граждан, произнесли над ним бессмертные боги, и которое как вы теперь, надеюсь, знаете, лежит в них самих, в их нечестии и неверии...

VI. ОЧИЩЕНИЕ АФИН


Наступил долгожданный шестой день месяца таргелиона (июнь) и с ним начало обычного праздника Таргелий в честь Деметры и Артемиды. В этом году афиняне особенно ревностно готовились к торжеству, потому что заведённое 6-го Таргелиона принесение искупительных жертв богам за содеянные каждым из граждан прегрешения должно было сопровождаться грандиозным общим религиозным очищением города от проклятия богов, тяготевшего над ним после «Килоновой смуты» и связанных с ней беззаконий Алкмеонидов. Искупительные обряды должны были сегодня совершиться маститым Эпименидом, нарочно для того приглашённым в Афины.

День выдался чудесный. Тёмная синева бездонного неба не омрачалась ни единым облачком. Солнце заливало своим ярким светом город и его окрестности и, видимо, благосклонно относилось к намерениям граждан. Лучи его сегодня не так сильно жгли раскалённую и местами потрескавшуюся от продолжительной засухи почву: зной их умеряло лёгкое дыхание морского ветерка, приносившего с собой прохладу и влагу.

С раннего утра на улицах, на Пниксе, на площадях и вблизи священных рощиц, окружавших разные храмы, толпился празднично разодетый народ. Дома, недавно столь мрачные и осквернённые смертью, ещё на заре были окроплены священной, прозрачной и всеочищающей морской водой; над входом в каждый из них красовались гирлянды зелени. Небольшие сосуды с водой для очищения, которые вчера стояли повсюду у дверей тех жилищ, где недавно были покойники, ещё с вечера были убраны, и теперь ничто более не напоминало о смерти. Весёлый вид улиц и домов был в полном соответствии с радостным настроением граждан: мудрый старец Эпименид в целом ряде бесед с народом сумел внушить всем твёрдое убеждение, что бессмертные боги, наконец, снова обратят своё благоволение к провинившемуся городу, что они отвратят от Афин злую чуму, потребовавшую уже стольких жертв, и что они ждут лишь искупительных приношений, чтобы в столице Аттики возродилась прежняя кипучая жизнь вместо всё безжалостно косящей смерти. Нужны были глубокая вера, огромный опыт и завораживающее красноречие Эпименида, чтобы вызвать поворот к лучшему в дотоле подавленном, тяжёлом настроении афинских граждан. Старец приложил все усилия, чтобы показать последним, что не столько боги, сколько они сами, благодаря постоянным своим внутренним неурядицам, виноваты в бедствии, постигшем город Афины-Паллады. Ему удалось заставить афинян присмотреться к себе, своим привычкам, своим порокам и найти именно в них причину постигшего их тяжёлого горя. Вместе с тем, Эпименид сумел внушить своим слушателям и твёрдое упование на лучшее будущее. Вот почему народ афинский был сегодня так весел, вот почему прежнее тупое отчаяние его сменилось новыми жизнерадостными надеждами, вот почему сегодня решительно все, кто не был прикован к ложу болезнью, от мала до велика, высыпали с утра на улицы и площади города, желая лично участвовать в торжественной процессии, устраиваемой архонтом-базилевсом под руководством Эпименида.

Наибольшее количество народа собралось на Акрополе, вблизи всё ещё закрытого храма Афины-Паллады, и у подножия священного холма. Все с нетерпением ждали появления девяти архонтов и Эпименида. Особенную торжественность ожидаемой процессии должны были придать нарочно призванные сегодня из соседнего городка Элевсина жрецы-евмолпиды, в семье которых из века в век хранились священные предания и сосредоточивалось служение великой богине земли, Деметре. Внезапно толпа, стоявшая на площади между холмом Ареса и северо-западным подножием Акрополя, встрепенулась: вдали, со стороны грота Аполлона и Пана, раздались жалобные звуки множества флейт, тотчас же сменённые стройным пением тысячи молодых голосов. Ещё мгновение — и из-за выступа скалы показалась голова процессии.

Впереди шла, по три в ряд, толпа празднично разодетых, молодых девушек, державших в руках огромные блюда овощей и плодов, первенцев жатвы, приносимой в жертву богине Деметре. За ними несколько маленьких мальчиков несли на тарелках горы так называемых амфифонтов, пирожков Артемиды. Далее следовала толпа низших служителей храмов. У многих из них были в руках жертвенные чаши, кривые ножи, священные сосуды и небольшие связки дров для сожжения на алтарях. Вот появились и жертвенные животные: среди целого стада быков и белых овец с вызолоченными рогами и гирляндами зелени на шеях резко выделялась стройная, трепетная лань, которую вёл на ремне молодой жрец. Тут же находилось и несколько совершенно чёрных овец, предназначавшихся в жертву грозным евменидам и богам преисподней.

Непосредственно за животными шли флейтисты и певцы, а за ними жрецы-евмолпиды с зажжёнными факелами в руках. Факелы эти, по установленному правилу, представляли собой толстые сучья смолистой сосны и были вдвое больше голов людей, нёсших их. Густой дым их смешивался с благоуханиями, поднимавшимися из курившихся кадильниц, которыми размахивали служки-жрецы, окружавшие величавую фигуру Эпименида. Как и все жрецы, участвовавшие в процессии, старец повязал себе голову золотистой шерстяной повязкой, ярко просвечивавшей сквозь зелень венка, покоившегося на его челе. Тихая улыбка играла на губах Эпименида, и видно было, что знаменитый мыслитель вполне доволен сегодняшним днём. Подобно прочим жрецам, и он облёкся в длинную белоснежную мантию, всю расшитую золотом и серебром именами её жертвователей. Лучи солнца искрились в этих узорах. Издали Эпименид и жрецы казались огненными фигурами лучезарных небожителей.

Сразу за Эпименидом важно выступал архонт-базилевс, главный распорядитель священного празднества, а немного отступя шествовали его восемь товарищей, окружённые глашатаями, и человек сорок старцев-ареопагитов. Толпа именитых граждан, в числе которых находились Солон и Писистрат, а также оратор Мирон из Флии, замыкала торжественное шествие, за которым сплошным морем голов двигалось почти всё взрослое население Афин и пригородных демов (местечек).

Громкое пение жреческого хора сопровождалось аккомпанементом флейтистов, лишь изредка нарушаемое мычанием жертвенных быков и жалобным блеянием овец.

Но вот голова процессии остановилась: молодые девушки, мальчики, флейтисты и певцы встали по бокам дороги, ведшей на холм Ареопага, храмовые прислужники отделили овец от быков, и, по знаку глашатая, старец Эпименид выступил вперёд. В сопровождении одного лишь архонта-базилевса он поднялся на священный холм и, припав на мгновение к земле, затем молитвенно простёр руки к востоку. Архонт-базилевс последовал его примеру. В эту минуту пение и звуки флейт у подножия холма внезапно прекратились, через мгновение шумевшая внизу толпа народа умолкла, и воздух огласился речью Эпименида. Твёрдым, хотя и не очень громким голосом старец приказал привести на холм овец. Когда это было сделано, державшие их на привязи прислужники, по данному Эпименидом знаку, освободили животных, и те немедленно разбрелись в разные стороны. Ни одна из овец не осталась на холме Ареса. За каждой из них последовало по жрецу, который должен был тщательно следить, где ляжет животное.

Тем временем Эпименид сказал народу:

— Афинские граждане! Волей всесильного рока мы вскоре узнаем, где, на каком месте вашего города бессмертные небожители желают видеть новые алтари и храмы. Там, где ляжет чёрная овца, вы должны немедленно воздвигнуть алтарь подземным богам и на нём принести им жертву всесожжения, для которой целиком послужит жертвенное животное. В тех же местах, где ляжет белая овца, вы также принесёте её в жертву Афине-Палладе, Деметре или Артемиде, но уже не целиком, а, по общепринятому обычаю, сожжёте немного мяса животного, часть его отдав жрецам и жрицам, часть же сохранив себе на всенародный жертвенный пир, который вы устроите сегодня же, перед закатом солнца. Где лягут белые овцы, вы заметьте хорошенько, ибо там вам надлежит воздвигнуть ряд искупительных капищ. Теперь же да хранят вас бессмертные боги и да споспешествуют они вашим благим начинаниям! Мы же вернёмся отсюда в город и, обойдя вдоль стен его, поднимемся на священный Акрополь, чтобы совершить дальнейшие, предками и обычаем установленные очистительные обряды.

Вновь заиграли флейты, и снова раздалось громкое пение хора. Эпименид и архонт-базилевс спустились с Ареопага и заняли свои места в торжественной процессии, двинувшейся, в сопровождении всё возраставшей народной толпы, на место народных собраний, на Пникс. Прибыв туда и взойдя на кафедру для ораторов, Эпименид ещё раз обратился к гражданам с речью. В немногих, но дышавших искренностью и убедительностью словах он разъяснил им то, что однажды в доме Солона уже послужило предметом его беседы. Он вкратце посвятил своих слушателей в сущность орфического учения и на целом ряде удачно сопоставленных примеров пояснил им необходимость нравственного перерождения рядом с внешними, чисто обрядовыми приёмами очищения. Он указал афинянам на неизбежность бедствий вроде ныне постигшего их, если они будут упорствовать в прежних своих беззакониях и не примут твёрдого намерения искоренить из своей среды неправду и насилие. Он показал им всю дикость их погребальных обрядов, где посторонние наёмные плакальщицы увечат себя ради ничтожной платы. Говоря о плате, старец упомянул о той роли, которую афиняне приписывают деньгам, о той неразборчивости, с которой имущие стремятся ещё более обогатиться за счёт бедняков, о той безумной роскоши и жажде наслаждений, которые ведут город и государство к неминуемой гибели.

По мере того как Эпименид говорил, вся сущность его постепенно преображалась. Под конец своей речи он весь затрясся и, казалось, судорожно вздрагивавшее дряхлое тело его переживало теперь те физические страдания, нравственным отзвуком которых была полна его душа.

— Сам бог Аполлон гласит устами божественного старца! — раздалось вдруг восклицание из среды слушателей Эпименида, и в одно мгновение толпа, повинуясь голосу сердца, как один человек воздела руки к небу и закричала:

— Мы исполним твои повеления, старец, мы постараемся стать лучшими сынами отчизны, мы очистимся от наших прегрешений. В том мы клянёмся лучезарным Гелиосом и мрачной богиней ночи, суровой Гекатой!

По совершенно побелевшему от сильного волнения лицу Эпименида скользнула радостная улыбка, старец хотел что-то сказать, но в ту же минуту столь долго напрягаемые силы оставили его, он зашатался и, потеряв сознание, упал на руки вовремя подхвативших его Солона и Писистрата...


Светозарное дневное светило уже успело склониться к западу, когда Эпименид, давно оправившийся от припадка, вместе с участниками торжественной процессии поднялся на Акрополь после обхода стен города. По пути жрецы останавливались у всех алтарей, священных рощ и капищ, у всех городских ворот, у некоторых домов, особенно пострадавших во время чумы и стоявших теперь, после смерти всех своих обитателей, пустыми. Всюду и везде в таких местах совершались краткие молитвы и приносились в жертву плоды, овощи, иногда, у храмов особенно чтимых богов и героев, и быки. В роще Артемиды пала от руки жрецов и пугливая лань, это любимое афинянами животное, посвящённое божественной девственнице-охотнице. Теперь предстояло последнее, главнейшее на сегодняшний день дело, — принесение общей искупительной жертвы богине Афине-Палладе, торжественное общее очищение города и открытие столь долго стоявшего замкнутым древнего капища богини-покровительницы со старинным деревянным изображением её.

С громким пением священного гимна поднялась процессия на высоко вздымавшийся над городом холм. Архонт-базилевс шёл теперь впереди всех и направился прямо к Эрехфейону[25]. Когда шествие достигло древнейшего афинского капища, жрецы сотворили краткую молитву трём божествам, в честь которых ещё Кекропс[26] построил этот храм. Затем Эпименид подошёл к находившемуся внутри святилища солёному источнику, по преданию вызванному к жизни ударом могучего трезубца бога морей Посейдона, взял в руки факел и несколько раз погрузил его в воду. Немедленно храмовые прислужники наполнили множество медных сосудов священной солёной водой и роздали их народу, который поспешно наполнил этой, по общему убеждению, целебной влагой заранее припасённые чаши и амфоры. Архонт-базилевс отломил от священной маслины ветку и подал знак всем расступиться. Ветка же маслины была вручена Эпимениду. Старец приказал приступить к жертвоприношению.

Тотчас храмовые прислужники мощными ударами топоров сразили двух лучших быков и содрали шкуры с этих жертвенных животных. Стоявшие наготове помощники их разрезали мясо на части, отделили лучшие куски для жрецов и народа, а остальное возложили на обширный каменный алтарь, где уже заранее были сложены и зажжены дрова, предварительно окроплённые водой из солёного источника. Вмиг к начинавшему темнеть небу вознеслось огромное пламя, и чёрный едкий дым смешался с запахом горевшего мяса. Флейтисты вновь выступили вперёд, хор грянул гимн богине Палладе, и многотысячная толпа афинских граждан опустилась на колени, молитвенно простирая руки к небу.

Когда от жертвы оставалась на алтаре лишь слабо тлевшая куча золы и пепла, Эпименид подал знак, и вся процессия, с архонтом-базилевсом во главе, двинулась к той открытой площади на вершине Акрополя, откуда открывался чудный вид не только на город, раскинувшийся у подножия священного холма, но и на ближайшие окрестности и даже на тёмные воды синевшего вдали, на западе, Саронического залива. Солнце только что погружалось в воду, и всё небо на горизонте алело и искрилось от последних пламенных объятий его.

В эту минуту из задних дверей храма Афины вышло несколько вооружённых; в руках их были факелы, зловещим красным светом озарявшие их медные шлемы, панцири и поножи. Среди воинов, низко потупив головы, выступали в длинных серых хламидах мужчина и женщина. Волосы их были распущены, бледные, измождённые лица замазаны сажей, головы и одежды посыпаны пеплом. Руки несчастных были закручены назад и связаны толстыми верёвками. Когда эти люди подошли к Эпимениду, сопровождавшая их стража расступилась, старец же обратился к осуждённым (то были преступники, обречённые на смерть за тяжкие злодеяния) со следующими словами:

— Несчастные! Приговором верховного суда вы осуждены на казнь через сожжение, установленную для таких людей, как вы. Но знайте, что на ваше счастье, всесильная богиня судьбы сжалилась над вами и внушила вашим бывшим афинским согражданам чувство милосердия к вам. Желая ознаменовать сегодняшний великий день Таргелия, когда афиняне произнесли торжественную клятву очиститься не только телесно, но и духовно каким-нибудь добрым делом, они постановили, с согласия ареопагитов и архонтов, заменить вам тяжкую смертную казнь пожизненным изгнанием из пределов вашего бывшего отечества. Но и телесное наказание постигнет вас: вы покинете этот город сегодня же ночью, предварительно подвергшись установленному обычаем количеству ударов лозы. Теперь же возблагодарите всесильных небожителей за их милость и граждан сего города за их великое человеколюбие. Воины, отведите осуждённых в храм, дабы они пали ниц пред священным изображением Паллады-Афины!

Когда помилованные удалились, Эпименид жестом восстановил прервавшуюся было тишину и сказал:

— Теперь, о граждане и мужи афинские, нам надлежит достойно закончить торжественный и высокознаменательный день. Раньше, чем приступить к окончательному очищению и окропить себя священной солёной влагой, припадём ниц и помолимся так: «О Зевс-вседержитель, о мощная любвеобильная, всезаботливая мать Деметра, о целомудренная девственница Артемида, о властный Посейдон, о божественнопрекрасный Аполлон и, наконец, ты, о всемудрая и чистая Паллада-Афина, общая заступница и оплот во всех постигающих нас бедах, переложите гнев на милость и примите наш торжественный обет отныне избегать всего, что хоть мало-мальски сможет огорчить вас. Мы прониклись искренним желанием очиститься от своих беззаконий и отныне будем стремиться жить так, чтобы уже более ничем не навлекать на себя вашего гнева. Вы получите не только все установленные жертвоприношения, не только увидите нас исполняющими все предписанные служением правила, но и узрите в нас людей, достойных носить имя истых эллинов. Отныне, общаясь с вами, мы будем поступать и говорить так, как будто бы мы имели дело с самыми близкими нам людьми; общаясь же с людьми, будем держать себя так, как будто бы мы имели дело с бессмертными богами».

Радостный крик тысячеустой толпы огласил тихий воздух и отдался громким, гулким эхом на соседних холмах. В эту минуту, казалось, вся природа прониклась сознанием торжественности произнесённого только что обета. Эпименид взошёл на специально для этого случая устроенный деревянный помост. Слуги подали ему бронзовый треножник, на котором покоилась огромная медная чаша, наполненная священной водой из солёного источника Эрехфейона. По данному архонтом-базилевсом знаку все смолкли и снова склонились к земле. Эпименид же опустил масличную ветвь в сосуд и затем окропил священной влагой город, Акрополь, стоявшие на нём капища, жрецов, архонтов, и ареопагитов, а также всю толпу народную, произнося при этом имена олимпийских божеств.

Было уже совершенно темно, когда церемония окончилась. Когда Эпименид сошёл с помоста, в разных углах Акрополя были зажжены огромные костры. Пламя подобных же огней вспыхнуло и в разных частях города. Снова раздалось пение хора, снова воздух огласили мелодичные звуки флейт, и снова славу богам провозгласила многотысячная толпа. В эту минуту раскрылись двери святилища Паллады-Афины, и взорам всех присутствовавших предстали долго скрытые от них внутренние части главнейшей афинской святыни. Этот великий момент был знаком полного примирения богини с её столь тяжко провинившимся народом...

В эту минуту Солон подошёл к Эпимениду, умилённому трогательным и величественным зрелищем прощённого народа. Низко преклонившись перед старцем, именитейший гражданин афинский во всеуслышание сказал:

— Великий, всемудрый, божественный гость наш! То, чего не могли сделать мы все вместе, удалось совершить тебе одному по великой милости благосклонных к тебе небожителей. Прими же от всех нас искреннюю глубочайшую признательность. На мою долю выпала не только высокая честь оказать тебе от имени города Афин гостеприимство в моём скромном жилище, но я удостоился также великого счастья объявить тебе в этот многознаменательный для нас день о решении народного собрания, которое вчера единогласно постановило просить тебя принять от нас на память скромный денежный дар, в сборе которого приняли участие все граждане нашего отечества. Дар этот — талант серебра, который я тут и позволю себе представить тебе для употребления на какое-нибудь благое, общеполезное дело.

По данному Солоном знаку несколько рабов приблизилось с огромным деревянным ящиком, сверху донизу наполненным монетами. Но Эпименид на полдороге остановил служителей.

— Насколько я тронут вниманием афинян, описать не в моей власти. Но, вместе с тем, я должен решительно отклонить принятие вашего дара. Мне и людям, мне подобным, деньги не нужны. Они нужнее здесь, где столько бедняков и столько нужды. Раздайте эту значительную сумму тем, кто наиболее в ней нуждается; в таких, я знаю, недостатка в Афинах не будет. Если же вы хотите сделать мне действительно приятный подарок, то позвольте взять с собой на родину вот это воспоминание.

С этими словами Эпименид указал на ветку священной маслины, которую он сорвал с дерева богини Афины-Паллады и которой незадолго перед тем окропил город и всех жителей в знак их полного очищения и примирения с богами.

VII. СВЯЩЕННАЯ ВОЙНА. СИСАХФИЯ[27]


Над долиной, извилисто змеившейся среди крутых берегов речки Плейстос, стоял густой туман, так сильно всё заволакивающий своими непроницаемыми покровами, что на расстоянии десяти шагов нельзя было разглядеть человека. У самой кручи, там, где река, образуя почти прямой угол, сворачивала к югу, был разложен огромный костёр, у огня которого, закутавшись в хламиды, сидело несколько греческих воинов. Копья и щиты их лежали тут же на совершенно сырой земле, шлемов же воины не сняли, равно как не расстались они и со своими короткими мечами. Один лишь среди них не был украшен ни кольчугой, ни шлемом. По всему облику видно было, что это не воин, а мирный аттический житель. Волнистые с проседью волосы обрамляли красивый, открытый лоб, уже покрытый морщинами. В густой круглой бородке афинянина также весьма заметно проступала седина. Только большие, вдумчивые глаза его порой вспыхивали ярким блеском; заметно было, что обладатель их моложе тех лет, которые ему можно было дать на первый взгляд. Из того, с каким почтением к нему относились воины, сразу было видно, что афинянин занимает среди них обособленное положение. Это и не удивительно, если мы узнаем, что в лице его они имели дело с самым популярным в то время афинским гражданином, Солоном, сыном Эксекестида. Среди разговаривавших теперь с ним воинов находились также нам уже знакомые друзья его, Конон, Клиний и Гиппоник. Некоторое время царившее у костра молчание было прервано Гиппоником.

— Итак, ты думаешь, Солон, нам придётся ещё раз вопросить пифию[28], что следует теперь предпринять, чтобы одолеть нечестивых криссейцев. Своими разбойничьими набегами на наше общее святилище они восстановили против себя всех эллинов. Недовольные тем, что в Криссе сосредоточились огромные богатства от пошлин, которые жители этого безбожного города взимали не только с купцов, но и с мирных паломников, шедших поклониться дельфийскому богу[29], криссейцы объявили войну амфиктионийскому союзу[30].

— Да, и за это были жестоко наказаны, — перебил говорившего Солон. — Всем нам известно, что подвергшись осаде со стороны союзных войск амфиктионов, криссейцы потерпели от бога: осаждавшие по совету Нероса, сына Хриза, отравили реку, и теперь Крисса — сплошное кладбище. Уцелевшие криссейцы бежали в соседнюю Кирру, где нашли приют и убежище.

— Согласитесь, друзья, — заявил Конон, — что нам уже надоело осаждать Кирру. Город этот сильно укреплён, и с нашими немногочисленными войсками, которыми вдобавок командует малоопытный в военном деле евпатрид Алкмеон, мы просидим здесь, в этой сырой яме, ещё бесконечное число месяцев. Толку от этого всё-таки будет немного. Нужно ещё раз вопросить оракула, что предпринять.

— Я сам глубоко убеждён в необходимости этого, — сказал Солон. — Но беда в том, что у нас, по обыкновению, царит и на этот счёт разногласие.

— В таком случае твоё дело, Солон, либо уговорить Алкмеона отправить посольство к дельфийскому богу, либо самому, на свой собственный страх и риск, взяться за это, — заметил дотоле хранивший молчание Клиний.

— Я и сам того мнения, друзья, — ответил Солон, — и уже вчера вечером предлагал Алкмеону эту меру, но тот и слышать не хочет об этом. Мне почему-то кажется, что он просто скупится на обычные дары оракулу. Впрочем, это ещё полбеды: я сам готов из личных средств заплатить, что нужно.

— Да хранят тебя небожители, наш Солон, за ту готовность, с которой ты всегда идёшь навстречу нуждам соотечественников. Ты уже не раз доказывал твоим согражданам, что деньги и мирские блага не имеют в твоих глазах никакого значения. Ты — достойный сын своего достойного отца, щедрость которого чуть не лишила тебя средств к жизни, — сказал один из воинов.

Солон тихо усмехнулся и проговорил как бы про себя:

— Не в деньгах счастье, друзья. Оно — в душевном спокойствии и сознании свято исполненного долга. Скоро вы, надеюсь, убедитесь в искренности моих слов. Мы страдаем — и страдаем жестоко — от того, что все наши помыслы в слишком большой мере направлены на любостяжание. Но об этом в другой раз. Сейчас же, правда, следует действовать. Благо, и время удобное для вопрошения оракула. Как раз сегодня наступил седьмой день месяца Бюсиоса, день рождения бога Аполлона, и значит, подоспело и наиболее удобное и обычаем установленное время поклониться ему и вопросить его о грядущих судьбах наших.

— Итак, решено! — воскликнули в один голос Гиппоник, Клиний и Конон. — Сегодня же отправляемся в Дельфы и поклонимся всесильному новорождённому. А вот и сам он, в лице лучезарного дневного светила, выражает нам своё божественное сочувствие!

В эту минуту сквозь ещё более сгустившийся туман стали прорываться первые робкие лучи восходящего солнца. Ещё мгновение — и клубы ночного тумана осветились золотисто-фиолетовыми струями зари, стали понемногу редеть и, разгоняемые свежим утренним ветерком, поднялись настолько высоко над землёй, что сразу стали видны задёрнутые как бы багряной пеленой снежные вершины могучей горы Парнас. Всеми цветами радуги засияли её две макушки, укутанные вечными снегами. Со всё возраставшей ясностью стали выделяться на общем сером фоне горы тёмные ущелья, а также купы маслин и лавров по склонам окрестных гор, засверкали золотистыми лентами ручьи, вихрем стекавшие с отрогов и сливавшиеся затем у подошвы их в быстрый Плейстос, заалели группы зданий на огромной круче Парнаса, багрянцем подёрнулись просыпавшиеся священные Дельфы, и разбуженная первыми лучами сразу знойного южного солнца, проснулась осаждённая Кирра с её могучими каменными стенами. Обширная равнина Плейстоса, цветущая в своей весенней красоте, усеянная лавровыми, миртовыми, апельсиновыми и лимонными рощами, под тенью которых раскинулись шатры осаждавшей город армии, сразу оживилась. Всюду из палаток выходили воины и, сняв сверкавшие на солнце шлемы, обращались к востоку, где теперь из-за бурых горных вершин и зелёных холмов гордо выплывало жизнеобильное и животворящее дневное светило.

Солнце стояло уже высоко, когда небольшая группа воинов, сопровождаемая толпой рабов, подгонявших несколько быков и белоснежных коз с вызолоченными рогами, поднялась на северо-восточную оконечность Парнаса, который здесь назывался Гиампеей. Пройденный путь был не из лёгких: солнце немилосердно жгло, в воздухе не чувствовалось ни малейшего ветерка, который умерил бы сильный зной, тени по дороге также почти не было, и каменистая почва, раскалённая донельзя, немилосердно жгла ноги. Вдобавок путникам приходилось всё время подниматься в гору.

Достигнув Гиампеи, они решили сделать короткий привал и передохнуть в тени нескольких смоковниц и лавров, росших у дороги. Вид, открывавшийся отсюда, был поистине величествен. С одной стороны возвышался загнутый к северу длинный, могучий хребет тёмного Парнаса, главная вершина которого заходила далеко за облака. С другой — изрезанные глубокими ложбинами крутые скалы Файдриады замыкали чёрным покровом горизонт. Под ногами зияли бездонные бездны, почти отвесные стены которых горели на солнце, как расплавленное золото. А там дальше внизу, за цепью высоких зелёных холмов, раскинулась цветущая равнина Криссы, по которой пробегал извилистой змейкой прохладный Плейстос, орошая богатейшую в Элладе местность. Мрачные стены Криссы, раскинувшейся у подножья и по склонам горы Кирфис, резким пятном выделялись на лазоревом фоне моря, подступавшего сзади к Кирфису. Вдали между деревьями белели палатки афинского войска, осаждавшего Кирру.

— Итак, друзья мои, — сказал Солон, обращаясь к своим спутникам, — мы почти у цели нашего путешествия. Ещё несколько стадий, и дорога, сделав поворот к скалам Файдриады, приведёт нас в священные Дельфы. Будем торопиться, так как солнце стоит высоко, а нам предстоит ещё немало дел сегодня. У тебя ли, Гиппоник, восковая табличка с записанной просьбой к оракулу?

— Не беспокойся, Солон, она у меня в такой же сохранности, как золото в сокровищницах дельфийского бога. Меня беспокоит другое: удачно ли нами выбраны жертвенные животные, и окажутся ли благоприятными предварительные гадания по их внутренностям? Мы как будто маловато быков захватили.

— Я убеждён, — заметил Клиний, — что у жрецов на всякий случай можно будет достать подходящих животных, лишь бы были деньги. Чего только нет в Дельфах! Ведь город живёт паломниками. Однако пора, не следует мешкать: смотрите, вот на повозках идёт туда же толпа других богомольцев. Нужно их опередить. Сегодня народа у храма будет немало.

И, действительно, как бы в подтверждение слов Клиния, в это мгновение из-за выступа скалы в нижней части дороги показалась огромная толпа пешеходов, за которыми длинной вереницей тянулись тяжело нагруженные разным скарбом деревянные повозки. Лишь в некоторые из них были впряжены мулы, большинство же везли огромные, лениво выступавшие волы. Вдали, за оливковой рощей, слышались хлопанье кожаных бичей и отрывистое мычанье быков, смешанное с блеяньем коз, предназначенных для гаданий или жертвоприношений в храме дельфийского Аполлона.

Солон и его спутники, чтобы избежать смешения с этой толпой, немедленно двинулись в дальнейший путь. Довольно широкая дорога, обрамлённая высоким каменным парапетом, красивой лентой вилась вдоль крутых обрывов, под которыми зияли бездны, казавшиеся бездонными. Миновав широкий каменный мост, перекинутый над одним из подобных ущелий, путники очутились около ряда высоких могильных холмов, расположенных при самом входе в священные Дельфы.

Город не был защищён ни стеной, ни валом, ни даже рвом. Естественную охрану его составляли почти неприступные, окружавшие его скалы, глубокие пропасти между ними и, главным образом, святость имени дельфийского бога. Множество домов было рассеяно по склонам окрестных высот, местами же городские здания скучивались, образуя лабиринт узких и тёмных улиц и переулков, которые, однако, все в конце концов вели к верховьям ручья Плейстоса и началу его — Кастальскому источнику. Неподалёку от него, на склоне Парнаса, среди пышно разросшейся рощи из лавров, высился не особенно большой храм — главное святилище дельфийского Аполлона. Около этого с виду очень древнего и ветхого центра дельфийской жизни, раскинулось множество более или менее прочно построенных каменных зданий. Тут были и жилища жрецов и их прислужников, небольшие сокровищницы разных греческих городов и даже частных лиц, несколько мелких храмов, ряд гостиниц для приезжих. Несколько поодаль, за отдельной каменной оградой, раскинулся базар с множеством лавок, массой разношёрстного народа, кричащими продавцами, назойливыми проводниками, лукаво высматривавшими лакомую добычу храмовыми прислужниками и прислужницами. Шум тысячи голосов сливался с рёвом быков, мычанием коров и блеянием мелкого рогатого скота, пригнанного сюда паломниками или же предприимчивыми торговцами, нередко работавшими заодно с жрецами-гадателями при храме дельфийского оракула.

Прошло немало времени, прежде чем Солон, уже раньше бывавший в Дельфах и хорошо знакомый с местными порядками, отыскал приятеля-периэгета (храмового проводника), который взялся устроить интересовавшее афинян дело. Он отвёл их в лучшую гостиницу, где Солон и его спутники могли освежиться и подкрепиться едой и напитками, пока пригнанные рабами жертвенные животные подвергались осмотру и оценке «священных», то есть жрецов-гадателей. Солон и его товарищи только что успели окончить наскоро поданную трапезу, как периэгет уже вернулся и с радостным лицом заявил, что боги благоприятствуют начинанию афинян.

— Письменный запрос ваш оракулу, — сказал он, — уже вручён главному правителю храма, а так как жертвенные животные ваши оказались вполне пригодными, то есть избранный для гадания вол сразу, не задумываясь, съел предложенное ему сено, посыпанное мукой, а жертвенная коза, когда её окропили холодной водой, достаточное время дрожала всеми своими членами, то теперь очередь за вами: облачитесь в белые одежды, возложите на себя вот эти лавровые венки и, взяв свечи, отправьтесь со мной к священному ручью для совершения очистительного омовения.

Когда афиняне пришли к Кастальскому источнику, они застали там уже множество народа, ждавшего очереди омыться всеочищающей священной влагой. Приличное вознаграждение, предусмотрительно заранее вручённое Солоном периэгету, позволило ему и его товарищам не становиться в общую очередь, но быстро покончить с обрядом обязательного омовения. Теперь надлежало, пройти к главному управителю храма и узнать от Него, когда можно будет получить ответ оракула на поставленный вопрос. Благодаря щедрости Солона и это дело было улажено быстро. Пифия была готова приступить к прорицанию немедленно, лишь бы были исполнены необходимые предварительные церемонии.

Пока около высокого алтаря, стоявшего на лужайке у самой опушки священной лавровой рощи, жрецы и их прислужники закалывали и сжигали жертвенных животных Солона, афиняне были введены в небольшой храм, тускло освещавшийся через большое отверстие в круглом потолке. На алтаре, в глубине капища, теплился огонёк, поддерживаемый несколькими храмовыми прислужницами в длинных тёмных одеждах. Когда Солон и его спутники вошли в храм, откуда-то, как будто сверху, с потолка, раздались нежные звуки лиры и кто-то громко запел гимн Аполлону. В ту же минуту огонёк на алтаре вспыхнул ярким пламенем, и всё помещение наполнилось несказанно приятным благоуханием. Афиняне, по данному периэгетом знаку, пали ниц и трижды поклонились на разные стороны: богу Аполлону, богине Артемиде и матери их, всемогущей Латоне. Звуки гимна закончились стройным аккордом, и периэгет вывел наших друзей из храма.

Выйдя из мрачного, почти тёмного капища, Солон и его спутники остановились на пороге, ослеплённые ярким дневным светом. В первую минуту они ничего не могли разглядеть. Но это было только мгновение. Периэгет предложил не терять драгоценного времени и немедленно примкнуть к процессии жрецов, показавшейся у опушки священной рощи. С лавровыми венками на головах, в длинных белых одеждах, с горящими свечами в руках, сопутствуемые хором флейтистов и певцов, жрецы теперь медленно входили в лесок, главная аллея которого в конце замыкалась невысокой каменной оградой. Миновав её, Солон и его товарищи очутились перед главным святилищем дельфийского бога. То было сравнительно небольшое, но, по-видимому, очень древнее деревянное здание, примыкавшее своей задней стороной к почти отвесной скале. На низком фронтоне этого здания были начертаны какие-то таинственные знаки, не то письмена, не то древний, грубый, почти уничтоженный временем рисунок.

Первое, что бросалось в глаза при вступлении в храм, был огромный лавр, своими пышными ветвями почти заслонявший большую вызолоченную статую бога Аполлона, которая высилась у задней стены между двумя деревянными резными колоннами. Царивший в капище полумрак лишь с трудом позволял различить в середине пола возвышение, казавшееся скамейкой из лавровых гирлянд или венков. На самом деле то был огромный бронзовый треножник, обвитый сверху донизу ветвями священного лавра, которые совершенно скрывали ножки возвышения. На треножнике лежала тоже бронзовая плита с небольшим отверстием посредине. Когда в храме стало светлее от множества свечей, находившихся в руках всё вновь и вновь прибывавших жрецов и их прислужников, Клиний заметил в глубине храма завесу, которая теперь тихо шевелилась и за которой раздавалось сдержанное рыдание. Но внимание афинян было отвлечено мощными звуками внезапно огласившего капище гимна, который запел хор певцов под аккомпанемент флейтистов. Один из жрецов подал афинянам блюдо с горстью лавровых листьев и велел им немедленно съесть их. Другой повязал им головы белыми шерстяными повязками, а третий зажёг их свечи. Тем временем прочие жрецы выстроились полукругом близ треножника, а старший «святой» громко повелел привести пифию.

Звуки гимна стали затихать, и завеса в глубине храма медленно раздвинулась. Перед присутствующими предстала стройная молодая девушка с распущенными волосами, перевитыми гирляндами из лавра. Лавровый же венок был у неё на голове, а ещё один она держала в руках. Лицо пифии было бледно, и на глазах блестели слёзы. С видимым ужасом она озиралась вокруг и затруднялась приблизиться к возвышавшемуся посреди храма треножнику.

Однако главный жрец властно махнул рукой, три прислужника быстро подбежали к пифии и в ту же минуту подхватили её. Девушка старалась освободиться от крепко обхвативших её рук. Пение смолкло, но зато отчаянный, резкий стон огласил храм. Это вскрикнула пифия, насильно водворённая прислужниками на треножник. В последнее мгновение девушка инстинктивно схватилась за ветвь лавра, как бы ища в нём защиты. Но грубые руки отторгли её от священного дерева и сунули ей в рот несколько листьев. Дикий, пронзительный крик вырвался теперь из уст девушки. Глаза её закрылись, губы задрожали, и вся она в явном исступлении затряслась на треножнике, изо всех сил пытаясь спрыгнуть с него. Несколько молодых жрецов бросилось на помощь прислужникам и общими усилиями им удалось удержать пифию на месте. Она же отчаянно билась и выла...

Но вот движения пифии стали менее порывистыми. Она как бы замерла на месте. Широко раскрыв глаза и обводя присутствующих мутным взглядом, она внезапно вся затряслась, откинулась назад и, вскрикнув: «Бог! Бог Аполлон!» стала бормотать какие-то несвязные слова. Двое жрецов-прорицателей тут же записали эти слова на заранее приготовленные дощечки...

Снова раздались звуки гимна. Пока потерявшую сознание пифию прислужники выносили за завесу, все присутствующие пали ниц и возблагодарили Аполлона за милостиво дарованное прорицание. Не успели окончить они молитву, как главный жрец отделился от толпы своих товарищей и подал Солону табличку, велев ему громко прочитать то, что было на ней начертано. То было предсказание оракула; оно гласило следующее:


Башен Кирры могучей вам сокрушить не удастся

Раньше, чем волны лазурной богини коснутся

Звучным прибоем своим священного Фебова града.

Смело на судно вступи и мощно за руль ты возьмись:

Множество граждан афинских сразу тебе в том поможет.

Наступила ночь, дивная южная ночь. В беспредельной выси тёмного небесного купола зажглись звёзды, и яркий свет их настолько озарял окрестности Дельф, что Солон и его товарищи, возвращавшиеся теперь в афинский стан под Киррой, почти не нуждались в услугах рабов, освещавших путь огромными смоляными факелами. Путники ещё засветло успели миновать опасные кручи отрогов Парнаса и спускались теперь по широкой дороге, ведшей в долину Плейстоса. Им оставалось пройти лишь немного стадий, чтобы добраться до последнего холма, у подножия которого река, образуя небольшой водопад, с глухим рокотом вырывалась из тёмного ущелья на равнину. Здесь, в этом живописном месте, откуда днём открывался роскошный вид на смеющиеся, цветущие окрестности, дорога расширялась настолько, что образовывала нечто вроде обширной площади, с одной стороны обрамлённой оливковой рощей, а с другой — замкнутой крутыми скалами. Высоко над дорогой, на горной круче, морем огней сверкали Дельфы. Внизу же, в долине, близ самого побережья, между деревьев горели сторожевые костры афинского войска. Было удивительно тихо, и ни один звук не нарушал тут, в этом уединённом месте, ночного безмолвия. Сюда не долетали ни шум дельфийской сутолоки, ни говор воинов афинского стана.

Солон предложил товарищам отдохнуть, так как не было поздно, а впереди предстояло пройти ещё не малый путь до афинского лагеря. Все изъявили полнейшее согласие, и рабы немедленно разложили большой костёр. Через несколько мгновений яркое пламя его озарило окрестности, и стоявшие вблизи деревья оливковой рощи с особенной рельефностью выделились на тёмном фоне соседней скалы. Расположившиеся у огня афиняне, под массой вынесенных из Дельф впечатлений и почти всю дорогу хранившие упорное молчание, теперь разговорились. Беседа, естественно, вертелась около оракула.

— Меня поразил неказистый вид храма, — заметил Конон. — Должно быть, здание это очень старое. Рядом с ним, с его покривившейся деревянной крышей, как-то странно видеть роскошные каменные дома жрецов.

— Да, это действительно странно. Но в том то и дело, что здание храма, где пифия вещает свои предсказания, очень древнее. Первоначально там стояла простая беседка из лаврового дерева, и лишь позже Агамед и Трофоний возвели, по преданию, ту постройку, в которой мы были сегодня, — пояснил Солон. — Надпись на фронтоне, почти стёртая дождём, не греческая, а вероятно финикийская, и означает, должно быть, имя какого-нибудь критского бога.

— Правда, что раньше Дельфы назывались Пифо? — спросил Клиний.

— Да, это так. И много легенд существует о том, как попал сюда Аполлон и как он занял это место, которым, раньше владел страшный дракон. Все вы, конечно, знаете, что чудодейственную расселину в скале, откуда выходят удушливые пары, приводящие пифию в неистовство, в глубокой древности открыл пастух, пасший здесь своих коз. Затем уже над этим отверстием, центром Эллады, была воздвигнута беседка, а позже храм.

— Скажи, Солон, как узнали люди, что это именно центр Эллады? — спросил Гиппоник.

— Очень просто, друг мой. С вершин высокого Олимпа всемогущий Зевс послал двух орлов в разные стороны, чтобы определить не только середину Эллады, но и всего земного диска. Долго кружились священные птицы и, наконец, облетев всю поднебесную, с двух разных концов слетелись к дельфийской расселине. Так был найден центр земного круга.

— Меня изумили лицо пифии и её жалобный плач за завесой до начала прорицания, — сказал Конон.

— Это происходит оттого, что девушка-пифия, до которой доходит очередь сесть на треножник (всего их три, и они попеременно служат прорицательницами), не уверена, что она встанет с места, после того как в неё внедрится всесильный, вещий бог Аполлон. Бывали случаи, что пифии умирали тут же на треножнике. Оттого-то жрецы и выбирают самых здоровых и сильных девушек из окрестных деревень. Другие бы не вынесли действия паров, проникающих из расселины в тело прорицательницы.

— Как ловко и быстро сложили жрецы предсказания! — заметил Гиппоник. — Кстати, Солон, покажи-ка табличку.

Когда Солон подал друзьям ответ оракула, те долго рассматривали его и по несколько раз перечитали написанное на дощечке.

— Понимаешь ты что-нибудь в этом ответе, Солон? — спросил Клиний. — Я, признаться, вижу лишь то, что здесь, в первой части, заключается либо нелепость, либо обман. Как могут «волны лазурной богини коснуться звучным прибоем своим священного Фебова града»? Ведь море не омывает Дельф, а лишь плещется о землю криссеян и киррейцев. Как же это понимать? Ведь этого никогда не будет.

Солон тем временем сидел неподвижно и как будто не слышал слов своего приятеля. Уставившись в огонь костра, он был погружён в разгадывание таинственного предсказания. Но вдруг нахмуренное чело его прояснилось, и он сказал:

— Мне кажется, друзья, я нашёл смысл священного предсказания: Дельфы с их округом находятся вдали от моря; но если мы посвятим лучезарному дельфийскому богу область криссеян и киррейцев, если мы дадим обет отдать её богу, то он нам поможет в нашем начинании, и мы сокрушим неприступную Кирру.

Все присутствующие остолбенели от изумления. Такая простая и вместе с тем правдоподобная отгадка таинственного прорицания не пришла никому в голову.

— Радуйся и ликуй, Аполлон! — воскликнуло несколько голосов. — Теперь Кирра будет нашей. Слава мудрому Солону, умнейшему и прозорливейшему из людей!

Но Солон скромно отказался от подобного чествования и, тихо улыбнувшись, заметил:

— Это, друзья мои, уже чересчур высокая честь, которую вы мне оказываете. Мне кажется — я думал о словах пифии всю дорогу из Дельф, — что иначе понять её прорицания нельзя, и если кому принадлежит честь отгадки, то только тому же божественному Аполлону, который и на этот раз просветил мой ум своим лучезарным светом.

— А какой же смысл второго изречения оракула? — заметил Гиппоник. — Что значат эти стихи:


Смело на судно вступи и мощно за руль ты возьмись:

Множество граждан афинских сразу тебе в том поможет


— Ведь это касается уже лично тебя, Солон.

— Да, да, это касается именно тебя, славный сын Эксекестида. В этом не может быть никакого сомнения.

— Я убеждён, что этими словами бог требует смещения полководца Алкмеона и назначения на его место именно Солона. Не правда ли, друзья? — сказал Клиний.

Все, кроме Солона, подтвердили мысль Клиния. Солон же, подумав немного, заметил:

— Знаете что, друзья? Прорицания бога темны, как эта ночь. За командование войском под Киррой я ни за что не возьмусь. Но я думаю, что в том вы правы, что указанное прорицание касается именно меня. Чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь, что так оставаться дела в Афинах не могут, что следует выйти из того ужасного положения, в котором все мы теперь обретаемся.

Солон приподнялся с земли и, вперив взор в тёмное небо, вдруг вдохновенно произнёс:


Вижу ясно теперь я весь ужас славнейших потомков

Древних ионян; глубокое горе гнетёт моё сердце...


Все присутствующие, в свою очередь, приподнялись с мест. Гиппоник воскликнул:

— Продолжай, о сын Эксекестида, свою славную песню. Продолжай её, умоляю тебя. Это — начало твоей новой последней элегии, не правда ли? Той, о которой ты мне недавно говорил и которой не желал мне прочесть? Просите, друзья, чтобы он прочёл нам своё новое славное произведение.

Однако несмотря на все уговоры Гиппоника, Конона и Клиния, Солон оставался непреклонен, отговариваясь неоконченностью своей элегии. Он опять сел на прежнее место и, помолчав немного, проговорил с унынием:

— Не время теперь, афиняне, сочинять и декламировать стихи: дело нужно делать, а не заниматься поэзией. Посмотрите только, что переживает наше бедное отечество!

Голос его зазвучал резким, металлическим звоном.

— Эпименид, очистив Афины, ничего, в сущности, не добился. Те же насилия, те же вечные раздоры и распри царят среди наших сограждан. Так же, как прежде, если только не больше, страдает бессильный народ под гнётом жестоких евпатридов. Много ли в Афинах свободных людей, много ли таких, которые могут назвать себя вполне счастливыми? Где правда, где порядок, где уверенность в завтрашнем дне? Евпатриды захватили всё, и гнёт их тяжёлым бременем давит и душу, и тело простолюдина. Вся власть в их руках, потому что у них — всесильные деньги. Справедливость ныне стоит денег, больших денег, и добиться её — значит поступиться своим достоинством, своей личностью, своей свободой. Одни жадны, как коршуны, другие заносчивы, как орлы. И по всей земле стоит громкий стон обиженного народа, того народа, который составляет ядро нашей страны, мозг и силу наших некогда столь славных Афин...

Наступила пауза. Никто не решался прервать Солона. Глубокая скорбь изобразилась на его прекрасном лице. Судорожно сжав кулаки, он воскликнул:

— А всё отчего? Оттого что в нас нет единения. Значит, нет и силы. Архонты слабы и подкупны, ареопаг состоит из представителей чёрствой и бездушной знати, народное собрание представляет стадо баранов, руководимых той же алчной знатью. До тех пор, пока несчастный земледелец, попавший в лапы вампира-евпатрида, должен будет отдавать ему пять шестых в поте лица своего добытой жатвы, до тех пор, пока наших несчастных сограждан, случайно сделавших долг, евпатрид будет обращать в рабов и даже продавать, как скот, на чужбину, до тех пор нельзя ожидать добра и славы для города богини Паллады. Оглянитесь вокруг: вся Аттика переполнена закладными столбами, и почти уже нет ни одной пяди земли, не принадлежащей ненасытным евпатридам. Законы Дракона, уже сами по себе жестокосердные, усугублены беззаконием зазнавшейся знати. Что делать? Я человек небогатый, но готов отдать и то немногое, что называю своим, лишь бы только отчасти осушить потоки слёз, проливаемых в бессильной злобе нашими бедными простолюдинами. Нужны чрезвычайные меры, чтобы помочь безвинным страдальцам.

— Но ты забываешь, Солон, — прервал его Клиний, — что эти страдальцы, народ, лишены единения. Они сами не хотят сплотиться, чтобы дать дружный отпор посягательствам знати.

— Не не хотят, а не могут, добрый Клиний, — мягко остановил говорившего Солон. — Посмотри опять-таки, что делается сейчас в Аттике: страна разбилась на партии, гибнущие от внутренних раздоров и вечных неурядиц. Живущие в прибрежной полосе паралии, которые признают своим вождём Алкмеонова сына Мегакла, в сущности, сдержаннее прочих. Они понимают, что грубым насилием ничего не добьёшься, и готовы идти на разные уступки. Педиэи, богатые земледельцы или, вернее, землевладельцы плодоноснейших частей аттической равнины, охотнее всего провозгласили бы самовластным афинским тираном своего руководителя, алчного и бессердечного евпатрида Ликурга. Для этих людей на свете нет ничего святого. Они готовы растерзать и пожрать друг друга из-за денег. Наконец, бедные, обездоленные судьбой горные пастухи, диакрии, совершенно во власти честолюбивого и опасного по своим вожделениям Писистрата. Хоть он и приходится мне троюродным братом, однако, прямо скажу: не к добру приведёт его жажда власти, не умеряемая спокойствием зрелого возраста и обдуманностью жизненного опыта. Диакрии, в полном непонимании истинного положения дел и подстрекаемые вечно беспокойным Писистратом, желали бы отнятия всей земли у знати и передела её между неимущими, беднейшими среди которых являются они сами. Вы теперь видите, что лишь коренные изменения всего нашего государственного и общественного строя смогут помочь этому горю.

— Ты так часто говорил на эту тему с Писистратом, так много передумал и выстрадал, — сказал Гиппоник, — что будь добр, поделись с нами своими на этот счёт мыслями, научи нас, что следует сделать в этом трудном положении.

— Хорошо, друзья, — ответил Солон. — Хотя, — прибавил он через мгновение, — рабы и не считаются у нас в Греции за людей, однако и они имеют уши и языки. Ночь не так темна; вот выплывает из-за скал луна, звёзды горят яркими огнями, и мы не нуждаемся н факелах. Отошлём поэтому наших слуг вперёд и, оставшись наедине у костра, потолкуем о деле. Я много думал по этому поводу и теперь сам, без вашего приглашения, хотел бы поделиться с вами своими мыслями.

Когда рабы были усланы вперёд, друзья расположились поудобнее вокруг костра, и Солон начал беседу словами:

— Теперь, когда мы здесь одни, скажу вам откровенно, что я задумал выставить в ближайшем будущем свою кандидатуру в архонты. Нынешний эпоним, Филомброт, — человек слабый и мягкий, сам же советовал мне стать его преемником. Теперешняя война с Киррой и особенно это сегодняшнее изречение оракула помогут мне в моих начинаниях, которые, клянусь головой Зевса, не преследуют никаких личных целей, а одно лишь общее благо.

— Народное собрание ни минуты не задумается избрать тебя, Солон, — заметил один из друзей. — Но неужели ты думаешь, что, будучи архонтом, тебе удастся добиться основательных перемен?

— Я отлично понимаю, что это невозможно без коренной ломки всего нашего государственного строя, — ответил Солон, — и я возьмусь за это, — добавил он твёрдо. — Нужно будет ослабить евпатридов и усилить значение демоса. Но для этого сперва необходимо его освободить от денежной кабалы у знати. Для этого есть несколько верных способов. Придётся либо законодательным путём перестроить нашу финансовую структуру, заменив эгинскую систему, по которой мина имеет шестьдесят три драхмы, эвбейской, по которой она будет стоить целых сто драхм, либо — и к этому я склоняюсь всё больше и больше — просто уничтожить все долговые обязательства как по отношению к частным лицам, так и по отношению к государству. Таким образом, с одной стороны, освободится вся задолженная земля и вернётся к прежним владельцам, а с другой — освободятся рабы, закабалённые за долги в неволю и нередко разлучаемые со своими семействами.

Присутствующие онемели от удивления. Это не скрылось от зоркого глаза Солона.

— Вы изумлены, друзья мои, и это не удивительно. Но слушайте дальше: когда народ станет, таким образом, свободным от денежных тисков знати, мы пойдём дальше и окончательно лишим евпатридов влияния на дела. Мы преобразуем весь строй афинский. Мы отведём первое место не ареопагу, а народному собранию, мы устроим новые суды, мы дадим народу право судить архонтов и вообще всех должностных лиц, которые, таким образом, увидят крах своего произвола. Мы, наконец, дадим всякому свободному афинскому гражданину, независимо от его личного достатка, право требовать отчёта от самого архонта-эпонима. Мы введём исангелию, привлечение к ответственности всякого корыстного судьи. Наконец, пусть каждый, даже беднейший из афинских граждан, будет иметь право участвовать не только в суде, но и в управлении делами своей родины.

Слушатели Солона не могли прийти в себя от изумления. Он же, не обращая, на них внимания, продолжал:

— И я сам выступлю вскоре перед народным собранием и прочитаю там громогласно ту элегию, первые стихи которой вы слышали сегодня. Я воспламеню народ и побужу его отменить прежние, дрянные и коварные законы, дальнейшее оставление которых в силе знаменует лишь неизбежность кровопролитных междоусобий и гибель нашего родного города. Я не успокоюсь раньше, чем с матери родной земли не снимется последний закладной столб, и она не зацветёт, свободная, как всякий афинский гражданин. Я с помощью богов сниму тяготеющее над родной страной бремя.

— Да, это будет истинная сисахфия! — воскликнули в один голос Клиний, Конон и Гиппоник. — И слава, вечная слава неустрашимому борцу за права угнетённого народа! Слава Солону, слава!

Протяжный звук военной трубы огласил в эту минуту безмолвие ночи. Друзья бросились на вершину холма и так и замерли от изумления: над Киррой высился огромный столб пламени, охватившего сразу весь город. Чёрные клубы дыма быстро поднимались, порой заслоняя ярко светившую луну и окутывая её как бы тёмной тучей. В афинском же стане царило необычайное оживление. Всюду мерцали факелы, около костров, среди деревьев и по склонам холма Кирфиса сверкало оружие воинов, трубы громко гудели, и слышался топот бегущих ног. Вот у самой городской стены мелькнуло несколько огромных факелов, зловещее пламя которых побледнело от зарева усиливавшегося в Кирре пожара. К одной из городских башен потянулась толпа воинов. Громко распевая победный гимн Аполлону, первые из них подставили товарищам медные щиты, и те с ловкостью кошек вскарабкались на них, вмиг образовав живую лестницу.

За зубчатыми стенами Кирры раздался душераздирающий крик, огласивший все окрестности. Первая башня города рухнула, и целый сноп искр взлетел на небо, как бы пытаясь достигнуть звёзд в тёмной синеве и слиться с ними.

— Первый шаг в нашем деле сделан, друзья! — воскликнул Солон и бегом устремился вниз по дороге к стану Алкмеона.

VIII. ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВО СОЛОНА


Недалеко от Афин, на дороге, ведшей чрез Ликабеттский холм в пефисию, столпилась кучка простолюдинов. Среди прочих выделялся особенно статной фигурой крестьянин — педиэй Калликрат, вооружённый огромным заступом, которым он теперь весьма энергично размахивал. Загорелое лицо его покрылось краской гнева, и несколько сиплый голос совершенно охрип. Видно, Калликрат уже долго кричал на того маленького седого старика, который, инстинктивно отступая пред ним, старался смешаться с толпой односельчан, сбежавшихся на крик рослого парня.

— Я тебе ещё раз говорю, старое копыто Фавна, что не позволю посадить маслины на том месте, которое ты выбрал. Клянусь бородой Аида, я собственноручно вырою их и засыплю твои ямы.

— Ты не тронешь священных деревьев Паллады, щенок, — крикнул, в свою очередь, старик. — Раз маслины посажены, никто не имеет права трогать их. Не так ли, братцы? — обратился он к толпе любопытных. Но последние не успели ответить старику, потому что Калликрат кинулся на противника и, потрясая кулаком перед самым его носом, проревел:

— Да неужели ты, старый, беззубый дельфин, до сих пор не хочешь понять, что закон тебе не позволяет распоряжаться по-своему. Ведь теперь уже времена не те, когда тебя на руках мать носила. Не позволю, не позволю! Да кто тебя спросит о позволении? В законе Солона ясно сказано: «Всякий, кто станет сажать деревья на своём поле, должен посадить их от поля соседа не ближе, чем на пять локтей, маслины же и фиги не ближе, чем на девять локтей». Слышал ты это?

— Знать я не знаю ваших новшеств, ваших новых законов, — упрямо стоял на своём старик.

— Вижу я, Архегет, что ты совсем из ума выжил. Да пойми же ты, безмозглая голова, что все эти новшества не с неба упали, а подсказаны здравым смыслом. Ребята, — обратился Калликрат к односельчанам, — растолкуйте этому старому мулу, что Солон не зря дал свои законы. Дерево, особенно маслина и фиговое, далеко пускает свои корни и потому могло бы пользоваться влагой чужого поля. Вот почему запрещено сажать эти деревья близко к границе соседской земли. Втолкуйте этому ослу, что он и канаву выкопал незаконно и колодец вырыл не на месте. Мне надоело вбивать эти истины в голову такому упрямцу.

С этими словами Калликрат сердито сплюнул в сторону и собрался идти к своему домику, видневшемуся недалеко от дороги.

— Стой, стой, щенок! — крикнул ему вдогонку весь затрясшийся от гнева Архегет. — Ты думаешь, что убедил меня? Нет! Вот ты умные разговоры разговариваешь и всех нас учишь, а сам не понимаешь того, что ты хуже собаки. Заботишься ты о своём старике-отце? Содержишь ты почтенного Каллигона, как то повелевает закон? Ага, что!

К счастью для Архегета, Калликрат быстро удалялся по дороге и в своём волнении не слыхал последних слов противника. Толпа соседей тотчас же вмешалась в дело и всячески старалась успокоить окончательно разошедшегося теперь старика. Последний не хотел и слушать доводов крестьян, что, по новому закону Солона, сын не обязан заботиться об отце своём, если тот бросил его в детстве и не дал ему ни образования, ни пропитания. Но Архегет не желал или уже не мог угомониться. Несмотря на все уговоры соседей, он стал громко поносить новые порядки. Он не мог примириться с мыслью, что всякий отныне может завещать своё имущество кому угодно, тогда как раньше оно становилось собственностью рода умершего. Он находил безрассудным закон, запрещавший вывоз из Аттики каких бы то ни было продуктов земледелия, кроме оливкового масла. Он назвал Солона безумцем за отмену приданого при вступлении девушки в брак, за отмену прежних погребальных обычаев и подлым изменником за то, что тот открыл свободный доступ в Афины иноземным ремесленникам, от которых афинские граждане должны были научиться якобы многому полезному.

Когда же один из присутствующих попытался остановить разошедшегося старика указанием, что законы Солона, под страхом значительного денежного штрафа, запрещают дурно отзываться о ком-либо вне суда, где можно доказать справедливость возводимых обвинений, Архегет в полном неистовстве замахал руками, выругался и в гневе побрёл к себе домой, на другой конец селения.

— Архегет от старости поглупел, — заметил кто-то в толпе. — Он не может и не хочет понять, что новые законы Солона принесли всем огромную пользу, что они обновили весь строй нашей жизни. Не так ли?

— Так-то так, да не совсем, — тихо заметил один крестьянин, стоявший во всё время ссоры безучастно в стороне. — Конечно, — продолжал он задумчиво, — Архегет совершенно не прав, хуля и понося законы Солона. Но он прав, что Солону не следовало настолько вмешиваться в частности семейной жизни. Например, все его постановления о женщинах, о браке, о путешествиях в ночное время, разве всё это не мелочно, не лишнее? Заботясь о подобных пустяках, несомненно умный сын Эксекестида упустил из вида главное.

Все внимательно прислушались к словам говорившего, одного из наиболее почтенных хозяев деревушки, человека, много на своём веку пострадавшего от алчности и жестокости евпатридов. Тот же продолжал:

— Главное — это, по-моему, то, что Солон не отнял земли у евпатридов, не лишил этих хищников окончательно почвы. Пока евпатриды будут владеть землёй, хотя бы одной пядью аттической почвы, добра не будет. Почему Солон не поделил всей земли между неимущими? А потому что он неискренен, потому что он имел в виду свои интересы, а не благо народа.

— Это ложь, гнусная ложь! — воскликнуло несколько человек. — Солон сделал всё, что он мог, и даже больше: на сисахфии он потерял массу денег.

— Зато его закадычные друзья, Клиний, Конон и Гиппоник, здорово погрели руки, — невозмутимо заметил противник солоновых нововведений. — Разве вы не знаете, что, предварительно хорошенько выведав у Солона сущность его сисахфии, эти молодцы заняли направо и налево массу денег, скупили огромные земли, а теперь и не думают, по новому закону, возвращать долг своим прежним кредиторам?

— Стыдно тебе, Периклоний, подозревать в таком гадком деле, известном даже за пределами Аттики, ни в чём неповинного Солона! — заявил кто-то из присутствующих.

— Стыдно Солону укрываться за спинами своих приятелей-мошенников! — возразил Периклоний. — Я клянусь, что в этом деле Солон не воспользовался ни одним оболом. Иду дальше: открыто заявляю и клянусь головой Зевса, что сам Солон потерял на сисахфии огромное состояние, что-то около пяти талантов. Некоторые даже утверждают, что он, на основании нового закона, добровольно отказался от целых пятнадцати талантов, розданных частью им, частью покойным отцом его в долг.

— Это неправда, это глупые сказки!

— Нет, это так же верно, как то, что мы стоим здесь.

— Ты лжёшь!

— Ты сам лжец, притом подкупленный Солоном.

Страсти понемногу разгорались. Спорившие перешли от слов к делу, и свалка вскоре стала общей.


Солон, сын Эксекестида, сидел в одной из боковых комнат, примыкавших к обширному двору его афинского дома, и усердно разбирал огромную пергаментную рукопись, недавно привезённую ему кем-то из друзей с острова Крита. Архонт был так погружён в своё занятие, что не слышал ни шума голосов нескольких лиц, собравшихся теперь во дворе его дома, ни доклада раба, уже в третий раз почтительно сообщавшего ему, что пришли посетители, которые спрашивают Солона.

Когда же раб в четвёртый раз вошёл в рабочую комнату хозяина и слегка дотронулся рукой до плеча его, Солон поднял голову и спросил, что ему нужно.

— Господин, уже целых два часа пять афинских граждан ждут тебя на дворе. Я им говорил, что ты занят, что ты устал, что ты сегодня никого принять не можешь, но они настойчиво требуют свидания.

— Уж эти мне соотечественники! — шутливо воскликнул архонт. — Впусти их, Гиппий, но, пожалуйста, сегодня уж пусть эти будут последними. Ведь сколько их перебывало у меня с утра! И так каждый день, каждый день!

Раб молча удалился. Через мгновение в небольшую рабочую комнату Солона вошло пять совершенно незнакомых ему лиц. По костюмам их было видно, что это афинские граждане. В числе пришедших был и крестьянин, нам уже знакомый, рослый Калликрат. Гости низко поклонились хозяину и молча столпились у дверей. Ласковым движением руки Солон пригласил их сесть на лавки, стоявшие вдоль стен комнаты. Четверо последовали этому приглашению, один Калликрат остался стоять у дверей. В небольшом помещении с низким потолком статная фигура поселянина выглядела исполинской.

Несколько мгновений длилось молчание: казалось, гости не решались беспокоить Солона сообщением о цели своего прихода. Наконец, хозяин, сидевший в глубоком раздумье, сказал:

— Вас, друзья мои, вероятно, привели ко мне недоразумения по поводу каких-нибудь частностей в моих законах. Вы не первые, о, далеко не первые, и, конечно, не последние, являющиеся ко мне за разъяснениями. Все эти недели и месяцы дня не проходит, чтобы ко мне десятки лиц не обращались с расспросами. По утрам двор моего дома не в состоянии вместить всех посетителей. Вы сегодня у меня уже не первые гости!

— Ты угадал, благородный сын Эксекестида, цель нашего прихода: мы, действительно, явились за разъяснениями. Если наш приход тебя затрудняет, то мы, извинясь, удалимся и придём в другой день и час, которые ты нам укажешь. Ты сегодня, видно, очень устал.

— Ничего, друзья мои. Хотя я, правда, очень утомлён, однако это мне не помешает выслушать вас и, по мере сил, помочь разобраться в недоразумениях. В чём же дело?

Тогда, приблизясь к столу, Калликрат принялся излагать историю утренней своей ссоры с Архегетом. Нельзя сказать, чтобы Калликрат говорил толково и кратко. Постоянно переходя к частностям и отвлекаясь в сторону, он рассказал Солону, что в их подгородной деревне население разбилось на партии, готовые взяться за оружие, чтобы отстоять своё мнение. Одни поселяне требуют передела земли, другие — полной отмены всего Солонова законодательства, как оставившего власть в руках богачей-евпатридов, третьи недовольны вмешательством закона в частную жизнь, четвёртые готовы силой изгнать из пределов Аттики отовсюду наехавших туда ремесленников. Долго и пространно говорил Калликрат, и Солон ни единым словом не прервал его. Когда он кончил, Солон улыбнулся и сказал:

— Нового ты ничего не сообщил мне, сын мой. Эти жалобы я слышу каждый день. Но уж такова природа людей, что они никогда ничем не довольны. Сядь, мой друг, на скамью, успокойся и постарайся хорошенько вникнуть в то, что я скажу тебе и твоим товарищам. Жадность одних, высокомерие других всегда были тормозом всякого доброго начинания в деле упорядочения взаимоотношений граждан. Всякий хочет повелевать, никто не желает повиноваться; отсюда всё горе. Когда афиняне выбрали меня два года тому назад общим голосованием в архонты-законодатели, я с огромным трудом и большим для себя ущербом ввёл то, что вы сами назвали сисахфией. Я освободил стонавшую под гнётом долговых столбов мать сыру-землю. Кому это могло быть приятно? Конечно, только демосу, задолженному простонародью. Нужно мне было дать взамен отнятого имущества что-нибудь обозлённым евпатридам? Я им и дал право занимать, — заметьте, совершенно безвозмездно, одной чести ради, — государственные должности.

Гости молча согласились с Солоном, который, глубоко вздохнув, продолжал:

— Но так же справедливо, чтобы весь народ не на словах только, а на самом деле участвовал в управлении государством. С этой целью был учреждён народный совет (буле) из четырёхсот граждан, избираемых по филам, независимо от имущественного положения каждого отдельного лица. Я, наконец, учредил гелиею, народный суд присяжных, дабы вы не жаловались на подкупность судей из евпатридов. Вдобавок всю эту конституцию я повелел изложить в письменном виде, чтобы каждый знал и мог ссылаться на неё. Стражем же над соблюдением данных мной законов я поставил то древнее учреждение, которое искони пользуется у нас славой самого мудрого, самого честного, самого нелицеприятного. Я говорю об ареопаге. Я даже расширил права этого великого учреждения, предоставив ему вносить в казну взысканные им штрафы без указания причины взыскания и судить тех, кто вздумал бы составить заговор с целью ниспровержения народного правительства. С этой же целью я издал строгий закон, грозящий лишением чести за попытку тирании как самому виновнику, так и его роду. Вспомните, наконец, о дарованном вам праве судить всякое должностное лицо по миновании срока его полномочий. Чем же вы ещё недовольны? Чего вам ещё не хватает?

Солон выпрямился. Голос его, дотоле спокойный и мягкий, вдруг окреп и зазвенел суровыми нотами:

— Я старался всегда быть оплотом и прочным щитом угнетённых. И сам народ — я в этом глубоко убеждён — никогда и во сне не видал такого могущества. Но вы всегда всем недовольны, всегда найдёте повод к чему-нибудь придраться. Вы не доросли до понимания изречения: «Всего в меру!»

В полном изнеможении Солон опустился на скамью. Гости молчали. Первым заговорил Калликрат.

— О, божественный сын Эксекестида, — сказал он, — прости нас и наше недомыслие. Теперь я начинаю понимать тебя, теперь сознаю всю чистоту твоих стремлений, всю мудрость твоих предначертаний. Пусть кто-нибудь отныне осмелится при мне издеваться над твоим повелением. Я уж ему покажу, что значит кулак честного крестьянина.

— Успокойся, мой друг. Силой ты ничего не докажешь. Сила обращается всегда против того, кто пускает её в ход. Я сделал лучше твоего: завтра будет обнародован новый закон, по которому гражданское бесчестье постигнет всякого, кто вздумал бы под тем или иным предлогом уклониться от участия в государственных делах и стать, при борьбе за правду, вне какой-либо партии.

Тогда один из гостей, пожилой уже человек, быстро вскочил со скамьи, и, схватив Солона за руку, с чисто юношеским пылом воскликнул:

— Мудрый, божественный сын Эксекестида! Веди нас на площадь, и мы провозгласим тебя единодержавным правителем Афин. Не нужно нам ни архонтов, ни буле, ни ареопага! Будь ты царём нашим!

Солон мягко отстранил говорившего и тихо заметил:

— Безумец! Тирания подобна красивому ущелью: из него порой нет выхода. Помните и ты, и прочие, и все остальные граждане Аттики пусть запомнят раз навсегда, что равенство лучше всего: оно исключает распри и раздоры.


День склонялся к вечеру, когда у северо-восточной оконечности афинского Акрополя, там, где вблизи святилища Диоскуров возвышалось скромное деревянное здание «пританней»[31], собралась огромная толпа народа. Перед самым входом в сборное место пританнов было водружено шесть высоких деревянных столбов, на которых вращались деревянные доски с вырезанными на них законами Солона. Плотники только что успели укрепить последнюю из них и собрать инструменты, как со стороны Акрополя, на широкой священной дороге показалась торжественная процессия. Впереди шли жрецы с большими зажжёнными свечами. За ними следовали все девять архонтов, члены ареопага, очередные гелиасты и, наконец, представители народного совета четырёхсот.

Среди них выделялась фигура Солона, облачившегося в дорожное платье. Когда шествие с громким пением гимна Палладе приблизилось к пританнею, архонт-базилевс мановением руки остановил жрецов и, сотворив перед алтарём Зевса краткую молитву, провозгласил:

— Граждане афинские, народ Аттики! Вы собрались здесь для того, чтобы исполнить волю нашего почётнейшего согражданина Солона, сына Эксекестида. Даровав нам, по общему желанию, мудрые законы, которые внесут мир и спокойствие в наше раздираемое распрями отечество, Солон, утомлённый великим делом своим, желает нас теперь покинуть и отдохнуть от своих трудов среди другой природы, в новых условиях жизни. Не решаясь оставить этот город без твёрдой уверенности, что законы его будут в точности соблюдаемы всеми во время его отсутствия, которое может продолжиться несколько лет, Солон требует, чтобы власти и представители народного совета торжественно поклялись здесь в точном и неизменном соблюдении его законов в течение ближайших десяти лет. Ареопаг, архонты, народный совет признали это желание нашего славного согражданина вполне основательным и собрались теперь здесь для принесения торжественной клятвы. Соответствующее жертвоприношение уже имело место на Акрополе, и боги милостиво отнеслись к этому начинанию. Должностные лица, кроме архонтов-фесмофетов, выступите вперёд и, воздев руки к небу, поклянитесь, что вы свято будете исполнять здесь начертанные законы в продолжение десяти лет!

Народная толпа, как один человек, опустилась на колени, и должностные лица принесли требуемую клятву.

Затем архонт-базилевс, обратясь к шести фесмофетам, блюстителям и толкователям закона, заявил:

— Вы, как лица, наиболее ответственные, выступите вперёд и, прикоснувшись каждый правой рукой к кирбе, поклянитесь всенародно следующим образом: «Клянёмся, что в течение ближайших десяти лет от сего дня мы свято и нерушимо будем соблюдать священные для нас законы афинского гражданина Солона, сына Эксекестида. Если же кто-либо из нас преступит в чём бы то ни было хоть одно из начертанных здесь законоположений, тот обязуется принести в дар дельфийскому храму золотую статую, весящую столько же, сколько сам виновный. Да помогут нам в настоящем деле громовержец Зевс, девственница Афина-Паллада и мрачный царь преисподней, грозный Аид!»

Фесмофеты громогласно произнесли эту клятву, а столпившийся вокруг них народ повторил вслед за ними последнее заклинание.

Когда, после краткой молитвы, архонты хотели торжественно поздравить Солона с успешным окончанием великого дела, его уже нигде не было видно: во всеобщей сутолоке великий борец за права и благоденствие народа сумел незаметно удалиться и направиться домой, чтобы сделать последние распоряжения к назначенному на следующий день отъезду своему в Египет.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ