Никто не хотел его сердить. Он был популярен, потому что он не такой, как все. Да, он бывал порой импульсивен, но зато не давал классу просто расслабленно пребывать на уроке, держал каждого в тонусе. Даже ненавидевшей его Эми иногда просто не было времени на ненависть.
Однажды под конец урока, объясняя очередную теорему, мистер Робертсон хлопнул ладонью по доске.
— Неужели вы не видите, как это прекрасно? — Он обращался к Алану Стюарту, зевавшему на задней парте. — Народ, если вы не бесчувственные чурбаны, вы должны бы разрыдаться от радости, увидев ее.
Несколько человек захихикали, но тут же осеклись, ибо мистер Робертсон нахмурился и сказал:
— Ради бога, это не смешно! Нам даны три линии. Три простые линии, — он обвел их мелом еще раз, — но взгляните, сколько в них красоты! — В его голосе послышалось разочарование, и те, кто только что смеялся, заерзали на стульях.
А Эми во все глаза смотрела, как он чертит на доске, и вдруг в ее сознании промелькнула строчка из знакомого стихотворения: «Евклид узрел нагую красоту — лишь он один!»[1] Глаза мистера Робертсона, пробежав по лицам учеников, снова на миг задержались на ней, он вскинул подбородок в ее сторону:
— Что? — но спросил он так устало и угрюмо, что Эми затрясла головой и опустила взгляд. — Ну что ж, ладно. Урок окончен.
На перекуре во время ланча у Эми раскалывалась голова. От сигареты ее мутило, и она села, прислонясь к поваленному дереву, наблюдая, как Стейси шарит в карманах в поисках спичек. Прикуривая по второй, Стейси спросила:
— Чего ты?
— Ненавижу школу.
Стейси кивнула:
— Я тоже. Меня все утро рвало, я так хотела остаться дома, но мать меня погнала в школу.
— Тебя рвало?
Стейси кивнула снова.
— Моей матери пофигу. Она прижгла мне руку плойкой.
— Ты шутишь?
Стейси пожала плечами и закатала рукав синей куртки.
— Мать у меня ебнутая на всю голову, — процедила Стейси, зажав сигарету в зубах. Прежде чем опустить рукав, она осторожно потрогала красноватый ожог на запястье.
— Боже мой, Стейси! — Эми бросила окурок в снег и наступила на него.
Стейси выдохнула дым.
— Меня теперь все время тошнит.
Да, уж лучше головная боль, чем такое. Даже если голова болит весь день, как это частенько бывает у Эми, когда приходишь из школы с головной болью, садишься за стол в холодной кухне, делаешь уроки, а голова не проходит. Она взяла за правило сначала делать математику, а потом, когда мама возвращалась с работы и уходила к себе, долго разглядывать свое отражение в зеркале. Эми понятия не имела, как она выглядит. Сидя на туалетном пуфике (вообще-то это был старый бочонок, а Исабель задрапировала его розовым чехлом и положила сверху подушечку), Эми пыталась представить, как она выглядит со стороны.
У нее высокий лоб и широко расставленные глаза, и то и другое, по словам Исабель, является признаком ума, но для Эми это значения не имело. Она хотела быть хорошенькой. А хорошенькой она была бы, по ее разумению, только при невысоком росте и маленькой ножке. Даже если широко поставленные глаза — это хорошо, то все равно в них ничего особенного — ни сияющей синевы, ни таинственной черноты. Какая-то болотная зелень. И кожа бледная, особенно зимой, когда еще темнее становятся синеватые круги под глазами.
Хоть волосы не подвели. Она всю жизнь только и слышала: «И откуда только берутся такие волосы?» Совершенно незнакомые люди в супермаркете говорили об этом ее матери, когда она катила тележку, в которой на откидной полочке сидела маленькая Эми. «Вы только посмотрите на эти волосы!» — говорили они, гладили ее по головке, запускали пальцы в сплетение кудрей, тянули.
Однако Эми понимала, ведь дети кое-что знают («Дети знают все», — поправит ее потом мистер Робертсон): мама недовольна, что незнакомые люди прикасаются к волосам ее дочери. Наверное, тогда Эми впервые почувствовала себя виноватой, ведь ей так нравилось, когда кто-нибудь ее касался, она тянулась к этой ласковой незнакомой ладони, поворачивалась к ней лицом и вслушивалась в чужой, но добрый голос: «Милая девочка, кто подарил тебе такие чудесные волосы?»
Только не Исабель — это было ясно каждому с первого взгляда на темный невзрачный пучок на ее затылке. Значит, волосы Эми — это отцовское наследство. И оттого мать так неодобрительно поджимала губы — Эми осознала это много лет назад. Правда, она думала, что это потому, что отец умер вскоре после ее появления на свет. У него случился сердечный приступ в Калифорнии, прямо во время игры в гольф. «А зачем он поехал в Калифорнию?» — частенько спрашивала Эми, но всегда получала один и тот же ответ: «По делам», и ни слова больше. И все же, кем бы он ни был, она была ему благодарна за такое наследство, причесываясь перед зеркалом этим зимним вечером. Локоны разных оттенков желтого струились по плечам.
И вот однажды, выйдя из столовой чуть раньше (Стейси не пришла в школу), Эми наткнулась на мистера Робертсона, который как раз выходил из учительской.
«Привет», — хотела сказать Эми, но пересохшие губы раскрылись совершенно беззвучно. Эми потупилась и пошла дальше.
— Эми Гудроу, — сказал мистер Робертсон, идя следом за ней по коридору, Эми слышала стук его каблуков за спиной.
Она оглянулась и увидела, что он ее разглядывает. Он медленно покачал головой и сказал:
— Один только Бог, дорогая, способен любить тебя и только тебя, а не твои золотые волосы.
Через полгода Исабель, сидя на краешке кровати, дрожащими руками перелистает ее дневник в бесплодных попытках понять, когда же это началось, но найдет лишь вот эту запись: «Старуха Дейбл свалилась с лестницы и очень удачно разбила себе голову».
Глава 3
Вентиляторы стрекотали в конторских форточках. Было еще рано — самое начало дня. Тихое время, когда женщины еще пахнут душистым мылом, а когда они здороваются друг с другом, дыхание у них все еще свежо от зубной пасты. Сейчас они сидят на своих местах и трудятся куда спокойнее, чем в любое другое время. То звякнет, захлопываясь, металлическая дверца картотеки, то корзина для мусора скрипнет по полу. Эйвери Кларк стоял в дверях своего кабинета, закатав рукава рубашки.
— Исабель, пожалуйста, зайдите ко мне на минуту.
Бедняжка Исабель! Если бы она знала, что будет сегодня писать под диктовку, то надела бы льняное платье. Ну, не чисто льняное, но лен в нем есть, и оно василькового цвета («Веселенький цвет веселее носится», — сказала улыбчивая продавщица). Исабель старалась надевать васильковое платье пореже. Если она будет привлекательной слишком часто, все привыкнут, и будет особенно заметно, когда она плохо выглядит.
Как сегодня, например. У нее опухшие и воспаленные глаза — она плохо спала. (Долго не решалась спросить, стоя в дверях Эминой комнаты, что же Стейси собирается делать с ребенком. Но спросила. А Эми ляпнула, ворочаясь в постели: «Наверное, избавится от него».) Конечно, Исабель совсем не выспалась, а теперь, ища свой блокнот для стенограмм, она к тому же переживала, что Эйвери увидит ее в этой унылой клетчатой юбке — слишком длинной и не дающей никакого представления о ее фигуре.
Блокнот все не находился. Содержимое всех ящиков: пожелтевшие листы бумаги, скоросшиватели и помятые папки лежали на столе, но блокнота не было. Дурацкая ситуация для такого организованного человека, как Исабель.
— Одну минуту, пожалуйста — сказала она, покрываясь испариной, — я, кажется, куда-то задевала…
Но Эйвери только рассеянно кивнул и, уперев руки в боки, окинул взглядом работающих в комнате.
— Ну и дуреха же я! — Исабель прихлопнула ладонью блокнот, который все время преспокойно лежал на столе. — Миссис Дуреха, — пошутила она.
Но Эйвери пропустил шутку мимо ушей и вальяжно отступил на шаг, давая ей пройти.
Исабель всегда чувствовала себя в его кабинете как на витрине: внешние стены были практически полностью стеклянными, хотя в такой прозрачности не было никакой нужды. Стекло якобы помогало Эйвери присматривать за вверенным ему женским коллективом, но на самом деле не в его характере было закручивать гайки и заставлять ходить по струнке. В те редкие моменты, когда ему приходилось вызывать какую-нибудь нерадивую работницу «на ковер» (или вот, был ужасный случай в прошлом году, когда от одной женщины так дурно пахло, что другие не могли находиться с ней рядом и беспрестанно жаловались Эйвери. Он как-то признался Исабель, что никогда не забудет эту неприятность), все обитательницы конторы могли с интересом наблюдать за беседой начальника и подчиненной и тихонько отпускать реплики вроде: «Ну, как там дела в аквариуме?»
Но Исабель была его личным секретарем, и никому не было дела до ее присутствия в кабинете. И никто, пыталась она внушить самой себе, никто не видит ее смущения, кроме самого Эйвери. А Эйвери это безразлично, по всей видимости. Перебрав бумаги на столе, он просто спросил:
— Можем начинать?
— Я готова.
За все эти годы Исабель не одну ночь провела без сна, воображая, как лежит на больничной койке, а над ней склоняется осунувшееся и взволнованное лицо Эйвери. То ее госпитализировали из-за крайнего переутомления, то машина сбивала ее на переходе, то ей отрезали руку или ногу. А вчера в нее стреляли, и бандитская пуля чудом не задела сердце, и снова бледное и несчастное лицо Эйвери искажалось болью, когда тревожно сигналил монитор и кривые на экране бежали все быстрее.
Спохватившись, она чуть не сгорела со стыда, что думает об этом прямо сейчас, сидя напротив него с блокнотом на коленях, обтянутых клетчатой юбкой. Озабоченное, рассеянное выражение его лица: под белым светом конторских дневных ламп был отчетливо виден красноватый порез — след неудачного утреннего бритья, выражение это отделяло ее от бескрайних, наполненных всевозможными деталями просторов его жизни (она даже не знала, какое у него любимое блюдо, не знала, стоит ли в его доме фортепиано и какого цвета, вдруг пришло ей в голову, какого цвета было бумажное полотенце, которым он промакивал кровь на подбородке сегодня утром?).