Понятие «отдыха» в их экспозиционных практиках тесно связано с концептами пустоты, промежуточности и покоя. Пепперштейн приводит два примера, которые более четко разъясняют его отношение к отдыху: психоаналитический кабинет без пациентов, где психоаналитик, валяясь на кушетке, перебирает рассказы своих пациентов, перекладывает их, сортирует и делает свой архив. Этим он как бы принимает на себя роль пациента и живет чужой жизнью, то есть жизнью Другого — своего пациента, а одновременно и стороннего наблюдателя. Он (через текст), лежа на том же месте, где раньше находился пациент, освобождает свой ум и тем самым с большей легкостью уходит в чужой мир.
Другой пример Пепперштейн берет из детективной литературы: «Шерлок Холмс, перебирающий свою картотеку, и его периоды праздности, и трепет, вызываемый не столько его делами, сколько промежутками между ними»[706]. И в том и в другом случае Пепперштейн обращает больше внимания на промежутки и паузы в процессе исследования, когда сознание исследователя может развертываться спокойно и без внешних препятствий[707]. В своих текстах медгерменевты не придерживались четких позиций, более того — даже не настаивали на них. Их словесная практика заключалась в беспрерывной деконструкции (и реконструкции) различных идей: Вера, Надежда, Любовь; Ум, Честь, Совесть; Свобода, Равенство, Братство[708]. Их тексты изобилуют уловками, бессмыслицами, противоречивостью. Эта квазинаучность и философствование, «остроумное и по-своему увлекательное теоретизирование»[709] Б. Гройс определил как «новый художественный материал»[710].
Наряду с темой пустоты, занимавшей ключевое место и у старших и у младших концептуалистов (медгерменевтов), появляются еще некоторые другие темы, благодаря которым младоконцептуалисты продолжают традицию старших коллег. К примеру, можно взять тему детства, которая обыгрывается медгерменевтами в ином, психоаналитическом ключе: они в своих инсталляциях пользуются детскими игрушками, вводят в свои тексты героев из детских сказок (Муха-Цокотуха, Колобок, Винни-Пух, Курочка-Ряба, Айболит, Мурзилка и другие), добавляя им психоделические черты, характерные для их поэтики. Медицинский прием группы заключается как в их интересе к психическим отклонениям человека и общества в целом, в обращении к характерному медицинскому языку, в использовании шизоанализа, в онейропрактике, исследующей человеческое сознание и бессознательное, так и в их (авто)терапевтической деятельности. Это видно и при выборе тем, предметов и материалов: различные медицинские объекты, бутылки, склянки, стетоскопы, молокоотсосы, плевательницы, зеркала, банки («Товарная панель при легком искажении», 1988). Все эти стекляные предметы пусты, и, поскольку они стоят на зеркале, дублируются не только их очертания, но и сама пустота. Медгерменевты во всех этих прозрачных предметах видят «предельный вариант „супер-плацебы“», то есть «пустоту», превращающую аптечку в «музей исцелений»[711]. Свой фармакологический эксперимент они доводят до дистиллированности симулякра: «это позволяет потенциальному пациенту наслоить „лечащие образы“ лекарств на свой собственный образ: наклоняясь над аптечной витринкой, он отражается в ее зеркальном дне и видит лекарства размещенными на отражении своего лица. Таким образом, „иконографически“ он как бы уже принимает их»[712].
Объекты медгерменевтов сильно контекстуализованы. Их нельзя рассматривать отдельно, а только во взаимодействии с другими объектами, как и в отношении самого экспозиционного пространства. Проводя различие между объектами А. Монастырского, Н. Паниткова и медгерменевтов, Рыклин называет вещи МГ «агрессивно нейтральными, отстаивающими право на нейтральность самой своей фактурой»[713].
Критика идеологии, которую младшие концептуалисты считали одним из «коллективных фантомов», является стержнем их инспекционной деятельности. В определенной мере это вызвано, с одной стороны, крушением советской власти, которая повлекла за собой специфическую утопию перестроечного периода и бросила новый взгляд на «бессознательное, олицетворенное в виде СССР»[714]. Медгерменевты во всей своей деятельности выбирали роль наблюдателя, рассматривающего все эти симптомы болезней, синдромы, мании и фобии, сотворившие патологическое ядро Системы. Они меняли свои роли, находясь одновременно в разных, нередко противоречивых, позициях: наблюдателя-инспектора-агента, пациента или психоаналитика. Оттуда они и продолжают развивать топос «комнаты», свойственный старшим концептуалистам, с той лишь разницей, что их пустые комнаты напоминают больничные палаты или медицинские кабинеты: психоаналитические, оккулистические, анестезиологические. При этом медгерменевты всегда располагали себя на краю любого пространства, оставляя позицию центра пустой. Они воспринимали как идеологию любую знаковую реальность, в том числе и свою собственную деятельность. Причиной возникновения таких эстетических взглядов можно считать изоляцию страны, оставшейся без художественного рынка, независимого экспозиционного пространства, журнальной критики. В результате они сконструировали собственную идеологию с ее особым метаязыком (терминофилией), эстетическими канонами, художественной иерархией, помимо этого создавая свои архивы, документирующие, исследующие, оценивающие различные художественные явления. В центре их исследований чаще всего находилось «достаточно приятное и достаточно безопасное поле современного искусства в Москве»[715]. Такой художественный прием был не только терапией, но и защитой от этого изолированного и идеологизированного пространства.
Такой разрыв между собой и Другим, взгляд со стороны, раздвоение субъекта — все это вполне соответствует задействованной ими шизопоэтике и психоделике, а также шизоанализу как приему «бокового зрения». Шизофреничность их поэтики как бы продолжает шизодискурс старших концептуалистов, существование которых в подпольной жизни 1960-х[716] было «соткано из безумного, напряженного ощущения „их“ („они“ — это начальники, работодатели и управдом), которые воспринимались как иная, враждебная и опасная порода людей, живущих „наверху“, в официальном, „том“ мире; а под этим миром, тесно общаясь друг с другом, любя и уважая, живет, как „под полом жизни“, другое содружество, совсем особое племя людей»[717].
Андрей Ковалев замечает, что «сегодня шизофреническое раздвоение личности происходит потому, что на поверхности бытия проявилась функция советского нонконформизма как „пятой колонны“ мирового империализма. Вопрос этот носит предельно этический характер — советская власть, осуществлявшая репрессии по отношению к художникам и интеллектуалам, неизменно указывала на то, что эти предатели действуют „по указке ЦРУ“. В версии московского романтического концептуализма мотив двурушничества был проблематизирован в твердую и осмысленную метапозицию. Виктор Пивоваров, например, назвал книгу своих воспоминаний „Влюбленный агент“, а Илья Кабаков писал о том, что все, что делал он и его круг, „это были доносы на советскую жизнь со стороны неких наблюдателей“»[718].
Фигуру агента встречаем также у Андрея Монастырского: «Каждый из нас является только агентом, передатчиком возможности»[719]. Тему агентуры и шпионажа развивает и В. Пивоваров в своей книге «Агент в Норвегии», а затем медгерменевты в своих многочисленных текстах, интерпретирующих рассказы Артура Конан Дойла. В романе «Мифогенная любовь каст» Пепперштейн продолжает эту тему, так же как и в своих последующих картинах и в художественных текстах: «Свастика и Пентагон», «Пражская ночь», «Военные рассказы». По этому поводу А. Ерофеев пишет о МГ: «Тайный заговор (преступление и расследование), еще один, пришедший из мира детства, признак — детективность, секретность, заговор — используется художниками 1990-х годов как одна из смысловых категорий, определяющих место и характер любой эстетической практики сегодня в нашей стране»[720].
Важно подчеркнуть, что основная деятельность медгерменевтов заключалась именно в текстуализации (текстоморфности), из которой затем словно выкристаллизовывались визуальные объекты и инсталляции. И если текст, комментарий, объяснение, диалог, полилог были результатом акций, проводившихся «Коллективными действиями», или сопутствовали как дополнительная, хотя и важная часть альбомов и картин Кабакова и Пивоварова, то у медгерменевтов словесный ряд представлял стержень, на котором крепилась вся их поэтика. Сегодня, почти тридцать лет спустя, каждый из ее членов продолжает свою артистическую работу: Павел Пепперштейн регулярно выставляет свои супрематическо-футурологические работы, публикует утопическо-психоделические рассказы и повести, снимает фильмы; Сергей Ануфриев работает в духе паттернизма, возвращаясь к визуальным первоэлементам и нарративу в живописи; Юрий Лейдерман продолжает писать рассказы, в какой-то мере «прощаясь» с концептуализмом[721]: «Так или иначе, во имя всего „самого светлого и настоящего“ мы бесконечно обречены перечеркивать событие им же самим. Перечеркивать историю, чтобы она оставалась Историей, а не превращалась в предательство или товар. Как я, скажем, перечеркиваю Илью Кабакова, чтобы он оставался для меня великим художником, а не конформистом и путинским лауреатом. Перечеркиваю „Коллективные Действия“, „Медгерменевтику“, Московский Концептуализм, чтобы они оставались новаторским искусством, а не архивным экспортным лейблом, наподобие русского балета. Перечеркиваю часть собственной биографии, чтобы она оставалась личным событием, а не послужным списком»