работая всеми четырьмя винтами и подтягивая лебедкой трос, уходившей с его носа в Енисей и заделанный выше порога за мертвяк. На носу теплохода тесной толпой стояли пассажиры, глядя на трос и на белесую бурлящую воду, прижималась к плечу маленькая эвенкийка, и мы все ползли вверх, а рядом белая вода с грохотом обтекала невидимый камень, и Гриша сказал: "-Булыган мырит!", а я ничего не ответил, только пережил некое острое и молниеностное ощущение — сродни тому, что испытываешь при властном рывке лески после череды долгих и напрасных забросов. Выше верхнего слива туер сбавил ход, голос капитана сочно резанул над ухом: "-Отдать буксир", матрос торопливо расшплинтовал гак, и огромная стальная петля соскользнув с бака, упала в воду. На туере заработала лебедка. Обходя туер, теплоход отрывисто гуднул, с туера будто эхом, только на другой ноте так же отрывисто ответили, и мимо проплыла ослепительная и почти сказочная фигура капитана-наставника Казачинского Порога — седой как лунь, с белоснежной бородой, в белом кителе и фуражке он неподвижно стоял на мостике с выражением какого-то векового покоя на крупном лице.
Из Красноярска мы ехали через Дивногорск по горной дороге, автобус медленно поворачивал по петле серпантина мимо длинного аварийного съезда, забитого в конце старыми покрышками, а когда переезжали сжатый хребтами Енисей у плотины, нашла туча и еле угадывались в белесом дождевом мраке силуэти гор. Потом неслись по сопкам, и обступала богатейшая южная тайга с травой и дудкой в рост человека и огромными, будто по отвесу выставленными и стройными как свечи, пихтами. А потом спустились в котловину, и пошли Хакасские степи, и проносились покосившиеся могильники, пологая сопка, косо опоясанная розоватой жилой, набранной из бесчисленных кирпичиков, отара и силуэт пастуха на коне. Под вечер был Абакан, Минусинск, и наконец Шушенск и за ним мощные еле видные силуэты Саян на горизонте.
Мы ждали Катю в гостинице, а она все не ехала и никто ничего не знал ни про нее, ни про совещание, и стояла невыносимая и душная жара и было обидно за Гришу, который проделал такой путь и так ждал этого дня. По аккуратному Шушенску бродили в шортах покрытые оливковым загаром люди, покупали пиво в ларьках, прятались от солнца под тополями и акациями дорожек. Мы купались в карьере, и время тянулось медленно и туго, и Гриша вел себя молодцом, и на третий день я как обычно купил себе пива, а Грише воду, и мы рассеянно шли по асфальтированной дорожке под акациями, а навстречу бежала и плакала толстая женщина, бежала растопырив руки к Грише, который не успев крикнуть: "-Мама", уже целовал ее искаженное радостью лицо. В тот же вечер Катя с Гришей уехали в аэропорт. Перед этим были какие-то люди, беготня и валяние в номере на диване, во время которого Гриша, привалившись ко мне, вдруг замер и неожиданно захлюпал носом. И чернела кромешная южная ночь, простроченная трелями сверчков, и я стоял возле блестящего черного автомобиля, куда в красном отсвете габаритных огней торопливо грузилась до неузнаваемости чужая Катя и где отрешенно сидел Гриша в обнимку со своим рюкзачком.
ТУРИСТЫ
В каюте кроме меня ехали норильчане-отпускники, пара лет пятидесяти и странная пожилая женщина, обликом не то травница, не то богомолка. Загорелая, худенькая, похожая на девочку, с тонкими косичками, с какими-то тряпичными в них ленточками и большими серыми глазами. На фоне загара особенно выделялась седина, глаза, выцветшая одежда. У нее были черные матерчатые перчатки, такие же штаны, поверх них простецкое платье, на голове чепчик, вроде платочка, завязанного по углам. На коленях она держала маленькую некрасивую собачку.
Норильчане всю дорогу ссорились. Жена демонстративно не разговаривала с мужем, а он уходил в машину, "мазду-фамилию", стоящую на верхней палубе и пил там в одиночестве. Возвращался раздраженный, багровый, с седыми лохмами над ушами, и всякий раз на него визгливо взлаивала собачка, которую еще долго пыталась утихомирить хозяйка. Было жарко.
В Лесосибирске все трое высадились, но едва я с облегчением растянулся на диване, в дверь постучали, и проводница привела нового пассажира. Вошел коренастый малый лет сорока.
— Да лежи, — с каким-то естественным и беззлобным раздражением, сказал он, ставя портфель и скидывая рюкзачок. Лицо круглое, лоб в складках, складка на переносице, нависающий темно-русый с проседью ежик, глаза карие, живые, требовательные.
На его диване валялся мой пакет, я предупредительно потянулся к нему, он бросил: " Да ладно", и мне стало вдруг необыкновенно легко с ним.
Я истомился по пиву, неуместному в катавасии с норильчанами и собачкой, и принес из буфета пару бутылок. За открывалкой надо было лезть в рундук, вставать не хотелось, вдобавок не хотелось выглядеть перед новым попутчиком безруким, и я приложился было открыть одну бутылку об другую.
— Обожди, открывашка же есть, — мой сосед полез в портфель, перетянутый ремешком. И снова усталая и раздраженная интонация — казалось его постоянно заставляют срезать какие-то лишние углы. Развязывал цепко и умело сильными чуть подрагивающими пальцами. Ногти короткие и широкие почти до уродства. На левой руке меж большим пальцем и остальной кистью белый выпуклый шрам, рука будто проварена сваркой.
Звали его Сергеем. От пива он отказался отрывисто и не допуская препираний, что не помешало нам разговориться — напротив, ему, казалось, это давало особую и дорого стоящую свободу. Обычно после нескольких фраз ясно, кто перед тобой: рыбак, тракторист, охотник или просто кормилец в семье, работающий в кочегарке. С ним оказалось сложнее, все он знал, все было ему родным и само собой разумеющимся, но понятия работа, природа, женщина, семья — сами по себе для него ничего не значили — значило умение сплавить их так, чтобы все засияло. При этом был у него какой-то очень широкий охват, он вольно обращался с профессиями, городами, и шло это от какой-то врожденной и самостоятельной силы, а не от личного опыта, и не от книг, которые он читал, и о которых судил как о чем-то подсобном, кстати, хоть и резко, но почти всегда справедливо. И он совсем не походил на тех полуобразованных, что хватанув вершков, потеряли почву, и сидят всем чужие — режут по дереву или занимаются фотографией. Нет. У Сереги было и достоинство человека, осознающего свое место в жизни, и какой-то резкий и до дна проламывающий взгляд.
Он открыл вторую бутылку и снова отказался:
— Я-то в сухом доке. А до этого-то крепко закладывал, был-дело.
— Понятно. И как бросил?
Сергей улегся на верхней полке, повозился сильным телом, примяв, облежав матрас. На реке раздался гудок, Серега глянул в окно:
— Танкер: "Ленанефть" две тыщи полста пятая. У меня на ней третий штурман кент.
За окном плыл берег с избенкой на краю ельника, на реке рядом с бакеном висела на самолове казанка, мужик, свесившись, перебирался по хребтине, женщина в платке упиралась веслом.
— Вишь как: и бабу на рыбалку таскает… — Сергей еще повозился на своем матрасе, — а ты из Бахты, значит. А не такой-то будешь?
— Он самый и есть.
— Я-ясно, — протянул он, потягиваясь и удовлетворенно улыбаясь, — ну вот слушай — история тебе для рассказа.
— Я сам ачинский, — начал Сергей, — мать с отцом — крестьяне, учился в Новобирске на инженера-транспортника, распределили в Красноярский край, в Туруханскую экспедицию — трактора, вездеходы, машины — вся эта беда, что по профилям лазит… Да только, сам знаешь, одно дело лекции, другое — Туруханск. Подбаза еще у нас была на Дьявольской по Сухой Тунгуске. У нас там механика вездеходом задавило… Лет восемь я там отработал, потом экспедицию закрыли, охотился, Хагды-Хихо, гора Летний Камень, знаешь наверно. Женился, потом развелся. Потом плоты гонял. Деньги были у меня, я не то что их любил — точнее сказать: не считать любил. Потом все мне надоело, захотелось дело какое-то завернуть интересное, в вершине Курейки озеро одно взял как в аренду, решил рыбачить там, договорился с заводом одним в Новосибирске рыбу им поставлять, хотел все по-человеч-чи: я рыбачу, они платят, прилетают — денег море у них, а они то не летят, то не платят, в общем как-то все не по-моему выходило. И в общем кризис у меня в жизни настал. Ушла яркость восприятия красоты что-ли молодая. А тут в Питере был, там у меня однокашник — туристов предложил привезти на Енисей. Немцев. Деньги неплохие.
Я готовиться заранее начал, лодкой-деревяшкой занимался, палаткой, печку варить пришлось. Маршрут продумывал. А у них цель: смотреть дикую природу и фотографировать сибирских птиц, они большие любители этого дела.
Как увидел я их на пароходе, так и обомлел. Стоит Володька на палубе, а рядом… Можешь представит себе две двухсотлитровые бочки с бензином. Вот это они. Два толстых, пожилых немца. Хорст и Гисперт. Хорст — директор университета и богач, а Гисперт — попроще, из мелкого бизнеса, доделывает и перепродает какие-то болгарские матрешки, и любитель синиц, разводит их в неволе, причем один вид там какой-то. Хорст брюнет, невозмутимый, как булыган. Гисперт — увалень, выпивает литров пива каждый день, очень удивился, когда узнал, что пива только на теплоходе.
Сначала мы на Енисее побыли несколько дней, они там сибирского дрозда гнезда искали и фотографировали. Палатки-скрадки специальные, техники немерено, (в основном, правда у Хорста), телеобъектив навороченный, у него вообще все лучше и дороже было, чем у Гисперта. И он этого Гисперта — так, терпел, он для него как бич был, сам-то он — ого-го, директор университета и вообще белая кость, а тот лавочник. Я все просил Володю какую-нибудь частушку ихнюю узнать и перевести. Гисперт спел что-то, Володя заражал:
— Совсем неприличная, про фрау Марту, что-то вроде: "У фрау Марты красные трусы".
Тут Хорст тащится с фотоаппаратами. Я бормочу: "Фрау Марта, фрау Марта!", — а Володя на меня шипит — ты что, при нем нельзя такое!