Эпифания викария Тшаски — страница 1 из 33

Щепан ТвардохЭпифания викария Тшаски

Эве и Марте

Сереющее на горизонте небо готовилось к тому, чтобы принять в себя рассвет. Ноябрьский заморозок задубил землю, покрыл инеем автомобильные стекла, траву и деревья, на которых еще висели остатки листьев, и привел к тому, что воздух утратил прозрачность, заполняясь замороженным туманом. С крыш в небо глядели мускулистые дымовые трубы, изрыгающие из себя желтый, белый и черный дым, который, смешиваясь словно на палитре художника, зависал метрах в пятидесяти над землей и стелился, лентами и клубами, будто гротескная издевка над бабьим летом.

Отцы семейств, которых рычание будильников вытаскивало из-под пуховых перин, от спокойно дышащих широкобедрых жен, закуривали первую сигарету в подвалах, забрасывая очередные лопатки угля в угасшие или зияющие алым жаром жерла печей центрального отопления. Их жены крестились и полусознательно, шлепая тапками по терразиту, шли на кухни, вытаскивали из холодильников сыр, колбасу и масло, резали хлеб, ставили воду на кофе и заворачивали бутерброды в бумагу.

Скрипели навесные замки и дрожали решетки открываемых магазинов. Запах свежего хлеба выползал из разогретой пекарни. Под пластиковыми скребками иней пластами сходил со стекол «гольфов», «ланосов», «полонезов» и «малюхов»[1], а копулирующие с цилиндрами поршни разогревали застывшее в двигателях масло. Монотонной мантрой призывали друг друга голуби в отдаленных голубятнях, а воробьи заполняли воздух чириканьем. Под землей, в штреках и забоях ночную смену меняли шахтеры из пересменки.

Юзеф Лёмпа, прозванный Понедельником, укладывал тормозок в сумку — бутербродов в нем было в два раза больше обычного. Панна[2] Альдона, домохозяйка, со спокойствием фаталистки накачивала камеру своего велосипеда, «вигры 3», из которой шалопаи снизу опять спустили воздух. У Анджея Зелиньского, приходского священника, не было ни малейшего желания вылезать из теплой постели, поэтому он пялился в покрытый грибком потолок и беспокоился, откуда взять деньги на ремонт крыши дома, в котором поселил его приход. Ковнацкая, учительница математики, страдающая бессонницей, с жаром выстукивала оскорбления на Интернет-форуме. Герхард Пикулик орал в мобильный телефон, ругая своего сотрудника, водителя опаздывающего автобуса маршрута Гливице — Гамбург — Гливице. Целинка Гвужджь, учительница английского, напрасно пыталась пробудить желание в сонном муже. Теофил Кочик, дурачок, закончил доить корову и опасался того, что может опоздать в костёл. Ядвига Олексяк, директор школы, с трудом натягивала трусы-утяжки. Школьный молодняк сопел в обе дырочки, тихо надеясь про себя, что сегодня мир попросту не проснется.

Заменяющий костёльного служку электронный автомат запустил механизм колоколов, бой которых, взывая к мессе, понесся по колеям улиц, между придомовыми огородами, по замерзшим стоящим под паром участкам, между стен жестяных гаражей, сквозь ограды из сетки, рахитические рощицы и пустоши, втискиваясь в дома через звуконепроницаемые окна.

Вместе с боем колоколов, распыленный тяжелыми облаками свет извлек из темноты суровую громаду старого костёла, барочного по стилю, но лишенного всяческой фривольности, спокойного и основательного — как характер всех тех людей, которые собирались в нем каждое воскресенье. На коньке кирпично-рыжей крыши присели воробьи, выгнанные из уютных закоулков колокольни гудящей бронзой.

Посреди просыпающейся в магазинах, пекарнях и учреждениях деревни светом электрических люстр загорелись и костёльные окна.

Господь Бог глядел на свои Дробчице.

В освещенном костёле сине-голубое тело лишенного головы Иоанна Крестителя изливало ровную струю крови, а голова в руке палача вздымала глаза к небу. Одетая в платье в стиле рококо Иродиада удовлетворенно улыбалась, убийца все еще держал меч в руке. Потемневший лак придавал барочной картине мрачности, только лишь муслиновые одежды женщин да бледность мертвого тела слегка освещали темноту подземелий.

Старшим братьям с колокольни завторил маленький колокольчик на шнурке, при выходе из ризницы. Потянутый маленькой рукой министранта[3], он известил начало мессы немногочисленным прихожанам, которые пришли в понедельник в костёл. Молодой ксёндз опустился на колено перед алтарем, тяжелым взглядом одаряя картину с покровителем храма. Сонный министрант опустился на колени за ним, после чего они оба заняли соответствующие места.

— Милость Бога Отца, любовь Господа нашего Иисуса Христа и дар единства в Духе Святом да будет со всеми вами, — запел священник.

— И с духом твоим, — ответили ему бабульки и Кочик. Утренняя святая месса в приходском костёле Усекновения Главы святого Иоанна Крестителя в Дробчицах началась. Верные[4], то есть народ, как обычно, выступил в количестве десяти человек. Ксёндз викарий[5] Ян Тшаска, которого прихожане называли ксёндзом Янечком, а старшие — «новым капелюнкйим» (новым викарием (все переводы с силезского языка в тексте даны Автором за исключением особых случаев)) про себя попросил прощения у Господа бога за свои грехи, прочитал Интенцию[6], после чего начал Confiteor[7].

— Признаем перед Господом, что мы грешны, чтобы могли с чистым сердцем принести Самую святую Жертву, — пропел своим чистым голосом, о котором старшие люди говорили: «Kapelůnek to śpjywajům tak pjykne, že aže Matko Bosko na figuře śe śmejům, jak go suyšům» (Викарий так красиво поет, что даже фигура Матери Божьей смеется, когда слышит его — силезск.).

Когда верующие вялыми голосами начали свое «Исповедуюсь Господу Богу Всемогущему и вам, братья и сестры…», викарий, возбудив в себе искреннюю печаль за грехи, позволил мыслям на секунд двенадцать-пятнадцать улететь, в то время как губы безотчетно проговаривали, как и каждый день, одни и те же слова. Ксёндз Янечек раздумывал о завтраке, которого не успел заглотать, потому что проснулся на четверть часа позже, чем следовало, и едва-едва успел на мессу. Он надеялся на то, что приходский настоятель не слопает его пару колбасок по-силезски, которые с мыслью о завтраке он сам спрятал на самой нижней полке в холодильнике. Настоятель, возможно, и не слопает, но если их обнаружит панна Альдона, то обязательно покрошит их настоятелю в яичницу, бурча себе под нос: «Přeca farařowi śe bardźyj naležy wušt do smažůnki anželi kapelůnkowi» (Ведь настоятелю колбаса в яичницу больше пристоит, чем викарию — силезск.).

Черт подери. И это же придется тащиться в продуктовый, за каким-нибудь сырком или чем-нибудь другим, лишь бы недорогим. А после завтрака нужно будет сесть и быстренько прочитать ляудесы[8], которых не успел перед мессой, а потом нужно будет сразу же бежать в школу. После школы, возможно, небольшая прогулка, можно будет возвратиться через лес, красивый, поздне-осенний день сегодня, в лесу он мог бы прочесть бревиарий[9] снова, присядет себе так удобненько на пеньке, поглядит на остатки разноцветных листьев и вознесет мысли к Господу, потом на обед в приходскую церковь, где не станет обращать внимание на придирки панны Альдоны и сбежит к себе в комнату. Нет, псякрев, понедельник же, дежурство в канцелярии. Так что проторчит эти пару часов в канцелярии, может быть, никто и не придет, после чего он отправится к себе, в свою комнату. Включит компьютер и вернется, возможно, к статье для «Воскресного Гостя», об инкультурации[10], которую должен был закончить еще месяц назад. Или почитает чего-нибудь, может, Августина, или же, если у него уже не будет сил ни на что другое, тогда какие-нибудь глупости. Недавно в городе он купил себе в магазине дешевой книги несколько непритязательных романчиков, которые прекрасно подходили для вечернего расслабления. Потом прочитает вечерние молитвы, а когда услышит, как faroř ложится спать, а экономка отправилась домой, переключит штекер от телефона к модему и на парочку минут соединится с Нэтом, скачает электронные письма от приятелей, разве что опять ничего не будет, потому что кто там о нем еще помнит, отключится, напишет ответы, снова ненадолго подключится и отошлет. А может, за завтраком, вновь вернуться к вопросу постоянного канала связи? Но это возможно лишь если не будет Альдоны, поскольку при ней все тут же закончится кудахтанием, мол, зачем пану ксёндзу эти компьютеры, пускай лучше пан ксёндз молитвами займется.

Печальные карие глаза молодого Кочика вглядывались в ксёндза Янечка с укоризной. Блин, это я зазевался! — подумал Тшаска.

— Да смилуется над нами Господь Всемогущий и, отпустив нам грехи, приведет нас к жизни вечной, — поспешно пропел он.

— А-а-аминь, — ответили ему бабульки, Кочик и министрант.

Тшаска гладко перешел через «Господи, что умер на кресте…», затем к литургии слова[11]. Настоятель всегда желал, чтобы это министранты читали фрагменты Писания, только у ксёндза Янечка не было ни малейшего желания слушать двенадцатилетнего Пётруся, с трудов выдавливающего из себя Божьи Слова, так что сам прочет все, что требовалось. Он махнул рукой на проповедь, после чего неожиданно исчез уродливый костёл, исчезли бабульки и фанатик Кочик, исчез минестрантишка, а ксёндз Янечек улетел к великой Тайне, скрытой в Римском Каноне, который викарий предпочитал всем остальным евхаристическим[12] молитвам. Так же, как и всякий день, когда он возносил глаза к поднятой над головой облатке, и далее, точно так же, как и шесть лет назад, после рукоположения, волосы становились дыбом, по телу пробегала дрожь, когда кусочек облатки превратился в самого Христа. А вино — в кровь. Преломление хлеба, предъявление причастия верным, Agnus Dei