Эпифания викария Тшаски — страница 3 из 33

— Сядьте, пан ксёндз, — рявкнул отец настоятель.

Блиин, — подумал викарий. Паршиво. Он снова опустился на стул. Пожилой священник передвинул по столу в сторону ксёндза Янечка лист бумаги с логотипом ТP (Telekomunikacja Polska).

— И как пан ксёндз собирается это пояснить?

Двести девяносто два злотых и девятнадцать грошей. Курррва. Прости Господи! Модем, скорее всего, он должен был случайно оставить на ночь включенный модем.

— Нуу… это, наверное… за интернет… Совершенно случайно оставил включенным модем. Я же говорил, что нам нужен постоянный канал… От всего сердца прошу прощения у отца настоятеля, я покрою все из своих личных средств, — с трудом пробормотал Тшаска.

— А пан ксёндз как представлял, что община будет платить за ваши прихоти? За то, что пан всякие гадости в своем интернете смотрит? — прорычал отец настоятель.

Молодой священник уже хотел оправдываться, что никогда в жизни никаких гадостей в интернете не глядел (ладно, один разик, еще в семинарии, ведомый любопытством, зашел на такую страницу, но сразу же, перепугавшись, и сбежал, а чудовищные сцены, которые там увидал, преследовали его еще пару лет после того), а вот сам лично видел, как отец настоятель пялится на Плейбой по спутниковому. Но подумал, что молчание станет отличной тренировкой покорности. Так что молчал.

— Я вам запрещаю, понимаете, пан ксёндз? Запрещаю пользоваться этим, как его, модемом! И конец, холера ясна! Нам крышу на плебании ремонтировать надо! Вода в подвале стоит, за откачку тоже платить нужно, а тут целых три сотни за пана ксёндза глупости!

— Еще раз извиняюсь, отец настоятель прав. Но прошу вас (Господи Иисусе, укрепи меня в смирении и послушании, отстрани от меня искушение изо всех сил долбануть в эту жирную, розовую харю), пожалуйста, не запрещайте мне пользоваться сетью. Я стану ограничивать себя, счет оплачу из денег, которые присылает мне отец. И-мэйлы для меня — это единственный контакт с друзьями и с семьей в Варшаве, пожалуйста, отец настоятель.

Унизился, умолял его. Мало? Конечно же мало, ему еще нужно насытиться властью.

— Нет, холера ясна, не может быть и речи. Запрет! Пан ксёндз понимает? За-пре-ща-ю!

А тот не выдержал. Неожиданно поднялся из-за стола, шумно отодвигая стул, поглядел на отца настоятеля (когда-нибудь не выдержу, и эта бабища будет его с пола собирать, даже если за это меня лишить сана) и, хлопнув дверью, отправился в свою комнату на втором этаже. Его еще сопровождали вопли фарара. В комнате викарий упал на кровать, втиснул лицо в подушку и пробормотал: то ли сам себе, то ли обращаясь к Иисусу:

— Как долго еще, как долго? Заберите меня отсюда, потому что больше я вынести не смогу…

Ну почему он, блестящий клирик, а потом и живой, молодой священник с начатой диссертацией по философии, крепко связанный с варшавской академической средой, попал в Дробчице в Силезии? Брат говорил ему: старик, тут все просто. Архиепископ Зяркевич терпеть не может нашего родителя. Ты же знаешь, Зяркевич всегда был за открытый католицизм, ксёндз Чайковский[19], «Тыгодник» и тому подобные дела; а отец упрекал его, говоря о церкви святого Иуды, об агентах, о «лже-епископах». И когда до Зяркевича дошло, что юный Тшаска в его архиепархии ксёндзом, да еще пишет какие-то диссертации, то тут же врубился, что старому Тшаске ничего не сделает, а вот его сынуле, который был настолько глуп, что попал под его начало… Вот на тебя все и повалило. Но не беспокойся. После второго приступа папа с политикой покончил, занимается исключительно садом, ходит от дерева к дереву и подрезает яблоньки, газеты ним уже не интересуются, да и у Зяркевича, вроде как, ожесточение прошло, так что посиди там немного, науками займись в частном порядке, свыкнись с жизнью приходского священника, и, раз-два, вернешься к нам и начнешь карабкаться вверх. Во славу Господа, во славу Господа.

— Господи, дай мне сил быть смиренным, позволь любить мое начальство, — прошептал ксёндз Янечек и быстро прочитал пару Отче наш, одну молитву в интенции отца настоятеля, вторую — в интенции архиепископа Зяркевича. — Прости меня, Господи, за мою вспышку, но позволь, чтобы перед отцом настоятелем я извинился только завтра.

Он поднялся с кровати, поглядел на часы. Ну, а теперь быстренько: заутреня.

Тшаска прочитал нужные молитвы по бревиарию, под конец пообещал Господу, что будет продолжать исполнять свое обещание не произносить ругательств вслух, и заранее извинился перед Богом за то, что, вне всякого сомнения, будет продолжать ругаться про себя. Ксёндз Янечек считал, что самого себя менять следует по кусочку.

Он надел берет, пальто, доходящее до щиколоток, как и сутана. Нужно было бы отдать его в чистку. С тоской он поглядел на висящий в шкафу черный костюм небольшой рядок черных сорочек с колоратками[20]. Тшаска взял папку и вышел во двор. На крыльце он наткнулся на отца настоятеля, который курил первую утреннюю сигарету, считая, что его не заметит панна Альдона, занятая как раз вешанием занавесок в задних комнатах плебании.

— Хотелось бы извиниться перед отцом за свое поведение за завтраком, — героически начал викарий и опустил глаза. Ему было, черт подери, стыдно.

У настоятеля, которого поймали, когда он предавался вредной привычке, уже не было сил на решительную позу.

— Я тоже прошу прощения у ксёндза викария. Но вы же сами знаете, какое у нас положение с финансами. Это же не Варшава, ксёндз Янечек. И пускай пан ксёндз соединяется с этими своими и-мэйлами, раз уже пану ксёндзу так надо, только, пожалуйста, недолго.

Викарий кивнул. Отец настоятель показал пальцем на сигарету, которую он держал в правой руке, после чего прижал этот палец к губам — об этом, мол, ша! Они даже улыбнулись друг другу, жва измученных жизнью священника в земном пути от рождения до смерти.

Ксёндз Янечек быстрым шагом направился в сторону школы, проходя мимо детей, группками снующих в неспешную прогулку на второй урок. Когда же прошел мимо гимназистов, похоже, из выпускного класса, его догнал громкий смех и издевательские замечания. Вновь они насмехаются, а он не знает, как поступить. Отец настоятель развернулся бы на месте и одному за другим дал бы им по мордам, но вот он так не мог. Не то, чтобы он что-то имел против, проучить сопляков стоило, но он попросту не умел этого.

Сосновая шишка ударила по слишком тесному, насаженному на самую макушку берету с такой силой, что головной убор свалился на землю. Викарий резко обернулся, но дети, разохоченные, но и напуганные своим наглым поступком, сбежали с дороги в рощу. Ксёндз Ян Тшаска вздохнул, поднял берет, нацепил его снова на голову и пошел дальше. А перед ним четыреста шестьдесят четвертый день в принадлежащем гливицкой епархии приходе в Дробчицах.

+ + +

Теофил, Теофил! — позвала корова.

Кочик мотнул головой, раз и другой. Коровы не разговаривают, Теофил. Парень сделал глубокий вдох, удержал воздух в легких, выпустил его и повернулся к животному. Корова молчала, глядя куда-то в бок большими глазами.

Кочик перекрестился и вернулся к уборке навоза. Коровы не разговаривают, Теофил. Он набрал последнее ведро и выбросил его на gnojok, помыл руки под дворовым краном и сел на лавочку, опираясь о неоштукатуренную стену. Какой хороший сегодня день, Теофил. Светит солнце, утром ты был в гостях у Господа Иисусика, еще нет десяти утра, а ты уже половину работы сделал. Можешь присесть и впитать эти последние солнечные лучи, прежде чем придет зима.

Когда-то ты, Теофил, боялся зимы, но сейчас ты ее уже не боишься. Когда-то зима означала страх в течение всей морозной ночи, в течение которой человек слабел, так что он попросту хотел лечь на лавке в парке. Когда из каналов с трубами человека выгнали бухари, потому что даже для ханыг ты был чем-то чужим. Ничего удивительного, тогда к тебе обращались предметы, животные и привидения.

А теперь — зима, так и что же с того, что зима? Сидишь, Теофил, в своей комнатке, в которой так тепло, что спать можешь под тонким одеялом в самих трусах и майке. Если нужно выйти во двор, у тебя имеются две теплые куртки, одна на bezstydźyń (будни), как говорят хозяева, а вторая, чтобы одевать в костёл. И шапка у тебя есть, и два шарфа, и рукавицы. И живешь ты здесь, Теофил, как король. И еда, хорошая такая, домашняя еда, настоящая. Тот супец, что из котла для бездомных, да по сравнению с супами пани Фриды Лёмпы — одна вода. Пани Фрида или же пани Эльфрида или пани Лёмпа или же Lůmpino, делает супы густые, жирные, такие, что ложку поставить можно, питательные, такие, что человеку одной тарелки хватило бы на целый обед да и на ужин — а ведь тут всегда имеется и второе блюдо, в будний день karminadle с картошкой или krupnok, а в воскресенье — rolada a kluski, s modro kapusta (в будни котлеты из фарша с картошкой или же колбаса с кашей, а в воскресенье — рулет с клецками и красной капустой). А потом еще хозяева ужинают какими-нибудь бутербродами, но ты, Теофил, не ужинаешь, ведь оно стыдно было бы снова есть, когда не так уж сильно и работаешь, потому отказываешься, как только можешь.

Так что сейчас, Теофил, можешь себе спокойненько посидеть на лавочке, подставляя лицо солнцу, и без страха впитать в себя то последнее тепло, пока не выпадет снег. Можешь подумать про Святое Причастие. Как это хорошо, что ты, Теофил, обратился в веру, а раньше ведь жил в грехе, но вот теперь — уже нет. На небе оно наверняка будет, как в хозяйстве у Лёмпов, но при этом исчезнет даже та маленькая искорка страха, которая с каждым днем делается все меньше и меньше, но еще тлеет где-то на дне сердца — страха, что когда-нибудь Лёмпы прикажут уйти прочь. А они прогонят, потому что мир вещей и животных, который замолк, снова заговорит, и ты, Теофил, должен будешь послушать, как слушал когда-то. Помнишь ворона, Теофил? Помнишь ворона?