Эпилог — страница 80 из 111

Воистину сбываются пушкинские слова:

ОНИ ЛЮБИТЬ УМЕЮТ ТОЛЬКО МЕРТВЫХ!

Но позднее издание книг и “разрешение” имен не возмещает ни общественных, ни художественных потерь, которые несет наш народ от этих уродливых задержек, от угнетения художественного сознания. (В частности, были писатели 20-х годов — Пильняк, Платонов, Мандельштам, которые очень рано указывали и на зарождение культа личности, и на особые свойства Сталина, — однако их уничтожили и заглушили, вместо того чтобы к ним прислушаться.) Литература не может развиваться в категориях “пропустят — не пропустят”, “об этом можно — об этом нельзя”. Литература, которая не есть воздух современного ей общества, которая не может передать обществу свою боль и тревогу, в нужную пору предупредить о грозящих нравственных и социальных опасностях, — не заслуживает названия литературы, а всего лишь — косметики. Такая литература теряет доверие у собственного народа, и тиражи идут не в чтение, а в утильсырье.

Наша литература утратила то ведущее мировое положение, которое она занимала в конце прошлого века и в начале нынешнего, и тот блеск эксперимента, которым она отличалась в 20-е годы. Всему миру литературная жизнь нашей страны представляется сегодня неизмеримо беднее, площе и ниже, чем она есть на самом деле, чем она проявила бы себя, если бы ее не ограничивали и не замыкали. От этого проигрывает и наша страна в мировом общественном мнении, проигрывает и мировая литература: располагай она всеми нестесненными плодами нашей литературы, углубись она нашим духовным опытом — все мировое художественное развитие пошло бы иначе, чем идет, приобрело бы новую устойчивость, взошло бы даже на новую художественную ступень.

Я ПРЕДЛАГАЮ СЪЕЗДУ ПРИНЯТЬ ТРЕБОВАНИЕ И ДОБИТЬСЯ УПРАЗДНЕНИЯ ВСЯКОЙ — ЯВНОЙ ИЛИ СКРЫТОЙ — ЦЕНЗУРЫ НАД ХУДОЖЕСТВЕННЫМИ ПРОИЗВЕДЕНИЯМИ, ОСВОБОДИТЬ ИЗДАТЕЛЬСТВА ОТ ПОВИННОСТИ ПОЛУЧАТЬ РАЗРЕШЕНИЕ НА КАЖДЫЙ ПЕЧАТНЫЙ ЛИСТ.

2…обязанности Союза по отношению к своим членам.

Эти обязанности не сформулированы четко в Уставе ССП (“защита авторских прав” и “меры по защите других прав писателей”, а между тем за треть столетия плачевно выявилось, что ни “других”, ни даже авторских прав гонимых писателей Союз не защитил).

Многие авторы при жизни подвергались в печати и с трибун оскорблениям и клевете, ответить на которые не получали физической возможности, более того — личным стеснениям и преследованиям (Булгаков, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Андрей Платонов, Александр Грин, Василий Гроссман). Союз же писателей не только не предоставил им для ответа и оправдания страниц своих печатных изданий, не только не выступил сам в их защиту, — но руководство Союза неизменно проявляло себя первым среди гонителей. Имена, которые составят украшение нашей литературы XX века, оказались в списке исключенных из Союза либо даже не принятых в него! Тем более руководство Союза малодушно покидало в беде тех, чье преследование окончилось ссылкой, лагерем и смертью (Павел Васильев, Мандельштам, Артем Веселый, Пильняк, Бабель, Табидзе, Заболоцкий и другие). Этот перечень мы вынужденно обрываем словами “и другие”: мы узнали после XX съезда партии, что их было БОЛЕЕ ШЕСТИСОТ — ни в чем не виноватых писателей, кого Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот еще длинней, его закрутившийся конец не прочитывается и никогда не прочтется нашими глазами: в нем записаны имена и таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях нерасцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности времен Ягоды — Ежова — Берии — Абакумова.

Новоизбранному руководству Союза нет никакой исторической необходимости разделять со старыми руководствами ответственность за прошлое.

Я ПРЕДЛАГАЮ ЧЕТКО СФОРМУЛИРОВАТЬ В ПУНКТЕ 22-м УСТАВА ССП ВСЕ ТЕ ГАРАНТИИ ЗАЩИТЫ, КОТОРЫЕ ПРЕДОСТАВЛЯЕТ СОЮЗ ЧЛЕНАМ СВОИМ, ПОДВЕРГШИМСЯ КЛЕВЕТЕ И НЕСПРАВЕДЛИВЫМ ПРЕСЛЕДОВАНИЯМ, — С ТЕМ, ЧТОБЫ НЕВОЗМОЖНО СТАЛО ПОВТОРЕНИЕ БЕЗЗАКОНИЯ.

Если съезд не пройдет равнодушно мимо сказанного, я прошу его обратить внимание на запреты и преследования, испытываемые лично мною:

1. Мой роман “В круге первом” (35 авт. листов) скоро два года как отнят у меня государственной безопасностью, и этим задерживается его редакционное движение. Напротив, еще при моей жизни, вопреки моей воле и даже без моего ведома, этот роман “издан” противоестественным “закрытым” изданием для чтения в избранном неназываемом кругу. Добиться публичного чтения, открытого обсуждения романа, отвратить злоупотребления и плагиат я не в силах. Каким-то литературным чиновникам мой роман показывают, от большинства писателей прячут.

2. Вместе с романом у меня отобран мой литературный архив 20 и 15-летней давности, вещи, не предназначавшиеся к печати. Закрыто “изданы” и в том же кругу распространяются тенденциозные извлечения из этого архива. Пьеса “Пир победителей”, написанная мною в стихах наизусть в лагере, когда я ходил с четырьмя номерами, и давно покинутая, теперь приписывается мне как моя самоновейшая работа.

3. Уже три года ведется против меня, всю войну провоевавшего командира батареи, награжденного боевыми орденами, безответственная клевета: что я отбывал срок как уголовник или сдался в плен (я никогда там не был), “изменил Родине”, “служил у немцев”. Так истолковываются 11 лет моих лагерей и ссылки, куда я попал за критику Сталина. Эта клевета ведется на закрытых инструктажах и собраниях людьми, занимающими официальные посты. Тщетно я пытался остановить клевету обращением в правление ССП РСФСР и в печать: правление даже не откликнулось, ни одна газета не напечатала моего ответа клеветникам. Напротив, в последний год клевета с трибун против меня усилилась, ожесточилась, использует искаженные материалы конфискованного архива — я же лишен возможности на нее ответить.

4. Моя повесть “Раковый корпус” (25 авт. листов), одобренная к печати (1 — я часть) секцией прозы московской писательской организации, не может быть издана ни отдельными главами (отвергнуты в пяти журналах), ни тем более целиком (отвергнута “Новым миром”, “Простором” и “Звездой”).

5. Пьеса “Олень и шалашовка”, принятая театром “Современник” в 1962 году, до сих пор не разрешена к постановке.

6. Киносценарий “Знают истину танки”, пьеса “Свет, который в тебе”, мелкие рассказы (“Правая кисть”, “Как жаль”, серия крохотных) не могут найти себе ни постановщика, ни издателя.

7. Мои рассказы, печатавшиеся в журнале “Новый мир”, не переизданы отдельною книгою ни разу, отвергаются всюду (“Советский писатель”, Гослитиздат, “Огонек”) и таким образом недоступны для широкого читателя.

8. При этом мне запрещаются и всякие другие контакты с читателями: публичное чтение отрывков (в ноябре 1966 года из таких уже договоренных 11 выступлений было в последний момент запрещено 9) или чтение по радио.

Да просто дать рукопись “прочесть и переписать” у нас теперь под уголовным запретом (древнерусским писцам пять столетий назад это разрешалось!).

Так моя работа окончательно заглушена, замкнута и оболгана.

При таком грубом нарушении моих авторских и “других” прав — возьмется или не возьмется IV Всесоюзный съезд защитить меня? Мне кажется, этот выбор немаловажен и для литературного будущего кое-кого из делегатов.

Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы — еще успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение ее я готов принять и смерть. Но, может быть, многие уроки научат нас наконец не останавливать пера писателя при жизни?

Это еще ни разу не украсило нашей истории.

Солженицын А. И.

16 мая 1967 г.».

Самиздат размножил письмо в бесчисленном множестве экземпляров. Не замедлили откликнуться на него и писатели. Съезд получил, как признал на Секретариате ССП (22 сентября 1967 г.) Воронков, около пятисот писем. Были ли среди них осуждавшие Солженицына? Возможно. Но были обогатившие самиздат, принадлежавшие перу В.Конецкого, Г.Владимова, В.Сосноры.

Разумеется, никакого ответа на свое письмо А.Солженицын не получил. Однако оно — как и посыпавшиеся вслед за ним письма других писателей, — без сомнения, произвело на Секретариат сильное впечатление, побудившее его «принять меры». О мерах, продолжавшихся годами, я упомянул. Но в самые ближайшие дни после съезда, 31 мая 1967 года, предполагалось отметить семидесятипятилетие К.Г.Паустовского. Как поступить по отношению к этому, по-видимому, тоже небезопасному мероприятию?

«Речь, не произнесенная на Четвертом съезде» была уже написана, но я намеревался послать ее после вечера Паустовского. Мне хотелось выступить, а если б я послал речь, об этом нечего было бы и думать.

Первый день съезда прошел благополучно — в том смысле, что афиша, объявлявшая о вечере, посвященном семидесятипятилетию К.Г.Паустовского, висела на своем месте в вестибюле Дома литераторов. Но на второй день она исчезла — и для меня сразу же стало ясно, что надо в свою очередь «принять меры», чтобы вечер состоялся.

В течение второго дня я несколько раз проходил вдоль переполненного зала, чтобы передать в президиум записки. Это было ложно понято некоторыми делегатами. Они решили, что я прошу слова. Это было неосновательное предположение: я не просил слова, потому что не сомневался в отказе. Записки касались вечера Паустовского. Первая была вручена Воронкову, с просьбой передать ее Федину. В ней я сообщил ему, что афиша снята, вечер, по-видимому, не состоится, а это вызывает в широких литературных кругах справедливое негодование, которое он, Федин, и как друг Паустовского, и как председатель Союза, без сомнения, понимает и разделяет. В президиуме было много секретарей, официальных лиц, охрана, и я не видел, передал ли Воронков мою записку Федину или нет. На третий день, когда выяснилось, что афиша не вернулась на свое место, я снова подошел к трибуне и передал Константину Александровичу вторую записку — на этот раз через Симонова, который вручил ее Федину у меня на глазах. Записка была короткая: «Мне необходимо с тобой поговорить. Если не возражаешь, подойду в перерыве». Он прочел и кивнул. Я вернулся на свое место.