Эпилог — страница 85 из 111

13

«Раковый корпус» не был опубликован, хотя в игре Балды с чертенятами были перепады, когда казалось, что чертенята близки к отступлению. На одном из заседаний Секретариата вопрос, возможно, был бы решен положительно, если бы Федин воспользовался своим положением руководителя Союза, проголосовав за опубликование повести. Он струсил, отступился, тогда-то я и написал ему свое письмо, быстро разошедшееся по Москве, по стране, хотя оно было вовсе не «открытым», а сугубо личным. Текст его приведен в главе о Твардовском. Оценить поведение Федина без взгляда в его прошлое — предательское прошлое — было невозможно, и я сделал это, разорвав навсегда наши, продолжавшиеся сорок лет, отношения.

Через два года деятельность правозащитников (которых почему-то назвали диссидентами) развернулась.

Я уже упоминал о том, что мой телефон надолго замолчал — я был в числе «подписантов». Мое имя было вычеркнуто из всех издательских планов. «Литературная газета» сообщила о том, что я наслаждаюсь слушанием моих писем и выступлений, которые передавались по «Немецкой волне» и «Свободе». Репрессии усилились, и когда видного общественного деятеля и моего хорошего знакомого Жореса Медведева посадили в психиатрическую лечебницу, мы с женой съездили в Калугу, чтобы навестить его и оставить директору больницы Лифшицу письмо, в котором я утверждал, что Медведев совершенно здоров, и требовал его освобождения.

В ту пору происходили десятки подобных происшествий, о которых написаны десятки книг, что дает мне возможность не останавливаться на этой далеко не последней общественной схватке между правительством и инакомыслящими. Упоминаю о поездке в Калугу потому, что результатом ее был вызов в Секретариат, где я должен был держать ответ за свои преступления. Отмечу, что вызов опоздал — меня пригласили к трем часам, а в двенадцать позвонил Рой Александрович Медведев, известный историк, и сообщил, что его брат — на свободе. Таким образом в моих руках оказалась козырная карта — вероятнее всего, я знал то, о чем руководители Союза писателей не знали.

Заседание состоялось под председательством С.Наровчатова, который был тогда председателем Московской писательской организации. Присутствовали В.Н.Ильин, секретарь парторганизации А.Н.Васильев (один из общественных обвинителей в деле Синявского — Даниэля) и все члены тогдашнего Секретариата. В сторонке сидел черненький неизвестный молодой человек, оказавшийся вскоре чрезвычайно смешливым. Он ничего не записывал — зачем? Не было сомнения в том, что под столом бесшумно работал соответствующий аппарат.

Наровчатов начал с чтения моего письма доктору Лифшицу, предварительно сообщив, что его переслал в Союз Калужский обком.

— Это ваше письмо?

— Да. И я рад, что больше мне, очевидно, не придется писать доктору Лифшицу, потому что Медведева выписали из больницы.

Немедленно произошло то, что в репортерских отчетах называется «общим движением».

— Как выписали? — закричал Ильин.

— Очень просто. Признали здоровым.

— Где он?

— Дома. С женой и детьми.

Впоследствии братья Медведевы опубликовали книгу «Кто сумасшедший?», в которой подробно рассказывается вся история общественных выступлений в защиту Жореса Александровича. Моя поездка в Калугу и письмо заведующему были едва заметны в этом движении, охватившем широкий круг интеллигенции: протестовали академики и видные деятели искусства у нас и за рубежом. Мы с женой навестили Медведева вслед за Твардовским и Тендряковым. Мое письмо Лифшицу было фактом незначительным — многие писали не Лифшицу, а в ЦК. Секретариат воспользовался моей поездкой, чтобы устроить маленький «показательный процесс» — и вот задуманное мероприятие (за которое, может быть, похвалили кого-нибудь в ЦК) зашаталось с первого слова.

— Но, может быть, вы все-таки расскажете нам о своих отношениях с Медведевым? — спросил Наровчатов.

Я ответил, что знаком с Жоресом Александровичем давно, с конца пятидесятых годов, знаю его как талантливого биолога, который сумел противопоставить свой ясный логический ум шарлатанству и жульничеству Лысенко.

Здесь я заметил, что черненький молодой человек в первый раз засмеялся. Не знаю, что его рассмешило.

— Когда я работал над своим романом «Двойной портрет», — продолжал я, — Медведев помогал мне советами, за что я ему глубоко благодарен.

На этом допрос мог бы, в сущности, закончиться, но, очевидно почувствовав неловкость, Наровчатов возобновил разговор.

— Вениамин Александрович, ведь вы — умница, — мягко сказал он, — вы знаете, что каждое слово советского писателя взвешивается за рубежом, неужели вы не понимаете, что вашей позицией пользуются враги? Я оценил бы передачи «Немецкой волны» как вмешательство в вашу жизнь. Что же, выходит, что вы это вмешательство одобряете?

Я ответил, что был бы решительно против подобного вмешательства, если бы оно существовало.

— Почему бы вам не выступить в печати с письмом, хотя бы коротким, из которого было бы ясно, что вы против враждебной интерпретации ваших высказываний и писем?

— Потому, что их враждебно интерпретируют не за рубежом, а в «Литературной газете».

Молодой человек снова засмеялся, на этот раз довольно громко. Очевидно, его от души забавляли мои ответы.

Разговор в этом духе продолжался долго: говорили, что мне ничего не стоит напечатать маленькое письмо, десять слов. Опубликовал же подобное письмо такой-то и такой-то? Я отвечал, что у них — своя жизнь, а у меня — своя, и в моей — ни короткому, ни длинному письму нет места. Говорили о моем обращении к Федину, и я ответил, что решительно не понимаю, каким образом оно распространилось после того, как его единственный экземпляр был опущен моей рукой в почтовый ящик адресата. О том, что, по слухам, Федин ездил с моим письмом в ЦК, я не упомянул — не был в этом уверен. Но о том, что покойная Михайлова[69], секретарь Федина, работала в КГБ, сказал, добавив, что письмо прежде всего должно было попасть в ее руки. Это был косвенный намек на то, что сами работники КГБ распространяют подобные документы — и нет ничего удивительного в том, что мое предположение насчет Михайловой было встречено неловким молчанием.

— С первого взгляда видно, что это письмо — личное, — сказал я. — Обращение на «ты», некоторые намеки, понятные только мне и Федину. Я был заинтересован не в распространении письма, а в том, чтобы председатель Союза писателей поддержал «Раковый корпус».

Потом заговорили о «Раковом корпусе», и в эту минуту случилось то, что в старину называлось «qui pro quo», как бы подчеркнувшее мою независимость, что было очень кстати. В разгаре спора я спросил Васильева:

— Как вас зовут?

Мне действительно надо было узнать его имя-отчество, он больше всех кипятился, нападая на «Раковый корпус». Васильев растерянно заморгал, а неизвестный молодой человек так и покатился со смеху. Очевидно, ему показалось очень забавным, что я не знаю, как зовут секретаря парторганизации.

— Я… э-э-э, я — Васильев.

— Да нет, как ваше имя-отчество?

— Аркадий Николаевич.

— А вы знаете, Аркадий Николаевич, что Солженицын написал «Раковый корпус» с искренней целью найти свое место в советской литературе? Он, по просьбе Твардовского, пошел навстречу вам этой повестью, а вы, вместо того чтобы поддержать его…

Не помню, какие еще доводы я приводил в защиту доверия, но помню, что (как всегда в таких случаях) не спотыкался и сразу находил верное слово. Когда я наконец замолчал, Наровчатов решил подвести итог.

— Мы говорим уже два часа, — сказал он. — И я надеюсь, что Вениамин Александрович учтет наши просьбы и пожелания. В конце концов…

Я прервал его:

— Сергей Сергеевич, прежде чем разойтись, мне хотелось бы… До сих пор я слушал ваши претензии, теперь попрошу выслушать мои.

Не знаю, что на меня нашло и почему я так разбежался, может быть (как это было в Ленинграде, в НКВД, на допросе в сентябре 1941 года), обрадовался, что удалось отбиться, но разговор вдруг как бы повернулся на невидимой оси и принял другой оборот в буквальном смысле этого слова.

— Вот вы читали в «Литературке», что я в своем обращении к Федину оболгал Секретариат, — почему, зная, что это неправда, вы за меня не заступились? Почему вы не ответили на мое протестующее письмо, когда меня оскорбили, напечатав вздор о том, что я занимаюсь главным образом тем, что слушаю передачи о себе зарубежных радиостанций? Почему мое имя вычеркивается из всех издательских планов и для того, чтобы опубликовать сказку в «Пионере», мне пришлось обратиться в ЦК? Или рука бы отвалилась, если бы кому-нибудь из вас пришло в голову снять трубку и позвонить мне, хотя бы для того, чтобы спросить, как я себя чувствую, а я последнее время часто хвораю?

В.Н. Ильин отодвинулся — он сидел в кресле, — и за креслом я увидел небольшой столик, на котором лежала груда папок высотой, чтобы не соврать, в полметра… Не знаю, что это было, но мне мигом вспомнилась огромная папка, лежавшая на столе Поликарпова и содержавшая материалы, связанные со статьей «Белые пятна». Теперь перед моими глазами выросла гора таких папок, и, хотя Ильин заглянул только в одну из них, я понял, что мне предстоит выслушать обвинительную речь. Нельзя сказать, что эта была глубокая речь — так же, как на ленинградском допросе, мы с Ильиным оказались на разных уровнях, хотя тогда меня допрашивал, вероятно, старший лейтенант, а Виктор Николаевич был генералом с многолетним стажем. Пожалуй, можно даже сказать, что это была сдержанная речь, но когда он сказал, что, заступаясь за политических преступников, мне волей-неволей приходится подчеркивать единство наших взглядов, я взорвался.

— Я родился и вырос в Пскове, и когда через город, в котором был каторжный централ, проводили кандальников, не было бабы, которая не сунула бы в руку арестанта яичко! Я с детства привык помогать заключенным и не намерен отказываться от этой привычки! Когда мой старший брат, знаменитый ученый, был в третий раз арестован, я всю ночь звонил Берии — и дозвонился в конце концов: сказали, что дело брата лежит на столе наркома. Не я один, многие заступались за арестованных — почему же тогда, при Сталине, это было можно, а теперь нельзя…