Эпицентр — страница 16 из 70

— А что, ученые живут в отдельных квартирах прямо в городе?

— Конечно. Все получили квартиры. Правда, без семей. Живут там без семей.

— Ну, а материалы?

— Я вас понимаю. Нет, все материалы остаются в сейфах по месту работы. Но никто не запрещает продолжать работать дома. Думать, искать решение, делать наброски. Это, конечно, можно и дома. Да, разумеется, можно. Люди же работают круглосуточно. Мыслят, обсуждают. Следить за каждым карандашным наброском не может ни одна полицейская служба. Это процесс. У многих столы забиты исписанными бумагами. Я видел. Чертежи, наброски. Кто-то установил дома сейф.

Гесслиц положил перед профессором блокнот и ручку.

— Прошу вас, профессор, напишите имена физиков, с которыми вы встречались, и адреса их проживания в Хехингене.

Штайнкоттен неуверенно взял ручку и перекинул очки на лоб.

— Гейзенберга я не видел с февраля. Ни его самого, ни близких к нему людей. Пожалуй, я могу кое-кого вспомнить. Но это не первое звено. Это хорошие ученые, они работают, они в курсе. Но не первое звено. Нет, не первое… — Он написал в блокнот три фамилии и вспомнил два адреса. — Вот. Других я не видел. Вы напрасно думаете, что встретиться с ними так же легко, как со мной. Нет, их хорошо охраняют, имейте это в виду… А здесь, в Берлине, ничего нет, ничего, вывезли всё подчистую.

— Неужто подчистую? — усомнился Гесслинг.

— У нас — да. Но есть еще Арденне, лаборатория профессора Арденне. Это в пригороде Берлина, да. В Лихтерфельде. У них там частное финансирование. Они отдельно.

— Но кого-то вы наверняка знаете?

— Блюма. Да, Клауса Блюма. Он работает у Арденне, с циклотроном… Знаете, что это такое?

— Он живет в Берлине? Вы у него бывали? Помните адрес?

— Да, бывал. — Голос его упал. — У Блюма дом в пригороде. Я покажу на карте. — Штайнкоттен на минуту замер и вдруг произнес жалобным голосом: — Мой Ганс, мой мальчик, он очень хороший математик, очень. Знаете, однажды — я сам не видел, но мне рассказывали, из него же никогда слова не вытянешь — однажды кто-то спросил, какова высота здания Лейпцигского университета, в котором он учился? Ганс сказал: «Подождите немного» — выбежал наружу, измерил на земле длину тени от здания, затем — длину своей тени, составил пропорцию, вернулся и сообщил: «Двадцать три метра!» В этом он весь. У него талант к нестандартным решениям. — Губы профессора скривились в робкой, заискивающей улыбке. — Я был против, чтобы он шел в армию. Он мог избежать, но эта пропаганда. Геббельс его убедил. Он никакой не солдат. Мальчишка. Талантливый мальчишка, попавший в переплет. Что с ним будет?

— Ничего плохого с ним не случится, если о нашей встрече никто не узнает. — Гесслиц задержал выразительный взгляд на растерянном лице профессора. — Никто, слышите? Но если вам откажет здравый смысл, парня расстреляют.

На Штайнкоттена больно было смотреть, и Гес-слиц на секунду пожалел о том, что взял такой непримиримый тон. Но лишь на секунду.

— Мне неприятно вам это говорить, но идет война. И только от вас зависит судьба вашего сына. Поймите это. — Гесслиц подозвал девочку, чтобы заплатить ей за кофе. — Ладно, у нас мало времени. Поговорим теперь о структуре исследовательских работ вашего института в той части, которая относится к урановой программе.

— Что вас интересует?

— Всё. Нас интересует абсолютно всё.

Через полчаса Штайнкоттен поднялся и, чуть не забыв зонт, направился в институт. Впервые он опоздал, но на это никто не обратил внимания. Он закрылся в своем кабинете и на протяжении шести часов напряженно работал за письменным столом, продолжив то, на чем прервался днем ранее. Как только секундная стрелка на настенных часах коснулась цифры «шесть», Штайнкоттен отложил бумаги, собрал ручки и карандаши в стакан, стряхнул со стола крошки от стирательной резинки, надел шляпу, запер дверь в кабинет и, попрощавшись с эсэсовцем на проходной, пошел домой. Моросил дождь, профессор раскрыл зонт. Ровно в семь часов он вставил ключ в замок своего дома.

Он тщательно помыл руки. Затем перешел в кухню, где пожарил свиной шницель, порезал помидор и огурец, разложил это все на тарелке и сел ужинать, на что потребовалось двадцать минут. Как обычно, он тщательно пережевывал мелкие кусочки мяса и запивал легким траминером с мозельского виноградника тестя. Потом вымыл посуду, вытер ее и убрал в шкаф.

Далее Штайнкоттен переоделся в домашнюю пижаму и прошел в ванную комнату. Там он умылся, почистил зубы пастой с мылом, неспешно побрился старой бритвой «Золинген», которой пользовался еще его отец, и опрыскал посвежевший подбородок одеколоном Мюльгенса. Затем он вернулся в кухню, взял ручку и на салфетке произвел расчет смертельной дозы снотворного. Налил немного воды в стакан, достал из шкафчика флаконы с морфием и атропином, смешал капли в нужной пропорции и залпом их выпил. Затем выключил свет и впервые после смерти жены вошел в спальню. Там, не зажигая света, он лег на свою половину кровати, сложил на груди руки и, улыбнувшись, еле слышно спросил:

— Ты здесь, Анхен? Я уже близко.

Берлин, 20 июня

С Сизым Фрицем Гесслиц встретился на окраине Панкова, в грязном баре, который работал прямо в руинах осевшего после бомбежки жилого дома с чудом уцелевшим электроснабжением. Сидя над кружкой «Берлинер Киндл», они переговаривались как старые знакомые, одинаково уважающие и презирающие друг друга. Имеющий липовый статус тяжело контуженного, Фриц не мог преодолеть в себе тягу к дорогостоящим модным вещам, органично сочетавшуюся в нем с удивительной безвкусицей. Замшевые туфли, широченные брюки и зауженный пиджак с хлястиком, на голове — кожаное кепи, которое он не снимал даже в помещении, скрывая под ним обширную лысину.

Гесслиц глядел на него тяжелым глазом сторожевого пса, нос к носу столкнувшегося с одомашненным волком. И на то были весомые основания, ибо Сизый Фриц был вор, а Гесслиц — полицейский.

— Бывало времечко, в «Адлоне» я омары кушал. С белым мозельским и девочкой на подхвате. — Серое лицо Фрица сморщилось в сладкой гримасе. — А теперь вот в гадюшнике с тобой пиво пью. Падение. Я мирный человек, Вилли. Мне не нужны проблемы. Ты же знаешь, замкнутое пространство вызывает во мне душевное страдание. Добро я помню: ты меня не упёк в тридцать девятом, я тебя не подставил в сороковом. — Он достал из кармана длинную дорогую сигару, понюхал ее, откусил и выплюнул кончик и неторопливо раскурил. — Что нам делить? Не первый год на одной грядке копаем, пора уже и привыкнуть. «Крысой» я не был, а что, куда — то не мое собачье дело. Ведь ты такой же, как мы, Вилли. У барыг колбасу тягаешь и не морщишься.

— Послушай, Сизый, — перебил его Гесслиц (он перегнулся через стол, вынул сигару изо рта Фрица, пламенем зажигалки опалил мокрый конец и, затянувшись, сунул ее себе в зубы), — я не брататься с тобой пришел. Да и грядки у нас разные. И пока ты мне тут заливаешь про омары и белое вино, часики тикают все быстрее. — Он достал из бумажника оттиск отпечатков пальцев и выложил его перед Сизым. — Твои?

Сизый Фриц послюнявил палец, провел им по подошве своей испачканной копотью туфли, приложил его к пустому месту на оттиске, внимательно сравнил отпечатки и лишь тогда ответил:

— Ну, похоже, что мои.

— Знаешь, откуда?

Фриц недоуменно выгнул пальцы на руках. Гесслиц со вздохом забрал карточку.

— Эти, — он ткнул в отпечатки, — квартира инженера Штудница на Фридрихштрассе. Коллекция часов, золото, костюмы. А эти — Кулергассе, пятого мая, квартира Герсдорфов. Жаль, они не спустились в бомбоубежище. Это стоило им жизни.

— Э-э-э, нет, — поспешно замотал головой Фриц, — тут перегиб. Фридрихштрассе — ладно, пусть, мое, каюсь. Но Кулергассе! Ты меня знаешь, Вилли. Я вор. Вор! Но не убийца. В биографии Фрица Краубе нет ни одного трупа.

— А какая разница? — Гесслиц разом допил пиво. — Кому до этого есть дело? Кроме меня, конечно. Грабежи были? Были. Твои — были? Были. Это даже не лагерь, Сизый, это гильотина.

— Я не знаю, кто поработал на Кулергассе. Это не наши.

— Ваши, не ваши — кто станет разбираться? Как запишем, так и будет. Грабежи во время налетов — гиблое дело, тухлое. Небе разрешил мочить вас без суда и следствия.

— Да чего ты, Вилли, в самом деле? Я ж мирный человек.

— Мирный? А зачем пистолет таскаешь?

— Какой пистолет?

— А вон тот, что в кармане. Отвисает.

— Ах, этот? — Брови Сизого простодушно взметнулись кверху. — Так это ж подарок. Друзья подарили. Время-то военное. Бандитов, сам знаешь, сколько развелось.

— Знаю. Много. Ну-ка покажи.

— А чего на него смотреть? Люди же кругом.

— Покажи, покажи.

— Ну, ладно, вот, гляди.

Оглянувшись по сторонам, Фриц выложил на стол маузер М с отделанной роговой костью рукояткой, к которой была прикреплена табличка с памятной надписью. Гесслиц взял его в руку и прочитал — «Дорогому Сизому от верных партнеров».

— Сентиментальный вы народец, блатные, — хмыкнул Гесслиц. — Дай пострелять.

— Ты чего, не настрелялся, что ли?

— Ну, из такого не доводилось. — Гесслиц сунул пистолет в боковой карман. — Пусть у меня побудет пока. Заодно и проверю, не из этого ли ствола убили Герсдорфов.

Повисла угрюмая пауза. Наконец Сизый не выдержал:

— Чего ты хочешь?

Гесслиц ответил не сразу. Пыхнул зажатой в углу рта сигарой и загасил ее в кружке Сизого.

— Обнесешь пару точек. Возьмешь то, что скажу.

— Каких точек?

— Позже узнаешь. Возможно, и не в Берлине.

И вот еще что: если не хочешь, чтобы жена с дочерью на летнем отдыхе не очутились в Дахау, будешь помалкивать как рыба. Понял?

Фриц отодвинул недопитое пиво и бросил на стол купюру. Выгнул верхнюю губу:

— Видать, плохи дела у быков, коль без домушников обойтись не можете.

Когда вечером, по темной улице Кройцберга Гесс-лиц, устало хромая, возвращался домой, завыли сирены. Из репродукторов предупредили: «Воздушная тревога Пятнадцать — высшая степень опасности».