Эпицентр — страница 30 из 70

Хартман и Мари облюбовали это местечко недавно. С одной стороны, здесь всегда было малолюдно. С другой — таверна располагалась по дороге к дому, где жила Мари. Да и хозяин, не стремившийся завязать беседу с посетителями, их очень даже устраивал. Меню, правда, не отличалось разнообразием: в основном там присутствовало то, что могли дать окрестности, всё довольно простое: рыба, яйца, спаржа, хлеб, — но и в этом был свой шарм.

Темнело. От воды повеяло свежей, сырой прохладой. На противоположном берегу загорелись огни. Казалось, они чуть мерцают в сгущающихся сумерках. По ультрамарину озера пролегла трепещущая лунная тропа. Покашливая в кулак, хозяин молча поставил на стол огарок свечи в винном стакане. Отчетливо, будто совсем близко, послышался тучный всплеск выскочившей из воды рыбы. Издали донесся лай собаки и следом — тонкий крик паровозного гудка.

— У нас был домик на шхерах, — сказала Мари, разглядывая Франса сквозь стенки бокала. — Я провела там все детство. А вдали от нас, на другой стороне фьорда, стоял другой домик. Мы никогда не узнали, кто там живет. Но по вечерам, когда всё стихало, я иногда кричала в ту сторону. Голос разносился по воде далеко-далеко. И знаешь, мне всегда отвечал детский голос. Может, мы и познакомились, когда стали взрослыми, — где-то, при каких-то условиях, но так никогда и не узнаем, что тогда, в детстве, это были мы. Странно, правда?

— Миллионы встреч, дорогая, не оставляют никакого следа. Хотя бывают исключения. Знавал я одного полосатого кота с буквой «м» на лбу. Я повстречал его в доме одного моего знакомого в Хельсинки. Оказалось, что это мой кот. Он сбежал от меня, когда мы жили в Мадриде. А этот мой приятель приютил его, не зная, что он мой. И вот кот вырос и уехал жить в Хельсинки, где я его и нашел.

— Придумал? — улыбнулась Мари.

— Придумал, — признался он, отмахиваясь от комаров. — Хотя.

С тихим, сухим треском над ними незримо метались ночные бабочки. Совсем чуть-чуть кружило голову вино. Пламя на затухающей свече то содрогалось, то замирало, то вскидывалось, точно из последних сил, покрывая их лица вуалью трепещущих теней.

— Мне очень спокойно с тобой, Хартман. — Она положила ладонь на его руку. — Как будто на свете есть только мы и те, кто нам нужен.

— А кто нам нужен?

— В данный момент — вот этот тип в матросской бескозырке. И самое замечательное, что он — есть.

— Пора, милая, — вздохнул он. — Нам пора уходить.

Мари удержала его руку и, не отрывая от него блестящих глаз, прошептала:

— Подожди. еще одну секунду.

Хартман клял себя за связь с Мари. Эти отношения тяготили его главным образом оттого, что чувства девушки внезапно оказались более сильными, чем можно было предположить. После гибели Дори ему не хотелось, чтобы любовная интрижка переросла в нечто более серьезное. К тому же напористый, мужественный нрав Мари несколько противоречил представлениям Хартмана о женской натуре, но великолепная фигура и очарование молодости все-таки примиряли его с этим «несовершенством». Он отнесся к ней, как к спелому, румяному яблоку, упавшему ему в руки, — и отчего бы не съесть?

А Мари и сама не поняла, как так случилось, что легкомысленное увлечение переросло в страсть. Избалованная мужским вниманием, она привыкла решать сама, с кем ей быть, когда и как долго это продлится, игнорируя чувства любовников и бросая их мгновенно, без сожаления, когда вздумается. Но неожиданно для себя, для своего опыта и самолюбия, она открыла в себе ту нежную преданность, о которой до сих пор только читала в душещипательных романах, которым никогда не верила. Что нашла она, что увидела в этом усталом, с ранней сединой в висках, уравновешенном человеке? С его рассудительным умом, с его напускной веселостью? Мари замечала это в нем, но каждый его жест, каждое слово, сказанное им, воспринимались ею с каким-то неосознанным любованием. Радость близости открылась для нее словно впервые. Это нельзя назвать просто удовольствием, как оно было раньше: она испытывала мучительную неприкаянность, когда его не было рядом, и ничто не могло его заслонить.

Потом, в темноте, тускло освещенной лунным светом, в душной спальне Мари, они лежали, повернувшись лицом к лицу, и глядели друг другу в темные, блестящие глаза.

— Что же будет дальше? — тихо спросила Мари.

— Война кончится, — так же тихо сказал Хартман. — Придут новые люди. Они станут жить чисто. Их мысли не будут запятнаны ненавистью. Эти люди проложат светлую дорогу к добру и справедливости.

— А мы? Что будет с нами?

— А мы пойдем за ними. Нам ведь больше нечего терять, кроме своих иллюзий.

— Ты в это веришь?

— Верю.

— И мы будем вместе?

— Спи, милая, уже поздно.

Ночью по темно-синему небу низко плыли серые клочья облаков, заслоняемые дымом от сигареты Хартмана. Сквозь дыры в них проглядывали звезды.

Как обычно, в половине шестого утра Хартман был уже на ногах. Не зажигая свет, он потратил сорок минут на силовую гимнастику, к которой приучил себя на протяжении многих лет. Затем облился холодной водой, задумчиво, не спеша побрился. Робкие лучи восходящего солнца незаметно проникли внутрь, многообещающе подкрасив тихим золотом все находящиеся в доме предметы. Гулкую тишину прорезали протяжные крики чаек, безнадежно жалующиеся на кого-то. Постепенно розоватый, сияющий свет заполнил собой всё пространство.

Хартман оделся. Оглядел себя в зеркале. Сорочка с накрахмаленным воротничком еще не утратила свежесть, и светло-серые брюки не сильно измялись за прошедшие сутки. Он повязал галстук, о чем-то напряженно размышляя. Затем подсушил хлеб, положил на него ломтик сыра, дал ему немного под-плавиться и залил яйцом. В старой алюминиевой турке сварил крепкий кофе по индийскому рецепту с добавлением ложки рома и гвоздики. Все это поставил на поднос и направился в спальню.

Когда он вошел, Мари еще спала, но тем уже зыбким сном, когда неотвратимость пробуждения потихоньку становится явью. Услышав его, она открыла глаза и села, откинувшись на спинку кровати, растрепанная и растерянная.

— Привет, — улыбнулся он и поставил поднос на край кровати.

— Привет, — сладко потянулась Мари.

Они позавтракали, болтая о пустяках. Мари удивилась вкусу кофе.

— Нужна еще измельченная апельсиновая цедра, тогда был бы настоящий бомбейский. Но увы. — Хартман допил кофе.

— Пусть будет полубомбейский. Все равно замечательно. — Мари прижала блюдце с чашкой к груди, чтобы не пролить. — Я уже хочу прыгать.

Хартман поднялся.

— Ну, всё, — он с жалостью посмотрел на нее, —

пожалуй, побегу.

Чмокнул ее в нос. Счастливая улыбка осветила ее лицо. Она удержала его руку:

— Подожди. еще одну секунду.

«Чтобы не лишиться, надо не иметь», — подумал Хартман, нежно высвобождая руку. И еще подумал: «О чем это я?..»

Восточная Пруссия, Растенбург, лес Гёрлиц, ставка фюрера «Вольфшанце», 20 июля

В 12 часов 42 минуты в летнем бараке ставки Гитлера

«Вольфшанце», расположенном в лесу Гёрлиц возле Растенбурга, куда из-за невыносимой жары перенесли совещание о положении на Восточном фронте, прогремел взрыв. Удар был такой силы, что сдвинулись стены бревенчатого здания, вынесло ставни, полностью разворотило крышу. Из окон повалил густой, темно-сизый дым.

Оправившись от первого шока, дежурные офицеры и охранники кинулись в зал заседаний. Взвыли

сирены. Внутри творилось невообразимое. Воздух

заволокло завесой из едкого дыма и пыли — такой плотной, что невозможно было увидеть что-либо

дальше вытянутой руки: из мутной глубины вырывались лишь огненные всполохи пылающих перекрытий. Отовсюду неслись крики и стоны раненых. Огромный дубовый стол вздыбился, разметав вокруг себя людей и мебель. Из-под упавшей балки торчали чьи-то дрожащие ноги в сапогах. В сизом мареве, откуда, словно осыпанные мукой, на руки вбежавших падали оборванные, задыхающиеся люди, слышны были хриплые проклятия и мольбы о помощи. Кто-то натужно, безостановочно кашлял. «Фюрер! Где фюрер?» — слышны были встревоженные голоса.

В вихре бешеной толкотни никто не обратил внимания на удаляющуюся прочь от дымящегося барака пару военных: однорукого полковника и оберлейтенанта с портфелем в руке. Год назад в результате налета английских штурмовиков в Тунисе граф Клаус Шенк фон Штауффенберг потерял не только кисть правой руки, но и два пальца на другой, левый глаз, был ранен в голову и в колено. Он должен был погибнуть, но фронтовой врач, отнявший у него руку и пальцы, приказал ему жить, а доктора в мюнхенской клинике сумели поднять на ноги. Предприняв неимоверные усилия, он вернулся на службу, но отныне лишь с одной мыслью — убить Гитлера.

Дождавшись момента взрыва от пронесенной им в портфеле килограммовой гексогеновой бомбы, которую он оставил в зале заседаний под столом в трех метрах от Гитлера, полковник Штауффенберг, сопровождаемый своим адъютантом Вернером фон Гефтеном, спешно покинул территорию ставки и вылетел в Берлин. По пути на аэродром Гефтен выбросил в окно автомобиля вторую бомбу, которую Штауффенберг искалеченной рукой не сумел привести в действие.

Полковник не мог и представить, что в разрушенном взрывом зале, среди обломков мебели и рухнувших опор, из удушающего тумана вдруг возникнет, пошатываясь, фигура Гитлера. Фюрер с головы до ног был покрыт серой пылью, лишь темнобордовыми струйками из ушей стекала кровь. Правая рука плетью повисла вдоль тела, волосы были опалены, изорванные брюки оголили обожженные голени. Он сделал шаг вперед и был сбит сорвавшейся балкой. Его подхватили на руки, осторожно повели в соседнее помещение, где уже находился лейб-врач Брандт. Он констатировал повреждение барабанных перепонок, ожоги ног, царапины на теле. и только. Жизни Гитлера ничто не угрожало.

Из комнаты, где фюреру оказывали помощь, выскочил Гиммлер, примчавшийся из своей ставки «Хохвальд» через полчаса после взрыва. Он собрал охрану, потребовал предельной мобилизации сил и немедленного расследования. Лицо его покрывали пылающие красные пятна.