Как ни странно, но это действовало. То ли по привычке безоглядно доверять авторитету власти, то ли от усталости, то ли из-за возрастающего гнева против англосаксов с их разрушительными налетами, но отчаяния, пораженчества у берлинцев в массе своей не наблюдалось. Напротив, люди изо всех сил старались надеяться на благополучный исход, тем более что мощные бомбардировки редко достигали своей главной цели — уничтожения производственных объектов — и все чаще воспринимались как обычная месть за атаки люфтваффе на английские города. Громоздкая немецкая бюрократическая машина, притча во языцех, тут оказалась на высоте, все службы, сопряженные друг с другом, работали со слаженностью часового механизма: расчистка завалов, тушение пожаров, медицинская помощь, транспорт, страховка, учет. Несколько часов напряженного труда — и по нарисованным стариками художниками прямо на тротуарах крышам домов, мимо огороженных руин и дымящихся развалин, мимо покачивающихся на волнах Шпрее муляжей зданий и очередей за бесплатным супом для потерявших жилье, уже шагали люди.
Привыкший к тому, что шеф всегда требует гнать машину (он и пешком не ходил, всё — бегом), водитель восьмицилиндрового «Хорьха» Шелленберга ехал настолько быстро, насколько позволяли разбитые улицы города, пока не выбрался наконец на северный автобан. Здесь уже можно было разогнаться. «Нет ли во мне русской крови? — шутил иногда Шелленберг. — Говорят, что все русские любят быструю езду». Он ехал в санаторий СС Хоэнлихен, что в девяноста километрах от Берлина, где ему была назначена встреча с Гиммлером.
Моральное состояние Шелленберга оставляло желать лучшего. Довольно того, что он не спал всю ночь. Ему не хотелось, но пришлось отправиться на ужин к Кальтенбруннеру, а ведь накануне он работал до пяти утра. Ужин был ожидаемо дрянным, с большим количеством спиртного. Когда собрались откланяться, завыли сирены воздушной тревоги. Начался налет, и все гости вынуждены были спуститься в бомбоубежище, где просидели до трех ночи. Только к четырем утра Шелленберг с женой добрались до дома. Ирэн уже была на взводе, вместо того чтобы лечь спать, она закатила ему истерику, как будто это он был повинен в том, что война никак не заканчивалась. «Я больше так не могу! — кричала она, разбрасывая вещи. — Этому нет предела! Где платья? Танцы? Я хочу, чтобы всё было как раньше! Мне надоело! Я устала, устала! Эти бомбежки! Что с нами будет, когда придут русские?!»
Двадцатитрехлетняя девушка могла позволить себе не соглашаться с происходящим. Только на рассвете она затихла, свернувшись на диване, словно кошка, подтянув ноги к груди. Шелленберг сидел рядом и ждал, когда она уснет.
Но не только участившиеся проблемы с женой тяготили его.
После 20 июля жизнь военно-политической верхушки рейха стала другой. На некоторое время самыми важными сделались две вещи: объяснить всем и каждому, что общение с заговорщиками являлось делом несущественным, служебным, что недоверие к ним присутствовало всегда, а также выразить крайнюю преданность фюреру в столь трудную для него и для всей нации минуту.
Спустя два дня после покушения в перерыве экстренного совещания у Кальтенбруннера на Вильгельм-штрассе, где размещалась штаб-квартира РСХА, Шелленберг вышел в сад дворца принца Альбрехта, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Классический венский сад с его опрятной пышностью вполне соответствовал вкусам шефа СД. Возле розария к нему подошел Мюллер.
— У вас усталый вид, Генрих, — заметил Шел-ленберг.
— Да, — мрачно кивнул Мюллер, — забот прибавилось.
— Если так пойдет дальше, можно сломаться. Здоровье не железное. Скажите обергруппенфюре-ру — он даст вам пару часов на отдых.
— Отдохнем в могиле. Да и вообще, знаете, если хочешь порадовать людей, расскажи им, как тебе плохо. Так что лучше помолчу.
— А вот я с удовольствием потратил бы денек-другой, чтобы позагорать где-нибудь в Альпах.
— Да? Это возможно, — оживился Мюллер. — Если ответите на один вопрос. Уж не обессудьте, Вальтер, но мне поручено вести расследование по событиям двадцатого июля, и поэтому я вынужден закрывать все бреши.
— Конечно. Спрашивайте.
— Скажите, письмо от некоего доброжелателя по прозвищу Пилигрим — я знаю, что вы его получили накануне событий... В нем содержалось предупреждение о предстоящем покушении на фюрера. Думаю, вы понимаете, о чем я говорю. Какова судьба этого послания? Вы не предприняли никаких действий, чтобы воспрепятствовать катастрофе?
Темные глаза Мюллера впились в лицо Шеллен-берга.
— Курить хочется, — сказал тот.
— Вы же не курите.
— Почти не курю. Поэтому предпочитаю французские. В них нет крепости, как будто балуешься пустяком.
Шелленберг замолчал и молчал долго, прямо глядя в глаза Мюллеру. Потом тихо, с расстановкой, выдерживая паузы, заговорил:
— Когда бы я получил такое письмо, то немедленно передал бы его рейхсфюреру. Когда бы я его получил... Коль скоро вы считаете, что я его получил, вам следует поинтересоваться у рейхсфюрера, передавал ли я ему это письмо? Но если вы думаете, что я утаил его с какими-то коварными намерениями, вам все равно необходимо доложить об этом рейхсфюреру, поскольку именно он отвечает за ход расследования перед фюрером. Второй вопрос. Когда вам стало известно, что я якобы получил это письмо? Если после трагических событий, то необходимо указать источник этой информации. А вот если до произошедшего, то важно ответить: почему сами вы не предприняли нужных действий, чтобы предотвратить преступление? — Шелленберг с подчеркнутой озабоченностью огляделся и добавил: — Группенфюрер, ваше рвение мне абсолютно понятно. Как соратник по партии, как коллега, как друг, в конце концов, могу обещать, что о ваших вопросах никто не узнает. Потому что я отношусь к вам с большим уважением. Ну и, конечно, еще потому, что это повредит нашему общему делу.
— Вы оказываете мне услугу?
— А как бы вам хотелось?
Мюллер понял, что полуфранцуз уложил его на обе лопатки. Идти с этим к Гиммлеру было равносильно самоубийству. С трудом скрывая досаду, он произнес:
— Хорошо, Вальтер, будем считать, что все ответы приняты, тема закрыта. — Он повернулся, чтобы уйти, но задержался, словно вспомнил о чем-то. — Да, и вот еще. Чтобы закрепить это решение, я попрошу вас не позже завтрашнего утра произвести арест адмирала Канариса. Во имя нашего общего дела. Надеюсь, как патриота фюрера, вас не затруднит такая миссия?
Это не был апперкот, но грубый джеб — быстрый, прямой удар в голову. Шелленберг даже не сразу нашелся, что ответить. С Канарисом они были в хороших, можно сказать, приятельских отношениях, много встречались, совершали конные прогулки, но ведь и Мюллеру доводилось музицировать в доме адмирала. Подумав, Шелленберг решил не задавать лишних вопросов.
Всё, на что он решился, — это приехать в особняк Канариса на Бетацайле не утром, как того хотел Мюллер, а во второй половине дня. Оставив сопровождавшего его гауптштурмфюрера возле машины, он поднялся по лестнице и позвонил в дверь, из-за которой доносились звуки рояля.
У Канариса были гости. При виде Шелленберга он попросил их покинуть комнату.
— Не думал, Вальтер, что это будете вы, — тихо и смиренно произнес он.
С их последней встречи Канарис сильно изменился, высох, сгорбился, сделался мелочно суетлив. Всегда аккуратно уложенная седая шевелюра распушилась на затылке, как у глубокого старика. И взгляд — смирный, затравленный.
— Что-то сболтнул полковник Хансен? Всегда держал его за клинического идиота.
Шелленберг снял фуражку, пригладил волосы. Медленно обошел комнату и приоткрыл дверь в соседнее помещение.
— Вы можете переодеться, адмирал, — сказал он. — Никто вам не помешает.
— Не надейтесь. Я не стану стрелять себе в висок. Мне нечего опасаться, я чист перед фюрером и рейхом.
«Хитрый лис, — подумал Шелленберг. — Всех перехитрил, и самого себя тоже». Ему трудно было в эту минуту не думать о наследии адмирала, военной разведке, которая отныне переходила в ведение его Управления. Случись такое год, даже полгода назад, и он бы ликовал. Но теперь, когда, после сокрушительного разгрома Жуковым и Василевским группы армий «Центр», потерявшей треть своего состава, Красная армия, по сути, вышла на границу Восточной Пруссии, а миллионная армия Эйзенхауэра захватывала все новые земли Франции, когда сокрушительные удары сыпались непрерывно, а ресурсы убывали, как шагреневая кожа, теперь говорить о будущем могуществе немецкой внешней разведки было по меньшей мере наивно (что, впрочем, не помешало ожесточенной грызне с Мюллером за контроль над подотделом абвера IIIF — контрразведка).
Когда, одетый в темно-синий адмиральский китель, Канарис вышел к Шелленбергу, тот вполголоса заметил:
— Если хотите что-то сказать, говорите сейчас. В машине мы будем не одни.
Немного подумав, Канарис проговорил:
— Дорогой мой Вальтер, я всегда ценил ваш ум. При иных обстоятельствах вы могли бы стать светилом юриспруденции. Или крупным дипломатом. Но, увы, не мы выбираем Судьбу, а Судьба выбирает нас. Вы верите в Бога? Нет? Жаль. Знаете, о чем я думал сейчас, пока собирался? Уже несколько дней в моем доме звучит Бах. Только Бах. Что за чудо! Возьмите хотя бы эту его Сюиту ре мажор, третью. Ну, вы, конечно, знаете. Проигрыватель — это, конечно, не то, но если закрыть глаза... Меня всегда поражало свойственное Баху совмещение интеллектуальной работы и интуиции, какой-то нервической взрывчатости. Я много размышлял над этим феноменом и вдруг осознал, что хотел донести нам великий музыкант. Мысль его проста, как истина. Дело в том, дорогой мой, что все думают о собственном бессмертии, а надо думать о бессмертии Бога. Печально, что понимание чаще всего приходит поздно.
По дороге он говорил об Испании, об оливковых садах, о терпком, позднем вине, о сиесте в знойный полдень. Шелленберг отметил про себя, что адмирал стал слезливо-сентиментальным, как чувствительная барышня.
Прощаясь, Канарис притянул Шелленберга за руку и прошептал ему на ухо: